И он, как мне виделось, все время боялся, что это свойство его речи сейчас же обнаружится, и держал спину согнутой для побоев, но обошлось, не обнаружилось, потому что все ждали конца и, дождавшись, устремились к столам с едой.
 
«Дорогая!
Теперь будет так:
я вхожу в помещенье,
расстегиваю ширинку и достаю,
а ты, опустившись на колени,
надсадно, истерически сосешь.
Потом я вытираю руки о твою голову и улыбаюсь». (Я думаю, это сказано о литературе.)
 
   Они ели, как жужелицы труп жука-геркулеса.
   И их руки, глаза, рты мелькали, распадались на отдельные детали и сочетались вновь, складывались вместе с едой в чудесное куролесье, чмокали и пускались вприсядку.
   Они жрали все это так же, как и свою разлюбезную литературу, высасывая мозговые косточки, не забывая о корзиночках и тартиночках, совершенно не беспокоясь о беспрестанно падающих крошках, копошась и отрыгивая то, что не способны переварить.
   Там было несколько особ высокого литературного рукоделья, периодически паразитировавших на свежесгнивших телах гениев и корифеев, которые — особы, конечно, — так же, как и все остальные, демонстрировали необычайную легкость перехода от потрясений литературного толка к потрясениям существа, употребляющего соленые брюшки семги.
   Там были жены от литературы и дети от литературы.
   Там были даже прадети, которые еще не дети, но, вполне, возможно, пописав, станут детьми в прошлом или в будущем.
   Там были даже гады от литературы, а также недогады — черви и мокрицы.
   И там был я.
   И чего я там был — никто не знает.
   Скорее всего, я был там из-за Бегемота — нужно ж было себя на время куда-то деть.
   И все-таки, Бегемот — ублюдина.
   Толстая скотина, крот брюхатый, черно-белый идиот, поскребыш удачи.
   Обиделся он, видите ли, на то, что я сказал тридцать три страницы назад.
   Ах, как вовремя он это сделал!
   Ну и что, что я сказал?!
   Мало ли о чем я вообще говорю.
   Может, я не могу не говорить?
   Может быть, если я не буду болтать, то я не смогу находиться с вами на одной планете.
   Может, мне противно будет с вами находиться.
   Может, вы меня тоже задолбали.
   Может, вы все, абсолютно все — знакомые, полузнакомые, совсем незнакомые — уже давно проникли в меня, влипли, влезли, привязались, растащили меня по частям. Кому досталась моя голова, и он рад чрезвычайно; кому — сердце, а вот тот, рыжий, смотрите же, он это, он, — увел мой желудок, а этому досталась печень.
   И вот уже я не существую.
   Я не принадлежу себе.
   У меня внутри ваши связи, шнуры, провода, и общаются мои части исключительно при вашем милом посредничестве: «Извините, пожалуйста, но не сможете ли вы передать, что мне на такое-то время понадобилась моя селезенка…»
   фу, сука…
   Следует отвлечься.
   Проветрить, знаете ли, ум, восстановить равновесие души.
   А для полноты восстановления душевного равновесия придется рассказать самому себе чего-нибудь, какую-нибудь историю из жизни знаменитости.
   Например, такую: однажды жена (знаменитости) говорит ему: «Ты должен побрить мне промежность. Я там сама ничего не вижу».
   А он ей отвечает: «А если не побрею? Представляешь, через какое-то время иду я, а рядом со мной катится волосатый шар, и шар мне все время говорит: побрей меня! Мою промежность! Видишь, как разрослась! Невозможно же! Сколько говорить можно! Я говорю — я слышу!»
   После этого нужно пропеть частушку:
 
Как на Курском на вокзале
Три мизды в узел связали,
Положили на весы,
Во все стороны усы.
 
   И все! Равновесие восстановлено.
   А чего я, собственно, переживаю насчет Бегемота?
   Да пусть катится на все четыре.
   Пусть уморит кого-нибудь, взорвет полмира. Он же с инициативой, идиот, он же с выдумкой, он же с танцами.
   Он же приплясывает, если изобретает вместе со своим Витенькой какой-нибудь очередной дематериализатор.
   А потом он помчится его демонстрировать, вот тут-то все и поплачут изумрудными слезами, а меня рядом не будет, чтоб собирать в коробочку эти слезки всего прогрессивного человечества. Вот и отлично.
 
   Дуралей, вот дуралей!
   Он же без меня сейчас же выкрасит и продаст обычную ртуть под видом красной.
   И ее повезут с риском обнаружения через три границы, бережно прижимая к себе, чтоб по дороге, не дай Бог, не взорвать.
   Ему же уже делали предложение относительно изобретения сверхмощного взрывного устройства, и он пришел ко мне с глазами мамы Пушкина, полными от жадности слез:
   — Саня… это миллионы!!!
   Арабские эмираты.
   А потом была карманная лазерная пушка и еще одно милое изобретение — смажешь им на ночь входную дверь, и ровно через десять суток она взрывается.
   Господи, сохрани придурка!
   Он же сварит чего-нибудь у себя на кухне.
   Тут уже получалась одна занятная штуковина: при приеме ее внутрь можно ненадолго изменить свою внешность — отрастить, например, себе чудовищные надбровные дуги.
   А покушал другой отравы — и порядок, все восстанавливается. Составляйте потом словесные портреты.
 
Ехала рыдала,
падала икала…
 
   Эх, Бегемотушка! И чего это ты со мной поссорился? Может быть, это страх? Знаешь, бывает иногда такой необъяснимый страх: просыпаешься и боишься. Сам не знаешь чего.
   Ты чего испугался, глупенький? Приснилось что-нибудь или жизнь придвинула вплотную к лицу свою малоприятную морду? Так ты ее по сусалам!
   Ты куда кинулся от меня, губошлеп несчастный! А кто будет охранять вам спину, доделывать за вас, долизывать, домучивать?»
   Та-ак, ладно, хватит! Бегемот Бегемотом, но скоро нужно будет что-то кушать.
   Тут недавно Петька Гарькавый, лучшим выражением которого на всю жизнь останется: «Вчера срал в туалете стрелами Робин Гуда», предложил заняться европоддонами.
   А может быть, действительно, хватит относиться с презрением к отечественному сухостою (то есть к дереву, разумеется, я хотел сказать)?
   И займусь я, к общей радости, этим малопонятным дерьмом, основным показателем которого, как мне кажется, является сучковатость, то бишь количество сучков на квадратном метре.
   Или можно переправлять за рубеж сушеный яд несуществующих туркестанских кобр.
   Кобры в серпентарии на границе империи от бескормицы в связи с недородом мышей давно сдохли, но яд сохранился, поскольку его заранее надоили.
   Оттуда уже приезжали два орла с блеском наживы в глазах, источали от жадности зной.
   Так что не пропадем, я думаю, и без вас, дорогой наш Бегемот...
   Хотя, надо вам признаться, временами совершенно ничего не хочется делать, не хочется мыслить-чувствовать-говорить и сочинять верлибры; и тогда самое время отправиться на выставку современного искусства, где, уставясь в засунутые под стекло приклеенные вертикально стоптанные бабушкины шлепанцы, подумать о том, сколько все-таки наскоро сляпанной жизни проносится мимо тебя.
   И как, видимо, хорошо, что ты до сих пор не сиротствуешь, не шьешь разноцветные балахоны, не надеваешь их то на себя, то на жестяной куб.
   И как все-таки здорово, что ты не воешь собакой, не собираешь с полу воображаемый мусор и не кусаешь входящих у дверей.
   А ведь ради разнообразия можно было и покуролесить: полупоглазить совой или поухать филином, побить головой в тимпан или покакать мелкой птахой.
   Или можно покашлять под музыку, поухать, повздыхать, пообнимать разводы ржавчины на сгнивших стенах, поприжиматься к ним беззащитной щекой, а потом спросить у публики детским голоском: «Мама, это не больно, правда?» — и все будет принято, потому как искусство, пипись оно конем. Да, я тогда долго переживал, но потом как-то выбросил Бегемота из своей памяти.
   Знаете, оказывается, можно все-таки выбросить человека из памяти.
   Главное — не думать о нем. Только тебя занозило, задергало, только ты снова начал с ним разговаривать, бормотать ему что-то о своих обидах, как тут же следует придумать что-нибудь веселое: например, как было бы хорошо, если бы тебя назначили принцем Монако, если, конечно, в Монако сохранились принцы.
 
   Да-да, я почти забыл о Бегемоте, или, во всяком случае, мне так казалось до того момента, как мне позвонила его жена.
 
   ...Она мне что-то говорила…
 
   Из всего я запомнил, что его внесли домой какие-то люди, он был весь в колотых ранах, но еще жив.
 
   Знаете, я всегда считал себя нечувствительным человеком, а тут вдруг под рубашкой стало мокро от пота и душно, душно…