Страница:
— Снимать! — закричал Топанов. — Снимать!
Мы бросились к приборам. А через минуту, где-то на востоке, этот светящийся паук повернулся к нам боком, вновь стал похож на огромную сигару и исчез из виду.
Нечего и говорить, что сфотографировать полное солнечное затмение нам не удалось. Зато нам удались другие снимки… Снимки удивительного и загадочного «спутника Алексеева».
Я получил долгожданную посылку из Москвы. Мой приятель прислал для Татьяны оригинально сделанный в виде небольшой гребенки аппарат для усиления звука. Один из зубчиков этой гребенки, касаясь твердого бугорка за ухом, вибрируя, передавал усиленные звуки речи. Татьяна долго возилась, прилаживая гребешок, потом сказала: «Чую, гарно чую… Я слышу все!..»
Топанов принял участие в нашей прогулке «за оранжерею». Не знаю, сколько километров мы сделали в это неожиданно прохладное утро. Вот-вот должен был начаться дождь, и Татьяна время от времени поглядывала вверх, откуда изредка падали одинокие тяжелые капли.
— Затмение помогло, а если бы не затмение, не случайность, то мы бы так и не узнали, что летает над нами, — говорил Топанов. — Удалось сфотографировать… Но что? Что мы видели? Что мы сняли? Думаю, что мы никогда не разгадаем тайны «спутника Алексеева», если хорошенько не поймем, что за человек был Алексеев. Вы, кажется, его лично знали, вы учились вместе с ним? Знал его и я. И сейчас, признаюсь, больше всего на свете меня интересует, что же запустил Алексеев, что это за светящийся паук? И как он умело и гибко защищает себя от этого загадочного радиоимпульса.
Татьяна отдала мне на сохранение гребенку и внимательно проследила за тем, куда я ее прячу, но потом все-таки отобрала назад. Сбросив тапки, она пронеслась вдоль берега, то возвращаясь, то убегая далеко вперед; темная вода заполнила ее следы на песке, уходили эти следы вдаль, где Татьяна, откопав какой-то осколок, размахивала им и что-то кричала.
Мы поравнялись с ней. Татьяна протянула нам позеленевшую от морской воды кость и спросила, «до якой тварыны вона налэжить?» Топанов сказал, что кость лошадиная.
— А хиба ж в мори е кони? Конык, морский конык, маленький такий, цэ я знаю!..
— А вон там кто? — Топанов указал вдаль; казалось, прямо посередине моря — а на самом деле на отмели, что протянулась к косе, — понурясь, стояла лошадь. Вблизи стали видны резко выступавшие ребра, запавшие бока. Она низко опустила свою голову к воде, редкая грива касалась волны.
— А чому вона так стоить? — спросила Татьяна. — Вона, мабудь, думае, га?
— Больная она, лошадь, — сказал Топанов. — Он присел на корточки и аккуратно зарыл кость в песок. — Больная, и знает, что море может ее исцелить. Несколько дней подолгу она может так стоять, пока не станет здоровой.
— Так вона думае! — воскликнула Татьяна. — А як же? Колы у нас щось болыть, мы идэмо до ликаря, а лошадь идэ до моря и там стоить, вона думае, правда?
— Нет, нет, Таня, — ответил Топанов. — Это другое, ну как тебе сказать? Лошади чувствуют, что море приносит им облегчение, они только приспособились, но не думают. Да к чему только живое не приспосабливается… Вон чайка, вон она схватила рыбешку!
— Бачу, бачу! К берегу полетела! — Татьяна захлопала в ладоши, но чайка, не обращая на нее внимания, пронеслась над нашими головами.
— Вот видишь, Таня, — продолжал наставительно Топанов, — чайка может и летать, и рыбку схватить, а курица, например, ни летать по-настоящему, ни рыбу ловить не может. Чайка приспособилась к жизни над морем. Вон рак-отшельник залез себе в пустую раковину, сидит там и прячется…
— Вин прыспособывся…
— Все живое стремится к жизни, защищает свою жизнь, своих детей, свое будущее, поняла?
Татьяна кивнула и опять убежала от нас, а Топанов вдруг остановился, опираясь на палку, с растерянным и сосредоточенным лицом. Я уверен, что именно тогда, в это тихое пасмурное утро, ему пришла в голову та мысль, что осветила необычайным светом все происшедшее в лаборатории Алексеева.
Мы бросились к приборам. А через минуту, где-то на востоке, этот светящийся паук повернулся к нам боком, вновь стал похож на огромную сигару и исчез из виду.
Нечего и говорить, что сфотографировать полное солнечное затмение нам не удалось. Зато нам удались другие снимки… Снимки удивительного и загадочного «спутника Алексеева».
Я получил долгожданную посылку из Москвы. Мой приятель прислал для Татьяны оригинально сделанный в виде небольшой гребенки аппарат для усиления звука. Один из зубчиков этой гребенки, касаясь твердого бугорка за ухом, вибрируя, передавал усиленные звуки речи. Татьяна долго возилась, прилаживая гребешок, потом сказала: «Чую, гарно чую… Я слышу все!..»
Топанов принял участие в нашей прогулке «за оранжерею». Не знаю, сколько километров мы сделали в это неожиданно прохладное утро. Вот-вот должен был начаться дождь, и Татьяна время от времени поглядывала вверх, откуда изредка падали одинокие тяжелые капли.
— Затмение помогло, а если бы не затмение, не случайность, то мы бы так и не узнали, что летает над нами, — говорил Топанов. — Удалось сфотографировать… Но что? Что мы видели? Что мы сняли? Думаю, что мы никогда не разгадаем тайны «спутника Алексеева», если хорошенько не поймем, что за человек был Алексеев. Вы, кажется, его лично знали, вы учились вместе с ним? Знал его и я. И сейчас, признаюсь, больше всего на свете меня интересует, что же запустил Алексеев, что это за светящийся паук? И как он умело и гибко защищает себя от этого загадочного радиоимпульса.
Татьяна отдала мне на сохранение гребенку и внимательно проследила за тем, куда я ее прячу, но потом все-таки отобрала назад. Сбросив тапки, она пронеслась вдоль берега, то возвращаясь, то убегая далеко вперед; темная вода заполнила ее следы на песке, уходили эти следы вдаль, где Татьяна, откопав какой-то осколок, размахивала им и что-то кричала.
Мы поравнялись с ней. Татьяна протянула нам позеленевшую от морской воды кость и спросила, «до якой тварыны вона налэжить?» Топанов сказал, что кость лошадиная.
— А хиба ж в мори е кони? Конык, морский конык, маленький такий, цэ я знаю!..
— А вон там кто? — Топанов указал вдаль; казалось, прямо посередине моря — а на самом деле на отмели, что протянулась к косе, — понурясь, стояла лошадь. Вблизи стали видны резко выступавшие ребра, запавшие бока. Она низко опустила свою голову к воде, редкая грива касалась волны.
— А чому вона так стоить? — спросила Татьяна. — Вона, мабудь, думае, га?
— Больная она, лошадь, — сказал Топанов. — Он присел на корточки и аккуратно зарыл кость в песок. — Больная, и знает, что море может ее исцелить. Несколько дней подолгу она может так стоять, пока не станет здоровой.
— Так вона думае! — воскликнула Татьяна. — А як же? Колы у нас щось болыть, мы идэмо до ликаря, а лошадь идэ до моря и там стоить, вона думае, правда?
— Нет, нет, Таня, — ответил Топанов. — Это другое, ну как тебе сказать? Лошади чувствуют, что море приносит им облегчение, они только приспособились, но не думают. Да к чему только живое не приспосабливается… Вон чайка, вон она схватила рыбешку!
— Бачу, бачу! К берегу полетела! — Татьяна захлопала в ладоши, но чайка, не обращая на нее внимания, пронеслась над нашими головами.
— Вот видишь, Таня, — продолжал наставительно Топанов, — чайка может и летать, и рыбку схватить, а курица, например, ни летать по-настоящему, ни рыбу ловить не может. Чайка приспособилась к жизни над морем. Вон рак-отшельник залез себе в пустую раковину, сидит там и прячется…
— Вин прыспособывся…
— Все живое стремится к жизни, защищает свою жизнь, своих детей, свое будущее, поняла?
Татьяна кивнула и опять убежала от нас, а Топанов вдруг остановился, опираясь на палку, с растерянным и сосредоточенным лицом. Я уверен, что именно тогда, в это тихое пасмурное утро, ему пришла в голову та мысль, что осветила необычайным светом все происшедшее в лаборатории Алексеева.
КВАРТИРАНТ ТЕТИ ШУРЫ
— Расскажите мне об Алексееве, — попросил как-то Топанов.
— Все? — спросил я.
— Все… Ведь трудно угадать, что нам пригодится. Вы знаете его таким, каким он был давно, я — таким, каким он стал. Кто знает, а вдруг кое-что протянется в будущее.
— Ищете третью точку, Максим Федорович?
— Понять бы, к чему он шел, что искал… Это и есть «третья точка». Так где вы впервые с ним встретились?
…Мы учились вместе, правда, на разных курсах. Впервые я услышал его фамилию в нашем профкоме. Было время военное — сорок четвертый год, и в профкоме Института после сессии раздавали промтоварные талоны. Я вошел в комнату не вовремя: там шел горячий спор.
— Ты что, ты Лешку Алексеева обижаешь? — спрашивал у председателя профкома комсомольский секретарь. — Ты, Мальцев, эти дела брось! Он только из госпиталя, ни кола ни двора, помогать надо, а ты!
— Мы помогли ему, — пожал плечами председатель профкома.
— Чем?
— Чем можно было, тем и помогли. Ваш Алексеев, согласно списку, получил четыре талона. Четыре! Разве Алексеев жалуется?
— Лешка не такой человек, чтобы жаловаться, но вся его группа возмущена.
— Эх ты, горячка! Парню четыре талона отвалили, как же, в такое трудное время. А ты с претензиями, не ожидал…
— Четыре талона? — задыхаясь, спросил комсорг. — Отвалил? Вот они, на! — Он бросил на стол бумажные квадратики с треугольной печатью.
— А что, разве Алексеев их не взял?
— Ты читай, на что первый талон! Читай!
— Ну, что читать… На галстук. По-моему, студент должен иметь галстук, как всякий культурный человек…
— Правильно, должен! Согласен. Но когда у него есть рубаха, понимаешь, рубаха, а не единственная гимнастерка! Второй талон на мыло и два носовых платка…
— Носовой платок… Тоже вещь очень полезная…
— Ну, на комсомольском собрании поговорим…
Комсорг выбежал из комнаты.
— Слушай, кто этот Алексеев? — спросил я Мальцева.
Мальцев крякнул и развел руками.
— Ты понимаешь… Ну конечно, он фронтовик, пришел из госпиталя, да у нас таких полным-полно! Вперед он не лезет, нет. А вот преподаватели… эти в восторге, та-тата-татата! Алексеев соображает, новое доказательство, все такое… Но, поверь, из него толку не будет. Туго соображает. Платки эти самые — пойди и продай! Вот я… Да что там!
Таково было наше первое заочное знакомство с Алексеем Алексеевым. Я попросил показать мне его, и оказалось, что это был тот самый парень, за которым маршировали гуси.
Дело в том, что мы временно были прикреплены к столовой соседнего института. Это был единственный учебный корпус в городе, не пострадавший от гитлеровских оккупантов. В здании до революции помещался Институт благородных девиц. Столетние деревья окружали его, а за его двухметровыми казарменными стенами гитлеровцы решили устроить свой «институт». Случайно задержавшиеся в городе профессора под строжайшим надзором «преподавали» по широко разрекламированной в фашистской печати программе. Слушателей за три года оккупации нашлось только четыре человека. По-видимому, привыкнув к официальному существованию этого «института», фашистские минеры забыли его взорвать, как это было проделано с остальными девятью высшими учебными заведениями города.
Перед столовой всегда прогуливались гуси, принадлежавшие сторожихе. Тщетно они вымаливали подачку у выходящих из столовой студентов, и единственным человеком, который их слегка подкармливал, был Алексеев. В благодарность гуси необыкновенно привязались к нему и, выстроившись чередой, провожали его от дверей столовой через весь парк к воротам.
Наголо бритая круглая голова, гимнастерка, в руке — шапка-ушанка с куском хлеба в ней, а за ним штук семь гогочущих гусей — таким я впервые увидал Алексеева.
— Алексеев свою группу на занятия ведет! — пошутил кто-то из студентов.
— Гуси-гуси, — сказал нараспев Алексеев.
— Га-га-га, — ответили ему гуси, совсем, как отвечают в ребячьей игре.
— Есть хотите? — опять серьезно спросил Алексеев.
— Да-да-да, — ответил за гусей какой-то студент.
Все рассмеялись. Все, кроме Алексеева.
Шествия гусей пришлось вскоре прекратить, так как сторожиха заподозрила, что Алексеев их не зря подкармливал. «На базар увести хочешь!» — кричала она невозмутимому, как всегда, Алексею.
Вскоре я познакомился с Алексеевым, к мы подружились. Его невозмутимость, к слову сказать, оказалась кажущейся.
За недорогую плату мы сняли кухню у некоей тети Шуры, рыхлой толстенной старухи, с успехом торговавшей на базаре «яблочным уксусом»; над нехитрым способом его изготовления мы немало потешались.
Вместе с тетей Шурой на «хозяйской половине» жила Нинка, студентка-первокурсница, большая насмешница. Иной раз она принималась наводить порядок в нашем холостяцком хозяйстве, что доставляло ей обильную пищу для острот. Мы питались кашей из кукурузной муки, так называемой мамалыгой. Иногда покупали кости. Из них получался чудесный суп; кости мы дробили топором на толстой доске кухонного стола.
— Людоеды за работой! — воскликнула однажды Нинка, застав нас за этим занятием. — Вместо вилок и ножей — топоры! Это прогресс, товарищи физматики.
Характер у Алексеева был спокойный, ровный. Ничто в этом трудолюбивом, сосредоточенном парне не выдавало человека вспыльчивого и резкого. Впервые при мне он сорвался, казалось бы, из-за пустяка. К тете Шуре частенько забегала накрашенная женщина. Ее хриплый голос назойливо лез в уши, мешал работать. Обычно разговоры шли вокруг сравнительно недавних похождений этой особы с немецкими офицерами, расхваливалась их решительность, а иногда и щедрость. «Ах, Гансик! — донеслось однажды из комнаты хозяйки, — какой это был мужчина, а какая аккуратность, какая точность! Скажет: вернусь в восемь, и точно! Полетит на Запорожье, побонбит, побонбит и ровно в восемь у меня!..»
Досадливо морщивший лоб Алексей вдруг весь вспыхнул. Трясущимися руками он распахнул дверь к тете Шуре и через мгновение протащил через кухню упирающуюся «особу». Пробежав по инерции шагов с десять, «особа» пришла в себя и истошно закричала первое, что ей пришло в голову. «Режут! Режут!» — доносился, все удаляясь, ее голос.
Назавтра Алексеева вызвал секретарь парторганизации Краснов. Строгий и требовательный, он не терпел недисциплинированности, часто настаивал на исключении того или иного набедокурившего студента.
— Вас вызывает Краснов, — говорил декан. — Алексеев, что вы наделали, это очень плохо, когда вызывает Краснов… Почему вы не сдержали себя?..
— Я был ранен под Запорожьем… Осколком… — ответил Алексей и направился к Краснову.
— Мне ничего не нужно рассказывать, — сказал Краснов, когда Алексеев вошел в его кабинет. — Ничего… Почему не живешь в общежитии? Нужно работать? Ну хорошо, только пусть ко мне грязные бабы не бегают! Ясно? — Краснов помолчал, потом неожиданно добавил: — Завтра приходи, может, мы дадим вам на двоих комнату, сидите себе и считайте…
У Алексеева был чемодан. Необычайно тяжелый, он вызывал у меня вполне понятное любопытство. Однажды Алексей раскрыл чемодан и познакомил меня с его сокровищами. Чемодан был набит книгами. Три тома Гурса — лучшего курса математики для математиков, несколько редких мемуаров, среди них сочинения Эйлера и Ляпунова. Полное собрание работ по математике и механике Николая Егоровича Жуковского. Каждую книжку Алешка вынимал из чемодана и с увлечением говорил о чудесных откровениях математической мысли, которые содержались в них.
— Откуда они у тебя? — спросил я.
Алексей рассмеялся:
— Пришлось мне как-то в Ростове-на-Дону «кантоваться». Рука еще в лубке была, а на поезд сесть невозможно. Люди по домам ехали… Кто из госпиталя, кто из эвакуации. Домой! Понимаешь, слово какое? Многие на фронт тоже спешили. Ну, раненый человек — хоть из госпиталя домой, на поправку, хоть опять на фронт — человек нервный. Тут и костыли в ход пускали, а то, глядишь, какого спекулянта вместе с мешком соли не очень вежливо попросят. Как поезд подойдет — ну, штурм просто! Какие там билеты! Я с дружком одним, тоже раненым, в сторонку отошел: нам, думаю, к этой крепости и не подступиться… Смотрим, дядя какой-то, в ватнике и с бородкой, с двумя чемоданами в руках, напролом в вагон рвется. На площадку взобрался, а одна рука с чемоданом на весу в воздухе болтается. Паровоз свистнул, дернул, чемодан на землю упал, раскрылся, и книжки посыпались. А поезд быстрей да быстрей. Остались мы вдвоем на путях, да книг гора…
«Пошли к коменданту станции загорать, — говорит дружок. — Может, он на другой поезд посадит».
«Пошли, говорю, только давай книги соберем». Так я и стал владельцем собственной библиотеки — на ловца ведь и зверь бежит!
— Алексей, — сказал я, — да здесь у тебя «Теория колебаний» есть! — Я потянул к себе книгу, и на пол, звякнув, выпал мешочек-кисет.
Алексей поднял его, высыпал на стол содержимое. Среди серебряных медалей темно-красной, как застывшая кровь, эмалью блеснули орден Красной Звезды, золотая веточка гвардейского значка…
— Это твои?
— Мои…
— А почему не носишь?
— У людей больше есть, да и то не носят.
— Алексей, — сказал я, — а ведь ты чудак, ведь ты веселый. Только почему ты сам не смеешься, вот только недавно будто оттаивать стал…
— А это у меня после плена.
— Ты был в плену?
— Был… Три дня, вернее — два дня и ночь… Я ведь почему голову наголо брею? Думаешь, от чудаковатости? Седой я… Неудобно — молодой, а седой… Люди начнут выспрашивать — отчего да почему? Не очень легко каждому докладывать. Тебе расскажу, уж так и быть. Расскажу и забудем…
Алексей бережно спрятал награды в кисет, закрыл чемодан. Потом лег на кушетку и, закрыв глаза, начал говорить негромко, каким-то простуженным голосом. Потом слова зазвенели, вырываясь откуда-то из огненной раны в его душе. Ночь спустилась за нашим окном, издалека донесся протяжный и низкий гудок парохода, и чей-то голос во дворе потребовал, чтобы некая Верка немедленно отправилась домой, где ее ждет сладкая каша «из чистой манной крупы». «Опять лук печеный дашь, я знаю… — убежденно ответил Веркин голос, — или уши надерешь… Я знаю!..»
— Это было под Майкопом, — начал Алексеев. — Окружили, командира убили, кончились патроны. Немцы взяли нас на рассвете, а к вечеру согнали в долину. Сзади и по бокам мотоциклы с пулеметами… Кто отставал, тех на мотоциклах подвозили. Бережно. Берегли… до ночи. А ночью!..
Алексеев встал и свернул огромную козью ножку, насыпал в нее махорку.
— А ночью нас пригнали в колхоз. Там была огромная конюшня, коней, должно быть, угнали. Белое длинное здание и сейчас перед глазами. Загоняла внутрь, стреляли. Крик стоит у меня в ушах! В пять рядов стояли, в шесть… Утром те, кто ночью упал, были внизу, не встали. А кто мог идти, тех выгнали и увели, должно быть. Я этого не видел. Я был внизу… — Алексеев поймал раструбом козьей ножки уголек из поддувала и, затянувшись, добавил: — Вот какая была ночь…
— А что было дальше?
— Дальше? А дальше была свобода и дни, которые я лежал в кустах, а ночами шел, шел по звездам. Мосты обходил, иногда стреляли. Потом линия фронта, днем прятался в старых окопах, в зарослях кизила. Достал хлебцы такие, в целлофане, были такие у немцев. Потом встретил своих, они тоже прорывались. Потом армия и опять бои. Меня ведь последний раз под Запорожьем ранили. И опять санитарный поезд… И не могу забыть ту конюшню, закрою глаза и вижу, и слышу…
О многом рассказал в ту ночь Алексеев. С особенным теплом он говорил о своем командире полка, что командовал ими в сорок первом году. Веселый, красивый какой-то лихой кавалерийской красотой, с серебряной шашкой, добытой еще в боях гражданской войны, он так и погиб, весь — порыв, весь устремленный вперед, убитый прямым выстрелом в грудь, и шашка воткнулась перед ним…
— Он говорил со мной часто, — рассказывал Алексеев, — а почему, не знаю. Говорили обо всем. Вызовет меня в свою палатку и спрашивает: «Скажи, Алеша, душа моя, — поговорка такая у него была, — а для чего, как ты думаешь, живут люди? Для себя или для других, вот в чем вопрос! А если для других, так и умереть не жалко, правда, Алеша, душа моя…»
Алексеев помолчал и вдруг крикнул:
— Ложись!
И в воздухе запела, завизжала мина.
Я инстинктивно пригнул голову, а Алексей, оборвав свист, рассмеялся:
— Да разве такая попадет? Такая вон куда должна попасть, — он показал рукой за стену, откуда доносилось громкое храпение тети Шуры.
— Все? — спросил я.
— Все… Ведь трудно угадать, что нам пригодится. Вы знаете его таким, каким он был давно, я — таким, каким он стал. Кто знает, а вдруг кое-что протянется в будущее.
— Ищете третью точку, Максим Федорович?
— Понять бы, к чему он шел, что искал… Это и есть «третья точка». Так где вы впервые с ним встретились?
…Мы учились вместе, правда, на разных курсах. Впервые я услышал его фамилию в нашем профкоме. Было время военное — сорок четвертый год, и в профкоме Института после сессии раздавали промтоварные талоны. Я вошел в комнату не вовремя: там шел горячий спор.
— Ты что, ты Лешку Алексеева обижаешь? — спрашивал у председателя профкома комсомольский секретарь. — Ты, Мальцев, эти дела брось! Он только из госпиталя, ни кола ни двора, помогать надо, а ты!
— Мы помогли ему, — пожал плечами председатель профкома.
— Чем?
— Чем можно было, тем и помогли. Ваш Алексеев, согласно списку, получил четыре талона. Четыре! Разве Алексеев жалуется?
— Лешка не такой человек, чтобы жаловаться, но вся его группа возмущена.
— Эх ты, горячка! Парню четыре талона отвалили, как же, в такое трудное время. А ты с претензиями, не ожидал…
— Четыре талона? — задыхаясь, спросил комсорг. — Отвалил? Вот они, на! — Он бросил на стол бумажные квадратики с треугольной печатью.
— А что, разве Алексеев их не взял?
— Ты читай, на что первый талон! Читай!
— Ну, что читать… На галстук. По-моему, студент должен иметь галстук, как всякий культурный человек…
— Правильно, должен! Согласен. Но когда у него есть рубаха, понимаешь, рубаха, а не единственная гимнастерка! Второй талон на мыло и два носовых платка…
— Носовой платок… Тоже вещь очень полезная…
— Ну, на комсомольском собрании поговорим…
Комсорг выбежал из комнаты.
— Слушай, кто этот Алексеев? — спросил я Мальцева.
Мальцев крякнул и развел руками.
— Ты понимаешь… Ну конечно, он фронтовик, пришел из госпиталя, да у нас таких полным-полно! Вперед он не лезет, нет. А вот преподаватели… эти в восторге, та-тата-татата! Алексеев соображает, новое доказательство, все такое… Но, поверь, из него толку не будет. Туго соображает. Платки эти самые — пойди и продай! Вот я… Да что там!
Таково было наше первое заочное знакомство с Алексеем Алексеевым. Я попросил показать мне его, и оказалось, что это был тот самый парень, за которым маршировали гуси.
Дело в том, что мы временно были прикреплены к столовой соседнего института. Это был единственный учебный корпус в городе, не пострадавший от гитлеровских оккупантов. В здании до революции помещался Институт благородных девиц. Столетние деревья окружали его, а за его двухметровыми казарменными стенами гитлеровцы решили устроить свой «институт». Случайно задержавшиеся в городе профессора под строжайшим надзором «преподавали» по широко разрекламированной в фашистской печати программе. Слушателей за три года оккупации нашлось только четыре человека. По-видимому, привыкнув к официальному существованию этого «института», фашистские минеры забыли его взорвать, как это было проделано с остальными девятью высшими учебными заведениями города.
Перед столовой всегда прогуливались гуси, принадлежавшие сторожихе. Тщетно они вымаливали подачку у выходящих из столовой студентов, и единственным человеком, который их слегка подкармливал, был Алексеев. В благодарность гуси необыкновенно привязались к нему и, выстроившись чередой, провожали его от дверей столовой через весь парк к воротам.
Наголо бритая круглая голова, гимнастерка, в руке — шапка-ушанка с куском хлеба в ней, а за ним штук семь гогочущих гусей — таким я впервые увидал Алексеева.
— Алексеев свою группу на занятия ведет! — пошутил кто-то из студентов.
— Гуси-гуси, — сказал нараспев Алексеев.
— Га-га-га, — ответили ему гуси, совсем, как отвечают в ребячьей игре.
— Есть хотите? — опять серьезно спросил Алексеев.
— Да-да-да, — ответил за гусей какой-то студент.
Все рассмеялись. Все, кроме Алексеева.
Шествия гусей пришлось вскоре прекратить, так как сторожиха заподозрила, что Алексеев их не зря подкармливал. «На базар увести хочешь!» — кричала она невозмутимому, как всегда, Алексею.
Вскоре я познакомился с Алексеевым, к мы подружились. Его невозмутимость, к слову сказать, оказалась кажущейся.
За недорогую плату мы сняли кухню у некоей тети Шуры, рыхлой толстенной старухи, с успехом торговавшей на базаре «яблочным уксусом»; над нехитрым способом его изготовления мы немало потешались.
Вместе с тетей Шурой на «хозяйской половине» жила Нинка, студентка-первокурсница, большая насмешница. Иной раз она принималась наводить порядок в нашем холостяцком хозяйстве, что доставляло ей обильную пищу для острот. Мы питались кашей из кукурузной муки, так называемой мамалыгой. Иногда покупали кости. Из них получался чудесный суп; кости мы дробили топором на толстой доске кухонного стола.
— Людоеды за работой! — воскликнула однажды Нинка, застав нас за этим занятием. — Вместо вилок и ножей — топоры! Это прогресс, товарищи физматики.
Характер у Алексеева был спокойный, ровный. Ничто в этом трудолюбивом, сосредоточенном парне не выдавало человека вспыльчивого и резкого. Впервые при мне он сорвался, казалось бы, из-за пустяка. К тете Шуре частенько забегала накрашенная женщина. Ее хриплый голос назойливо лез в уши, мешал работать. Обычно разговоры шли вокруг сравнительно недавних похождений этой особы с немецкими офицерами, расхваливалась их решительность, а иногда и щедрость. «Ах, Гансик! — донеслось однажды из комнаты хозяйки, — какой это был мужчина, а какая аккуратность, какая точность! Скажет: вернусь в восемь, и точно! Полетит на Запорожье, побонбит, побонбит и ровно в восемь у меня!..»
Досадливо морщивший лоб Алексей вдруг весь вспыхнул. Трясущимися руками он распахнул дверь к тете Шуре и через мгновение протащил через кухню упирающуюся «особу». Пробежав по инерции шагов с десять, «особа» пришла в себя и истошно закричала первое, что ей пришло в голову. «Режут! Режут!» — доносился, все удаляясь, ее голос.
Назавтра Алексеева вызвал секретарь парторганизации Краснов. Строгий и требовательный, он не терпел недисциплинированности, часто настаивал на исключении того или иного набедокурившего студента.
— Вас вызывает Краснов, — говорил декан. — Алексеев, что вы наделали, это очень плохо, когда вызывает Краснов… Почему вы не сдержали себя?..
— Я был ранен под Запорожьем… Осколком… — ответил Алексей и направился к Краснову.
— Мне ничего не нужно рассказывать, — сказал Краснов, когда Алексеев вошел в его кабинет. — Ничего… Почему не живешь в общежитии? Нужно работать? Ну хорошо, только пусть ко мне грязные бабы не бегают! Ясно? — Краснов помолчал, потом неожиданно добавил: — Завтра приходи, может, мы дадим вам на двоих комнату, сидите себе и считайте…
У Алексеева был чемодан. Необычайно тяжелый, он вызывал у меня вполне понятное любопытство. Однажды Алексей раскрыл чемодан и познакомил меня с его сокровищами. Чемодан был набит книгами. Три тома Гурса — лучшего курса математики для математиков, несколько редких мемуаров, среди них сочинения Эйлера и Ляпунова. Полное собрание работ по математике и механике Николая Егоровича Жуковского. Каждую книжку Алешка вынимал из чемодана и с увлечением говорил о чудесных откровениях математической мысли, которые содержались в них.
— Откуда они у тебя? — спросил я.
Алексей рассмеялся:
— Пришлось мне как-то в Ростове-на-Дону «кантоваться». Рука еще в лубке была, а на поезд сесть невозможно. Люди по домам ехали… Кто из госпиталя, кто из эвакуации. Домой! Понимаешь, слово какое? Многие на фронт тоже спешили. Ну, раненый человек — хоть из госпиталя домой, на поправку, хоть опять на фронт — человек нервный. Тут и костыли в ход пускали, а то, глядишь, какого спекулянта вместе с мешком соли не очень вежливо попросят. Как поезд подойдет — ну, штурм просто! Какие там билеты! Я с дружком одним, тоже раненым, в сторонку отошел: нам, думаю, к этой крепости и не подступиться… Смотрим, дядя какой-то, в ватнике и с бородкой, с двумя чемоданами в руках, напролом в вагон рвется. На площадку взобрался, а одна рука с чемоданом на весу в воздухе болтается. Паровоз свистнул, дернул, чемодан на землю упал, раскрылся, и книжки посыпались. А поезд быстрей да быстрей. Остались мы вдвоем на путях, да книг гора…
«Пошли к коменданту станции загорать, — говорит дружок. — Может, он на другой поезд посадит».
«Пошли, говорю, только давай книги соберем». Так я и стал владельцем собственной библиотеки — на ловца ведь и зверь бежит!
— Алексей, — сказал я, — да здесь у тебя «Теория колебаний» есть! — Я потянул к себе книгу, и на пол, звякнув, выпал мешочек-кисет.
Алексей поднял его, высыпал на стол содержимое. Среди серебряных медалей темно-красной, как застывшая кровь, эмалью блеснули орден Красной Звезды, золотая веточка гвардейского значка…
— Это твои?
— Мои…
— А почему не носишь?
— У людей больше есть, да и то не носят.
— Алексей, — сказал я, — а ведь ты чудак, ведь ты веселый. Только почему ты сам не смеешься, вот только недавно будто оттаивать стал…
— А это у меня после плена.
— Ты был в плену?
— Был… Три дня, вернее — два дня и ночь… Я ведь почему голову наголо брею? Думаешь, от чудаковатости? Седой я… Неудобно — молодой, а седой… Люди начнут выспрашивать — отчего да почему? Не очень легко каждому докладывать. Тебе расскажу, уж так и быть. Расскажу и забудем…
Алексей бережно спрятал награды в кисет, закрыл чемодан. Потом лег на кушетку и, закрыв глаза, начал говорить негромко, каким-то простуженным голосом. Потом слова зазвенели, вырываясь откуда-то из огненной раны в его душе. Ночь спустилась за нашим окном, издалека донесся протяжный и низкий гудок парохода, и чей-то голос во дворе потребовал, чтобы некая Верка немедленно отправилась домой, где ее ждет сладкая каша «из чистой манной крупы». «Опять лук печеный дашь, я знаю… — убежденно ответил Веркин голос, — или уши надерешь… Я знаю!..»
— Это было под Майкопом, — начал Алексеев. — Окружили, командира убили, кончились патроны. Немцы взяли нас на рассвете, а к вечеру согнали в долину. Сзади и по бокам мотоциклы с пулеметами… Кто отставал, тех на мотоциклах подвозили. Бережно. Берегли… до ночи. А ночью!..
Алексеев встал и свернул огромную козью ножку, насыпал в нее махорку.
— А ночью нас пригнали в колхоз. Там была огромная конюшня, коней, должно быть, угнали. Белое длинное здание и сейчас перед глазами. Загоняла внутрь, стреляли. Крик стоит у меня в ушах! В пять рядов стояли, в шесть… Утром те, кто ночью упал, были внизу, не встали. А кто мог идти, тех выгнали и увели, должно быть. Я этого не видел. Я был внизу… — Алексеев поймал раструбом козьей ножки уголек из поддувала и, затянувшись, добавил: — Вот какая была ночь…
— А что было дальше?
— Дальше? А дальше была свобода и дни, которые я лежал в кустах, а ночами шел, шел по звездам. Мосты обходил, иногда стреляли. Потом линия фронта, днем прятался в старых окопах, в зарослях кизила. Достал хлебцы такие, в целлофане, были такие у немцев. Потом встретил своих, они тоже прорывались. Потом армия и опять бои. Меня ведь последний раз под Запорожьем ранили. И опять санитарный поезд… И не могу забыть ту конюшню, закрою глаза и вижу, и слышу…
О многом рассказал в ту ночь Алексеев. С особенным теплом он говорил о своем командире полка, что командовал ими в сорок первом году. Веселый, красивый какой-то лихой кавалерийской красотой, с серебряной шашкой, добытой еще в боях гражданской войны, он так и погиб, весь — порыв, весь устремленный вперед, убитый прямым выстрелом в грудь, и шашка воткнулась перед ним…
— Он говорил со мной часто, — рассказывал Алексеев, — а почему, не знаю. Говорили обо всем. Вызовет меня в свою палатку и спрашивает: «Скажи, Алеша, душа моя, — поговорка такая у него была, — а для чего, как ты думаешь, живут люди? Для себя или для других, вот в чем вопрос! А если для других, так и умереть не жалко, правда, Алеша, душа моя…»
Алексеев помолчал и вдруг крикнул:
— Ложись!
И в воздухе запела, завизжала мина.
Я инстинктивно пригнул голову, а Алексей, оборвав свист, рассмеялся:
— Да разве такая попадет? Такая вон куда должна попасть, — он показал рукой за стену, откуда доносилось громкое храпение тети Шуры.
ВАСЯ-ВАСИЛЕК
Иногда к нам забегал Василек, студент кораблестроительного института. Всегда веселый, он наполнял нашу комнату шутками, остротами, смешными и чудесными историями. Ходил Василек в фантастической форме, которая была создана путем соединения студенческого кителя, морских пуговиц и пехотных погон лейтенанта, доставшихся ему за смекалку, за смелость, за крепкую любовь суровых солдат-уральцев, вместе с которыми он воевал.
Уроженец Смоленска, как чудесную сказку, берег он воспоминания о своем чудо-городе и рассказывал о нем так, что казалось — вот видим высокий холм, а по правую руку собор. Высокий, стройный. А трамваи мимо него несутся вниз, с горы, быстрее, чем сани зимой… А внизу река… Да какая река — Днепр-река!
Алексей обычно прерывал Василька я серьезно говорил: «Чуден Днепр при тихой погоде, когда вольно и плавно мчит сквозь леса и горы полные воды свои…»
— Во-во, — с опаской соглашался Василий, но тут Алексей его осаживал.
— Не про твой Днепр, Василий, написано, не про твой! Курице по колено твой Днепр!
— Эх, Алексей, жестокий человек! — вздыхал Василек. — По секрету скажу: я в этом городе Смоленске на улице Советской первый раз голос подал и первый свет в окошке увидел. А такие, брат, вещи не забываются! Ну, я пошел.
— Постой, — смеялся Алексей, — постой, Вася, а как твоя сессия?
— Полный порядок…
— И математику сдал?
— На отлично!
— Кому?
— Гофману.
— Знаем его, он у нас тоже читает… Что-то не верится, Вася. Люди день и ночь зубрят, да только с третьего захода сдают, а ты…
— На! — Василий быстро расстегнул китель и достал аккуратно завернутую в серебряную бумагу зачетную книжку. — На, смотри, наслаждайся! Ну как?
Отметки были действительно неплохими.
— Да я, ребята, секрет знаю, — говорил Василий доверительно. — Нужно для начала все-все о преподавателе разузнать. О чем он, к примеру, больше всего рассказывать любит. И его добром да ему же челом…
— Да это сложнее, чем просто ответить что знаешь, — возразил я. — Но чем ты Гофмана мог расшевелить?
— А философией! С ходу!
— Василек, а какая у тебя может быть философия?
— Как-какая? Передовая, понятно, самая передовая! Я, доложу вам, в сложных условиях экзамена новое исчисление придумал!
— Исчисление?!
— Да, новое! Я, брат, такого нарассказывал, что у старика слезы чуть не закапали. От смеха… «Нахал ты, говорит, Василий Никитич, но сообразительный нахал. Живи!» И «отлично» легкой пташкой в мою книжечку серебряную залетело…
— Да куда ты спешишь? Расскажи по порядку.
Василек попросил листок бумаги неважным видом нарисовал на нем дым, как сперва мне показалось.
— Спираль! — сказал Василек и строго посмотрел на нас. — Спираль, понятно? Все по спирали, это тоже понятно?
— Что — все?
— Все! Любую вещь назови мне, и я ее по спирали разовью и совью. Вот что такое Василий Никитич! А у вас все смешки.
— Нет, он все-таки нахал! — не выдержал Алексей. — Да ты даже не знаешь, чему равен интеграл от "е" в степени «икс»!
— Интеграл от "е" в степени «икс»? — укоризненно повторил Василек. — Табличный интеграл! Какое оскорбление!
— Время не тяни, не знаешь, так признавайся!
— Я тяну время? — возмутился Василек, но по его лицу было видно, что он о чем-то мучительно размышляет. — Да, знаешь, сколько будет? — Василек быстро написал на исчерканном листке с «дымом» довольно сложное выражение.
— Вот, реши это скромное дифференциальное уравнение, мой друг и брат, а я"сто шестнадцать оборотов, и пошел! И пошел!" — Последнее выражение было взято из популярной в то время картины "Танкер «Дербент» и говорило о нашем полном посрамлении и о том, что впереди у него. Василька, весьма приятные дела.
После его ухода Алексей внимательно посмотрел на уравнение, которое нам задал Василек, засмеялся и, сказав: «Ишь, черт кудрявый», написал сверху ответ: "е" в степени «икс». Соль всей шутки Василька и заключалась в том, что ответ на вопрос Алексея он сделал корнем придуманного на ходу уравнения.
А через месяц мы с Алешей проводили через весь город Василька. Его вновь призвали в армию. Василий был необычно серьезен, все что-то ощупывал в своем рюкзаке, но, когда тяжелые, из литого чугуна, ворота сборного пункта закрылись за его командой, неожиданно ожил, будто тяжесть свалилась с его души. В последний раз он подошел к забору, чтобы пожать наши «передние лапы», и больше мы его никогда не видели…
Это случайное столкновение с Васильком оставило какой-то след в душе Алексея. Каким-то очень глубоким, до конца не осознанным побуждениям ответили эти внешне легковесные и необдуманные проделки Василька. И неясные пока дали открылись перед Алексеем. Я с тревогой наблюдал за ним. Огромная, малопонятная для меня работа занимала его мозг. Да, он ходил и сдавал регулярно экзамены, и можно было не спрашивать о результатах. Экзамен превращался в беседу с тем или иным преподавателем, беседу, доставлявшую не мало приятных минут экзаменаторам, всегда поучительную и оживленную.
Однажды мы договорились с Алексеевым, что после экзамена пойдем в кино. Я освободился раньше и, попросив разрешения, прошел в аудиторию, в которой сдавала группа Алексеева.
Экзамен принимал известный профессор, его имя сейчас знают во всем мире. Он, вероятно, слышал что-то об Алексееве и сурово смотрел на него, как на захваленного вундеркинда.
Профессор пригласил Алексеева за свой столик и что-то быстро написал на листке; Алексеев, с минуту подумав, ответил каким-то пространным посланием. Профессор усмехнулся и трижды не написал, а, казалось, ударил листок бумаги пером. Это было какое-то очень короткое, но, по-видимому, сложное математическое выражение. Алексеев просидел над ним час.
За это время профессор проэкзаменовал человек пять, потом наклонился над Алексеевым и спросил:
— Ну, как?
— Я решил, — ответил Алексеев, — кажется…
Профессор внимательно на него посмотрел и осторожно взял из его рук листок с вычислениями.
— Меня интересовало только, с какой стороны вы начнете искать… Интересовал ваш подход… Это вообще еще не решено.
Он перечитывал написанное Алексеевым.
— Можете идти, Алексеев, — громко сказал он. — С вашего позволения, я опубликую этот результат в сборнике «Прикладная механика и математика». Очень красивое решение…
В этот день шла «Тетка Чарлея» и вокруг кинотеатра жужжала громадная толпа: матросские бескозырки и пилотки отпускников, платки и соломенные шляпы. Мы были почти у кассы, когда на грузовике подъехала команда моряков-подводников. Через минуту, в тесной толпе, мы протискивались в двери кинотеатра. И вдруг раздался дикий крик Алексея… Праздничные и оживленные лица взволнованно обернулись на этот крик. А Алексей, все еще что-то крича, цепляясь скрюченными руками за пиджаки и гимнастерки, во весь рост распростерся на полу…
Его бережно вынесли, положили на садовую скамейку. Кто-то принес газированной воды.
Алексей пришел в себя, виновато оглядел участливые и внимательные лица собравшихся вокруг него матросов.
— Эх, война! — обронил кто-то с тоской и ненавистью.
Чья-то рука протянула нам билеты, и мы все-таки пошли в кино. До коликов в боку мы смеялись над безобидными проделками «тетки Чарлея», а кто-то из наших соседей все выкрикивал:
— Ну и дает, вот дает!
Домой Алексеев возвращался совсем без сил.
— Не могу, — говорил он, — не могу видеть толпу, борюсь с собой, а не могу… Все ту конюшню проклятую вижу…
Но время шло, и здоровая, от природы крепкая нервная система Алексеева медленно, но верно снимала с себя тяжесть пережитого.
Вскоре я перебрался в общежитие. А причиной тому была Нинка. Ее насмешки не раз выводили из себя Алексея. Наконец, когда он поджарил картофель на «шампуни» — жидком коричневом мыле — Нинка им мыла голову, а бутылку принципиально ставила рядом с нашим подсолнечным маслом, — терпение Алексея иссякло.
— Этим издевательствам и хиханькам нужно положить конец, я этим займусь! Нужно принимать какие-то меры!
Меры были приняты. Весна и молодость внесли свои поправки. Они поженились в мае…
Большую кастрюлю мы наполнили красным вином, для сладости всыпали порошок сахарина, ваниль для запаха, а чтоб «ударило в голову», кастрюлю поставили на огонь. Два десятка дружков и подружек, выпив по две столовых ложки теплого и пахучего вина, всю ночь пели и плясали под окном у тети Шуры.
Уроженец Смоленска, как чудесную сказку, берег он воспоминания о своем чудо-городе и рассказывал о нем так, что казалось — вот видим высокий холм, а по правую руку собор. Высокий, стройный. А трамваи мимо него несутся вниз, с горы, быстрее, чем сани зимой… А внизу река… Да какая река — Днепр-река!
Алексей обычно прерывал Василька я серьезно говорил: «Чуден Днепр при тихой погоде, когда вольно и плавно мчит сквозь леса и горы полные воды свои…»
— Во-во, — с опаской соглашался Василий, но тут Алексей его осаживал.
— Не про твой Днепр, Василий, написано, не про твой! Курице по колено твой Днепр!
— Эх, Алексей, жестокий человек! — вздыхал Василек. — По секрету скажу: я в этом городе Смоленске на улице Советской первый раз голос подал и первый свет в окошке увидел. А такие, брат, вещи не забываются! Ну, я пошел.
— Постой, — смеялся Алексей, — постой, Вася, а как твоя сессия?
— Полный порядок…
— И математику сдал?
— На отлично!
— Кому?
— Гофману.
— Знаем его, он у нас тоже читает… Что-то не верится, Вася. Люди день и ночь зубрят, да только с третьего захода сдают, а ты…
— На! — Василий быстро расстегнул китель и достал аккуратно завернутую в серебряную бумагу зачетную книжку. — На, смотри, наслаждайся! Ну как?
Отметки были действительно неплохими.
— Да я, ребята, секрет знаю, — говорил Василий доверительно. — Нужно для начала все-все о преподавателе разузнать. О чем он, к примеру, больше всего рассказывать любит. И его добром да ему же челом…
— Да это сложнее, чем просто ответить что знаешь, — возразил я. — Но чем ты Гофмана мог расшевелить?
— А философией! С ходу!
— Василек, а какая у тебя может быть философия?
— Как-какая? Передовая, понятно, самая передовая! Я, доложу вам, в сложных условиях экзамена новое исчисление придумал!
— Исчисление?!
— Да, новое! Я, брат, такого нарассказывал, что у старика слезы чуть не закапали. От смеха… «Нахал ты, говорит, Василий Никитич, но сообразительный нахал. Живи!» И «отлично» легкой пташкой в мою книжечку серебряную залетело…
— Да куда ты спешишь? Расскажи по порядку.
Василек попросил листок бумаги неважным видом нарисовал на нем дым, как сперва мне показалось.
— Спираль! — сказал Василек и строго посмотрел на нас. — Спираль, понятно? Все по спирали, это тоже понятно?
— Что — все?
— Все! Любую вещь назови мне, и я ее по спирали разовью и совью. Вот что такое Василий Никитич! А у вас все смешки.
— Нет, он все-таки нахал! — не выдержал Алексей. — Да ты даже не знаешь, чему равен интеграл от "е" в степени «икс»!
— Интеграл от "е" в степени «икс»? — укоризненно повторил Василек. — Табличный интеграл! Какое оскорбление!
— Время не тяни, не знаешь, так признавайся!
— Я тяну время? — возмутился Василек, но по его лицу было видно, что он о чем-то мучительно размышляет. — Да, знаешь, сколько будет? — Василек быстро написал на исчерканном листке с «дымом» довольно сложное выражение.
— Вот, реши это скромное дифференциальное уравнение, мой друг и брат, а я"сто шестнадцать оборотов, и пошел! И пошел!" — Последнее выражение было взято из популярной в то время картины "Танкер «Дербент» и говорило о нашем полном посрамлении и о том, что впереди у него. Василька, весьма приятные дела.
После его ухода Алексей внимательно посмотрел на уравнение, которое нам задал Василек, засмеялся и, сказав: «Ишь, черт кудрявый», написал сверху ответ: "е" в степени «икс». Соль всей шутки Василька и заключалась в том, что ответ на вопрос Алексея он сделал корнем придуманного на ходу уравнения.
А через месяц мы с Алешей проводили через весь город Василька. Его вновь призвали в армию. Василий был необычно серьезен, все что-то ощупывал в своем рюкзаке, но, когда тяжелые, из литого чугуна, ворота сборного пункта закрылись за его командой, неожиданно ожил, будто тяжесть свалилась с его души. В последний раз он подошел к забору, чтобы пожать наши «передние лапы», и больше мы его никогда не видели…
Это случайное столкновение с Васильком оставило какой-то след в душе Алексея. Каким-то очень глубоким, до конца не осознанным побуждениям ответили эти внешне легковесные и необдуманные проделки Василька. И неясные пока дали открылись перед Алексеем. Я с тревогой наблюдал за ним. Огромная, малопонятная для меня работа занимала его мозг. Да, он ходил и сдавал регулярно экзамены, и можно было не спрашивать о результатах. Экзамен превращался в беседу с тем или иным преподавателем, беседу, доставлявшую не мало приятных минут экзаменаторам, всегда поучительную и оживленную.
Однажды мы договорились с Алексеевым, что после экзамена пойдем в кино. Я освободился раньше и, попросив разрешения, прошел в аудиторию, в которой сдавала группа Алексеева.
Экзамен принимал известный профессор, его имя сейчас знают во всем мире. Он, вероятно, слышал что-то об Алексееве и сурово смотрел на него, как на захваленного вундеркинда.
Профессор пригласил Алексеева за свой столик и что-то быстро написал на листке; Алексеев, с минуту подумав, ответил каким-то пространным посланием. Профессор усмехнулся и трижды не написал, а, казалось, ударил листок бумаги пером. Это было какое-то очень короткое, но, по-видимому, сложное математическое выражение. Алексеев просидел над ним час.
За это время профессор проэкзаменовал человек пять, потом наклонился над Алексеевым и спросил:
— Ну, как?
— Я решил, — ответил Алексеев, — кажется…
Профессор внимательно на него посмотрел и осторожно взял из его рук листок с вычислениями.
— Меня интересовало только, с какой стороны вы начнете искать… Интересовал ваш подход… Это вообще еще не решено.
Он перечитывал написанное Алексеевым.
— Можете идти, Алексеев, — громко сказал он. — С вашего позволения, я опубликую этот результат в сборнике «Прикладная механика и математика». Очень красивое решение…
В этот день шла «Тетка Чарлея» и вокруг кинотеатра жужжала громадная толпа: матросские бескозырки и пилотки отпускников, платки и соломенные шляпы. Мы были почти у кассы, когда на грузовике подъехала команда моряков-подводников. Через минуту, в тесной толпе, мы протискивались в двери кинотеатра. И вдруг раздался дикий крик Алексея… Праздничные и оживленные лица взволнованно обернулись на этот крик. А Алексей, все еще что-то крича, цепляясь скрюченными руками за пиджаки и гимнастерки, во весь рост распростерся на полу…
Его бережно вынесли, положили на садовую скамейку. Кто-то принес газированной воды.
Алексей пришел в себя, виновато оглядел участливые и внимательные лица собравшихся вокруг него матросов.
— Эх, война! — обронил кто-то с тоской и ненавистью.
Чья-то рука протянула нам билеты, и мы все-таки пошли в кино. До коликов в боку мы смеялись над безобидными проделками «тетки Чарлея», а кто-то из наших соседей все выкрикивал:
— Ну и дает, вот дает!
Домой Алексеев возвращался совсем без сил.
— Не могу, — говорил он, — не могу видеть толпу, борюсь с собой, а не могу… Все ту конюшню проклятую вижу…
Но время шло, и здоровая, от природы крепкая нервная система Алексеева медленно, но верно снимала с себя тяжесть пережитого.
Вскоре я перебрался в общежитие. А причиной тому была Нинка. Ее насмешки не раз выводили из себя Алексея. Наконец, когда он поджарил картофель на «шампуни» — жидком коричневом мыле — Нинка им мыла голову, а бутылку принципиально ставила рядом с нашим подсолнечным маслом, — терпение Алексея иссякло.
— Этим издевательствам и хиханькам нужно положить конец, я этим займусь! Нужно принимать какие-то меры!
Меры были приняты. Весна и молодость внесли свои поправки. Они поженились в мае…
Большую кастрюлю мы наполнили красным вином, для сладости всыпали порошок сахарина, ваниль для запаха, а чтоб «ударило в голову», кастрюлю поставили на огонь. Два десятка дружков и подружек, выпив по две столовых ложки теплого и пахучего вина, всю ночь пели и плясали под окном у тети Шуры.