– Дурацкое свойство памяти. Нет бы Пушкина помнить наизусть или Тютчева. Вы даже не представляете, сколько за эти годы скопилось у меня в голове его речей, писулек, оговорок.
   – Ничего не поделаешь, Илюша, работа у тебя такая.
   – Работа? – Илья рассмеялся. – Есть в ней смысл? Кому она нужна, моя работа? Я сам слишком охотно опускаюсь до убогого уровня. Дьявол ворожит? Не исключено. Однако ворожба сильна, пока дьяволу верят, а вера – дело добровольное. Ладно, заболтались мы, давно не виделись. Выкладывайте, что стряслось.
   Карл Рихардович заранее подготовился к разговору, даже набросал конспект. За эти дни он успел кое-что почитать, одолжил у Васи пару учебников, научно-популярные журналы. Но прочитанное не помогло, наоборот, затуманило ту малость, которую он сумел усвоить из объяснений Акимова.
   Доктор коротко выложил историю ссыльного профессора Мазура, попытался объяснить, что такое расщепление ядра и разделение изотопов урана, однако запутался и посетовал, что Акимов вернется только через неделю.
   – Я понял, не мучайтесь. – Илья улыбнулся.
   – Так быстро? – Доктор изумленно поднял брови. – Мы с Петей часа четыре проговорили, прежде чем я стал хоть что-то понимать.
   – Вы старались вникнуть слишком глубоко, а я даже не пытаюсь. Мне ядерную физику изучать поздно, да и некогда. Письмо и ваш конспект возьму с собой.
   – Подожди, я дам тебе копию. – Доктор достал из ящика несколько листков.
   – Ого, вы так старательно переписали, даже формулы. – Илья не сумел сдержать ироническую улыбку. – А все-таки странно, почему этот ваш гениальный изобретатель не написал в Академию наук?
   – Я же сказал, с него пятьдесят восьмую не сняли, публиковаться не может. – Доктор сердито тряхнул головой. – Ты вообще представляешь, что такое для ученого его открытие? Создать нечто новое и молчать – настоящая пытка. Мазур молчит. Никому, кроме Пети Акимова, своего бывшего студента, и то после долгих уговоров.
   – Вот это меня и смущает, – пробормотал Илья, скользя глазами по строчкам.
   – Да, – кивнул доктор, – меня это тоже сначала смутило. Я вот когда-то выдвинул парочку идей о связи психических заболеваний с соматическими. Не ахти что, но мое, оригинальное. Никто не додумался, я первый. Потребность поделиться с теми, кто поймет и оценит, колоссальная, неодолимая. Почему он отказывается писать коллегам? Почему? Я много думал об этом, искал ответ.
   – Нашли?
   – Представь, нашел. Мазур молчит потому, что уверен: писать коллегам бесполезно. Пока он в таком положении, никто не откликнется. Если бы не этот Брахт… – Доктор осекся, заметив ироническую улыбку Ильи, раздраженно выпалил: – Нет, ничего ты не понял!
   – Почему? Главное до меня дошло. Если Брахт в Германии придет к тем же выводам, что Мазур, немцы могут достаточно быстро сварганить такую бомбу, что от нас мокрого места не останется.
   – Ладно, – вздохнул доктор, – пока ты не осознал, но, надеюсь, скоро до тебя дойдет. Скажи, ты хотя бы примерно, в общих чертах, представляешь, что можно сделать?
   Дверь открылась без стука, Маша впорхнула в комнату.
   – Ужин на столе, все стынет. Ну, как вам? – Она завертелась перед ними в чем-то воздушно-голубом.
   – Красиво, – кивнул Илья.
   – Из тебя нитки торчат и булавки, – заметил Карл Рихардович, – смотри, уколешься.
   – Это не просто красиво, это потрясающе, настоящий шедевр, ничего вы не видите, не понимаете оба. Ужинать идете или нет? Мама дуется уже на вас.
   Вера Игнатьевна обижаться вовсе не собиралась, зато Вася встретил их надменно-отстраненным выражением и проворчал, ни к кому не обращаясь:
   – Сидим, как дураки, с мытой шеей. А жрать-то хочется.
   – Ну, извини, заболтались, – виновато улыбнулся доктор.
   Вера Игнатьевна разложила по тарелкам жареную рыбу с картошкой. Вася набросился на еду, а Маша только слегка ковырнула вилкой и, пока все жевали, продолжила рассказывать об Эйзенштейне и «Валькирии».
   – В принципе, мне Вагнер никогда не нравился, ледяная истерика, пафос. Если, допустим, танцевать, музыка тебя не держит, а изматывает, подавляет, в ней, конечно, есть величие, но не человеческое, а какое-то чужое. Чувствуешь себя беспомощной, никому не нужной былинкой под ураганом. Любви в ней нет, вот что. А под пафос танцевать невозможно.
   – Так он балетов и не писал, кажется, – заметил Карл Рихардович.
   – И правильно делал, – кивнула Маша, – у него вообще не балетный образный ряд.
   – Маня, ты бы съела рыбы хоть кусочек, – вклинилась Вера Игнатьевна.
   – Да-да, мамочка, обязательно, очень вкусно… Так вот, когда Эйзенштейн появился в театре, все побежали на него смотреть, слушать, как он общается с артистами. Он потрясающе интересно объясняет. Мимические хоры. Массовка полуголая, в шапках меховых с бараньими рогами. Они сливаются с главным персонажем, не помню, как его зовут. У них нет собственных чувств и мыслей. Каждая эмоция главного персонажа течет сквозь мимический хор. Текучее единство, руническая значимость мизансценического письма.
   – Что, прости? – сдерживая улыбку, спросил Илья.
   – Ну, имеются в виду магические руны древних германцев, – объяснила Маша, – он мизансцены называет рунами.
   – Мимико-магические руны полуголые с бараньими рогами, – хмыкнул Вася и отправил в рот небольшую картофелину, целиком.
   Илья повернулся к нему и спросил:
   – Ты знаешь что-нибудь о расщеплении ядра урана?
   – Главное открытие двадцатого века, – промычал Вася с набитым ртом. – Резерфорд не верил до конца жизни, а Вернадский предсказал еще в начале века, и цепную реакцию наши первые просчитали…
   – Ты прожуй сначала, – посоветовала Вера Игнатьевна.
   Вася кивнул, прожевал, поспешно выпил компот и обрушил на них лавину информации.
   Карл Рихардович отметил про себя, что четырнадцатилетний ребенок рассказывает о ядерной физике проще и понятней, чем его отец, хотя сыплет терминологией так же лихо. Видимо, люди, неспособные отличить ион от изотопа, еще не превратились для него в безнадежных тупиц, которым бессмысленно что-либо объяснять.
   Голос у Васи ломался, скакал от фальцета к басовым нотам и обратно.
   – Уран самый тяжелый элемент, последний в таблице Менделеева, в его ядре девяносто два протона и сто сорок шесть нейтронов. В ядрах одного элемента число протонов всегда одинаковое, а нейтронов может быть чуть больше или чуть меньше.
   – Откуда это известно? – спросила Маша. – Ты же сказал, все крошечное, невидимое. Как их можно посчитать?
   – Для этого, Маня, надо быть Резерфордом, – Вася запустил пальцы в свою русую, ежиком стриженную шевелюру, – так вот, ядра одного элемента с разным числом нейтронов называются изотопами.
   Он сбегал за перегородку, притащил стопку журналов, открыл верхний на заложенной странице, посыпались цитаты из статьи какого-то ленинградского профессора, и все заволоклось туманом. Карл Рихардович, поглядывая на остальных, заметил, что они тоже перестали понимать, растерялись и заскучали.
   – Васенька, ты лучше своими словами, – попросила Вера Игнатьевна.
   – Ладно, попробую. – Он отодвинул журналы, взял бумагу, карандаш, нарисовал большой овал.
   – Атом, оболочка, а вот ядро. – Внутри овала появился крошечный кружок. – В ядре протоны и нейтроны. – Кружок наполнился едва заметными точками.
   – Погоди, – опять перебила Маша, – я не понимаю. Атом по отношению к ядру у тебя огромный.
   – Не у меня. – Вася сердито мотнул головой. – Он вообще огромный, на уровне микромира.
   – А что же там, во всем этом пространстве, между ядром и оболочкой?
   – Пустота.
   – Внутри каждого атома? Просто пустота? Но если мир состоит из атомов, значит, в основном из пустоты? – Маша растерянно оглядела комнату. – Вот это все вокруг – стол, тарелки, картошка, соль в солонке, компот в стакане и мы сами – пустота?
   – Не совсем. Там энергия, движение. Электроны крутятся вокруг ядра, как планеты вокруг Солнца. А внутри ядра движутся протоны и нейтроны. Протоны заряжены положительно, электроны отрицательно, нейтроны заряда не имеют.
   – Стой, минутку, – перебила Вера Игнатьевна, – я ведь учила физику в институте. Плюс и плюс отталкиваются, а плюс и минус притягиваются. Верно?
   – Мг-м.
   – Не могу понять одну штуку. Почему электроны крутятся, а не притягиваются к ядру?
   – Мам, это вообще-то квантовая механика. – Вася хмыкнул. – Мы сейчас в такие дебри залезем, если честно, я сам пока не очень секу. Давай сначала с расщеплением разберемся.
   – Ладно, сынок, извини, больше перебивать не буду, – смиренно кивнула Вера Игнатьевна.
   – Да, так вот, – кашлянув, продолжал Вася, – чем больше в ядре протонов, тем мощнее внутриядерные силы. Когда в ядро при обстреле попадает лишний нейтрон, порядок движения нарушается, начинается сутолока, возникает дополнительная энергия и получается вот что.
   Вася стал быстро рисовать фигуры: овал вытянулся, превратился в песочные часы, потом в восьмерку, потом появилось два кружка, которые он украсил множеством летящих в разные стороны стрелок, и объяснил:
   – Оболочка натягивается и разрывается пополам.
   – Похоже на деление бактерий, – заметила Вера Игнатьевна, разглядывая рисунок.
   – Да, точно, только бактерии тихо расползаются, а половинки ядра разлетаются с дикой скоростью. По формуле Эйнштейна, материя переходит в энергию. В уране есть маленький процент изотопов, у которых не сто сорок шесть, а сто сорок три нейтрона. Эта крошечная разница в три нейтрона может привести при расщеплении к цепной реакции. Ядра будут разлетаться одно за другим, каждое очередное расщепление даст два следующих, потом четыре, восемь, шестнадцать. В общем, бабахнет так… – Вася тихо, выразительно присвистнул и покачал головой.
   – На уровне микромира бабахнет? – спросила Маша.
   – Вот уж нет. – Вася развел руками, обозначая большое пространство. – На уровне целых континентов, а может, и всей планеты. Огромные города взлетят на воздух, например Москва, Лондон. Ничего живого не останется.
   – Ты серьезно или шутишь? – Маша нервно поежилась.
   Вася прикусил губу, помотал головой.
   – Это не шутка, но пока только теория. Для цепной реакции нужен чистый уран двести тридцать пять, тот, у которого на три нейтрона меньше. А получить его практически невозможно. Сначала надо научиться разделять изотопы урана.
   Доктор вспомнил удачный образ, придуманный Петром Николаевичем: стог сена и несколько травинок. Вася нашел другой, не хуже:
   – Все равно что стрелять птиц в темноте, когда их там совсем мало.
   Впрочем, тут же пояснил, что придумал это не он, а Альберт Эйнштейн.
   – А если кто-то вдруг изобретет простой способ? – спросил Илья.
   – Разделять изотопы урана? – Вася пожал плечами. – Великие уверены, что до этого далеко. Бор, Эйнштейн, Ферми. Но, с другой стороны, совсем недавно они были так же уверены, что ядра тяжелых элементов вообще не способны расщепляться. Ферми и Кюри в тридцать четвертом начали их расщеплять, но не понимали, что происходит на самом деле, выдумывали кучу разных объяснений в духе прежних теорий.
   – То есть, возможно, какой-нибудь ученый уже нашел способ, но еще сам не догадался? – спросила Вера Игнатьевна.
   Вася сначала скептически хмыкнул, наморщил лоб, помолчал минуту, наконец пробормотал:
   – Мг-м… химически они ведут себя совершенно одинаково, разница только в весе, но это важно. Это физическая разница. Может, кто-то уже сумел зацепить, нащупать, но еще лет десять не поймет. Или уже завтра догадается. В науке так все и происходит. Один упрется в догму, застрянет, а другой возьмет да и перепрыгнет.
 
   – Я привыкла, что Васька маленький, а он стал взрослый, – сказала Маша, когда сели в машину, – зрелая личность, умней меня в сто раз, и как хорошо, что нашел себе это убежище. Чистая наука, точная, красивая.
   Они ехали по ночным улицам, совершенно пустым, подернутым звенящей белесой дымкой. Из-за лютого мороза город вымер. Исчезли постовые милиционеры, сизые тротуары матово лоснились в тусклом фонарном свете.
   – Знаешь, – продолжала Маша, – папа все это объяснял много раз. Протоны, нейтроны, электроны. Какая-то абстракция. Я не понимала, мне было скучно, слушала, чтобы не обидеть его. А сейчас впервые попыталась представить. Весь мир, вся материя состоит из миллиардов микроскопических вселенных, наполненных энергией. То есть получается, есть только пустота и энергия, а остальное символы, слова.
   – Вначале было Слово, – пробормотал Илья, сворачивая с Садовой на Горького.
   – Что?
   – Евангелие от Иоанна.
   Маша зажмурилась и произнесла на одном дыхании:
   – «Вначале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог… И свет во тьме светит, и тьма не объяла его».
   – Откуда знаешь? – изумился Илья.
   – С детства. Бабушка читала, я именно эти строчки запомнила, как стихи. Постоянно думала: что же за Слово такое? Оно похоже на наши слова? Можно его услышать, прочитать, понять? Наши слова на девяносто девять процентов бессмысленные. Только иногда мелькнет слабенький отблеск смысла и спрячется, будто дразнит. Ну, а про взрыв, который может уничтожить огромный город, что думаешь?
   Илья пожал плечами.
   – Что тут думать? Вася объяснил, это только теория.
   – Война тоже теория?
   – Не вижу связи, – пробормотал Илья.
   – Конечно, видишь! Опять врешь. Ядро расщепили в Германии, войну развязал Гитлер. Между прочим, ядовитые газы, самое страшное оружие в прошлой войне, придумали и использовали именно немцы. Вдруг там какой-нибудь очередной гений, с идеальным мозгом и вагнеровской ледяной душой, возьмет и сделает эту бомбу?
   – Не сделает. – Илья помотал головой.
   – Почему ты так уверен?
   – Потому, что «…и свет во тьме светит, и тьма не объяла его».
   Маша задумалась, замолчала надолго. Только когда вышла из ванной, нырнула под одеяло, зашептала ему на ухо:
   – Если бы у нас начали делать такую бомбу, Гитлер бы точно не решился напасть.
   – Тс-с. – Илья прижал ее к себе, стал целовать.
   – Прости, все время забываю, – испуганно пробормотала Маша, оторвавшись от его губ, – но ведь я ничего такого… и очень тихо, не могли они…
   – Не волнуйся, конечно, не могли, да и спят наверняка.
   В темноте он почувствовал, как она помотала головой, и услышал шепот:
   – Свежая смена после полуночи. Мы с тобой тут вдвоем никогда не остаемся, ни на минутку.

Глава седьмая

   На утреннем совещании объявили, что Управление сухопутных вооружений ждет создания опытного образца урановой бомбы не позднее февраля сорок первого года.
   «С таким же успехом они могли бы сказать: завтра», – подумала Эмма и услышала громкий, на выдохе, шепот:
   – Безумие…
   Справа от нее, в следующем ряду, сидел Отто Ган. Она обернулась, встретилась с ним взглядом и кивнула, показывая, что полностью с ним солидарна. Герман тревожно засопел, заерзал на стуле, однако в сторону Гана не взглянул.
   Сегодня на совещание пожаловал главный куратор проекта, начальник исследовательского отдела УСВ Эрих Шуман. Он был профессором физики и отдаленным потомком композитора Шумана, заведовал кафедрой экспериментальной физики в Берлинском университете и сочинял военные марши. Институтские остряки прозвали его Physik-Musik. Говорили, что кафедру Шуман получил в награду за свои марши, поднимающие патриотический дух, а профессорское звание – дань уважения к его знаменитому предку.
   Возможно, марши Эриха Шумана были хороши, но в физике он смыслил мало, как положено невежде, ненавидел и презирал профессионалов.
   – Государство оказывает вам огромное, беспрецедентное доверие, – вещал Шуман, взобравшись на кафедру, – в тяжелые дни войны, когда наши доблестные войска сражаются за мир и процветание Европы, когда все силы нации, физические и духовные, посвящены борьбе, когда денно и нощно лучшие сыны германского народа отдают свою энергию великому делу…
   Physik-Musik выступал без бумажки, речь лилась легко, бравурно, Эмма подумала, что его марши должны воодушевлять. Он еще раз повторил срок: февраль сорок первого, и внимательно оглядел зал.
   – У кого-нибудь есть вопросы?
   – Это нереальный срок, – громко произнес Ган.
   Аудитория согласно загудела.
   – Это срок, в который вы обязаны уложиться, – ответил Шуман и, пристально глядя на Гана, добавил: – Подобные замечания кажутся странными, особенно из ваших уст, профессор Ган. Если не ошибаюсь, именно вы оповестили мир об открытии стратегического значения, которое должно было остаться государственной тайной. По вашей вине информация о расщеплении ядра урана стала достоянием наших врагов.
   Повисла тишина. Эмма решилась искоса взглянуть на Гана. Он побледнел, веки мелко дрожали за стеклами очков.
   «Был бы тут Гейзенберг, он бы ответил, – думала она, – Physik-Musik свято чтит табель о рангах. Его хамство строго дозировано. Доцентов вроде меня он просто не замечает. На профессоров орет. На академиков голоса не повышает, но позволяет себе мерзкий, угрожающе-язвительный тон. И только с мировыми величинами, нобелевскими лауреатами, говорит любезно, как с равными. Да, Гейзенберг мог бы ответить. Однако мировые величины пользуются привилегией прогуливать эти гнусные совещания».
   – Вы ошибаетесь, господин Шуман, – прозвучал в тишине спокойный голос Карла Вайцзеккера, – профессор Ган не виноват, первым об открытии поведал миру вовсе не он.
   Из всех присутствующих лишь один Карл Вайцзеккер мог позволить себе вступиться за Гана, не опасаясь нарваться на неприятности. В табели о рангах Physik-Musik статус Вайцзеккера-старшего, статс-секретаря МИДа, конечно, превосходил статус нобелевского лауреата, а статус сына статс-секретаря был примерно на одном уровне с самим Physik-Musik.
   – Не он? А кто же, позвольте вас спросить, дорогой мой Карл? – Голос Шумана мгновенно смягчился.
   – Нильс Бор, – холодно ответил Вайцзеккер.
   – Вот как? В таком случае, может, и само открытие принадлежит Бору?
   Тон Вайцзеккера кольнул Physik-Musik, он решил выместить обиду, покуражиться, но не над сыном статс-секретаря, а над профессором Ганом.
   – Нет, господин Шуман, открытие принадлежит профессору Гану и его ассистенту доктору Штрассману, – вяло парировал Вайцзеккер. – Профессор Бор всего лишь доложил о нем на пятой конференции физиков в Нью-Йорке в середине января тридцать девятого года.
   – Доложил? Но позвольте, чтобы доложить, надо знать. От кого мог узнать профессор Бор, когда ничего еще не было опубликовано? – Шуман хмуро оглядел аудиторию. – Считаю своим долгом напомнить вам, господа, что разглашение информации, составляющей государственную тайну, карается по законам военного времени…
   – В январе тридцать девятого война еще не началась, – громко, раздраженно перебил его Вайцзеккер.
   – Мирное время не отменяет понятие государственной тайны, – рявкнул Physik-Musik и добавил чуть мягче: – Нет, я не обвиняю профессора Гана, я просто пытаюсь понять, каким образом открытие, сделанное в стенах вашего института, мгновенно просочилось за пределы страны и стало известно всему миру прежде, чем появилась публикация в германской прессе? Может быть, профессор Ган поспешил по-дружески поделиться своей великой радостью с великим Бором? Или это сделал доктор Штрассман?
   Эмма услышала, как позади заскрипел стул. Ган встал и громко произнес:
   – Нет, господин Шуман, ни я, ни доктор Штрассман этого не делали.
   – Допустим, – кивнул Physik-Musik, – в таком случае кто?
   Стул опять заскрипел. Ган уселся на место. Оглянувшись, Эмма увидела, что лицо его побагровело, на лбу блестели бисерины пота. За всю свою жизнь Отто Ган вряд ли когда-нибудь подвергался такой унизительной публичной порке.
   Аудитория напряженно молчала. Никто, даже Вайцзеккер, не мог проронить ни слова. Эмма вспомнила недавний рассказ Гейзенберга о том, как его вызывали на допрос в гестапо. В подвале страшного дома на Принцальбертштрассе на стене была намалевана надпись: «Дышите глубоко и спокойно».
   Тишина в аудитории сгущалась. Герман незаметно сжал руку Эммы. Она почувствовала дрожь его ледяных влажных пальцев, склонилась к его уху и прошептала:
   – Ну-ну, успокойся, мы ни при чем, – и подумала: «Еще как при чем! Этот мерзавец имеет над нами полную власть. Участие в проекте не гарантирует безопасность, наоборот, делает каждого из нас еще более уязвимым. Дышите глубоко и спокойно».
   Physik-Musik взглянул на часы и произнес бодро-деловитым голосом:
   – Приступайте к работе, господа. Время дорого. Прошу запомнить: февраль сорок первого. Хайль Гитлер!
   Все повставали с мест, кто-то вскинул руку, кто-то лишь слегка приподнял, но каждый, громче или тише, произнес свое ответное «Хайль».
   День прошел бестолково, работа не ладилась, барахлили приборы, Герман нервничал, без конца повторял:
   – Февраль сорок первого… Почему такая бешеная спешка? Они с ума сошли! Ну а если не получится, не успеем, тогда что?
   – Расстреляют, – буркнула Эмма, не выдержав его нытья.
   – Прекрати! Это не повод для идиотских острот! Мы топчемся на месте, я измотан до предела!
   – Бедненький! А я сегодня вернулась с курорта.
   И пошло-поехало. Они поссорились так, что потом не разговаривали до вечера, спать легли в разных комнатах, утром завтракали молча, не глядя друг на друга.
   Это было воскресенье. Эмма, не попрощавшись с мужем, отправилась в Шарлоттенбург пораньше, хотела немного погулять в одиночестве, выветрить все гадкое, тревожное, что накопилось в душе.
   «Что же меня так мучает? – размышляла она, шагая по аллее пустынного парка, поеживаясь от порывов ветра. – Хамский разнос на совещании? Но ведь не меня разносили и не Германа. Да, неприятно, однако можно забыть. Что еще? Ссора с Германом? Ерунда. Помиримся сегодня вечером. Он спать один не может, вот под одеялом и помиримся, как всегда».
   Ледок хрустел под каблуками, глаза слезились. Эмма села на скамейку, откинулась на жесткую спинку, увидела пасмурное небо. Мелкие бурые клочья неслись наперегонки. Над ними тяжело плыли крупные сизые облака, и совсем высоко стоял неподвижный желтовато-белесый слой туч, такой плотный, что ветер не мог его разогнать, он висел над Берлином вторую неделю, как грязный саван.
   «Так что же? – Она, поеживаясь, плотнее замотала шарф. – Абсурдная дата – февраль сорок первого? Конечно, мы не успеем. Расстрелять не расстреляют, но финансирование срежут, а главное, могут сократить штат, снять бронь».
   Эмма сморщилась, прикусила губу. Не стоило обманывать себя. Это был все тот же страх. Он поселился в ее душе с первого дня войны. Герман боялся панически, называл имена общих знакомых, которые получали повестки, несмотря на самую надежную бронь. Эмма легко клала на обе лопатки его панику, но оказалась бессильна против собственного страха.
   Сегодня война вроде бы притихла, шли вялые сражения с англичанами где-то в Атлантике. Призыв приостановился, но было ясно, что ненадолго. Всего лишь зимняя спячка, передышка. Весной начнется настоящая, большая война, по сравнению с которой Польская кампания только разминка. Куда двинутся войска, на запад или на восток, во Францию или в Россию, не важно. Призывать станут всех подряд.
   Во сне и наяву Эмму преследовали жуткие видения. Повестка. Бледное застывшее лицо Германа. Чемоданчик, который она собирает трясущимися руками. Теплое белье, шерстяные носки, мыло, бритвенный станок, упаковка лезвий, зубная щетка, книги. Зачем ему там – книги?
   Иногда ей казалось, что она страдает галлюцинациями и теряет рассудок. Мерещился призывной пункт, Герман, обряженный в грубую униформу в строю новобранцев. Он не может шагать в ногу, семенит, горбится, роняет очки, он абсолютно беззащитен и обречен.
   Когда они начали работать в команде Гейзенберга, страх почти исчез. А вчера на совещании внезапно и мощно ударил под дых.
   Как и все в институте, Эмма понимала, что любые сроки бессмысленны. Работа будет продвигаться черепашьим шагом или стоять на месте, пока не случится прорыв. Нужна свежая идея, на грани гениальности.
   Эксперименты показали, что ни один из известных методов разделения изотопов не годится для урана. Крупнейшему германскому заводу пришлось бы работать тысячу лет, чтобы получить один грамм чистого урана 235. А для бомбы потребуется несколько килограммов. Тупик, непреодолимая стена.
   Эмма добросовестно выполняла свои обязанности, занималась вычислениями скорости резонансного поглощения нейтронов и все острей чувствовала бесполезность этого кропотливого рутинного труда. Ну, примерно как собирать пылинки со стены, которую надо просто пробить неожиданным, точным и красивым ударом.
   «Должен быть какой-то особенный метод, пусть он покажется абсолютно невозможным на первый взгляд. Пусть он будет противоречить всем законам физики и химии», – размышляла Эмма, изумляясь собственной наглости.
   Табель о рангах существовала не только в чиновничьем сознании Physik-Musik. В мужском мире интеллектуалов, настоящих ученых, доценту женского пола полагалось знать свое место. В другое время, в другой ситуации Эмма ни за что не решилась бы, даже мысленно, замахнуться на идею, достойную если не Нобелевской премии, то медали Планка. Но сейчас у нее не было выхода. Только поиск идеи отвлекал ее от страха за свой маленький мир, который рухнет, как только Герман получит повестку.
   Эмма зубами стянула перчатку, принялась щелкать замком сумочки, открывать, закрывать, бормоча себе под нос: