Опухолевые клетки живут только ради самих себя. Им все безразлично. Их цель – жрать, делиться, создавать свои бесчисленные копии. Их суть – абсолютный, ледяной эгоизм. У них нет индивидуальности и клеточной памяти. Это дает им возможность выживать, когда гибнут их мирные разумные собратья. Развитие раковой опухоли происходит в точном соответствии с теорией Дарвина. Естественный отбор. Выживают сильнейшие.
   Методы лечения под стать болезни, также жестоки и загадочны. Средневековые врачи лечили рак мазями и пилюлями из человеческих испражнений. До сих пор это практикуется в так называемой альтернативной медицине.
   Дипломированные онкологи, оснащенные современной сложнейшей техникой, действуют жестко и решительно. Жгут рентгеном, травят гормонами и химией. Уничтожать опухолевые клетки таким способом все равно что бомбить город, в котором повысилась преступность, вместе со всеми домами и жителями. Понятно, что у бандитов больше шансов отсидеться в убежищах, чем у обычных законопослушных граждан. Выживает сильнейший, жаднейший, хитрейший. Вот логика иллюзорной реальности.
   Я прочитала море разнообразных текстов о раке. Я читала и думала: «Все это весьма любопытно, поучительно, однако при чем здесь мой Лешенька? Он так старательно, терпеливо лечится, выполняет предписания врачей и продавцов-консультантов, готов лечь и на четвертую химию, если на этом будет настаивать доктор А. А.».
   Улучшение оказалось последней короткой передышкой. Желтуха нарастала вместе со слабостью и постоянной мучительной тошнотой. Когда пришел результат очередного анализа крови, мне пришлось закрыться в ванной, чтобы выплакаться хоть немножко, иначе слезы бы задушили меня.
   Позвонил разгневанный А. А. «Почему вы не присылаете мне результаты анализов?» Я спросила: «Зачем?» Он ответил: «Ну, мне же интересно. При такой локализации метастазов химиотерапию стали применять совсем недавно, я хочу понаблюдать динамику». Я сказала: «Бог вам судья», – и повесила трубку.
   Лешенька уже не мог ходить самостоятельно, но смириться с этим не желал, вставал, шел, падал. Я поднимала. С каждым разом это было все трудней. Он говорил: «Не сумеешь. Надорвешься». Я молилась про себя, а вслух повторяла: «Ничего, ты легкий, мы поднимемся, что бы ни случилось, мы все равно поднимемся».
   Я перестала звонить врачам, мне надоело слышать, что мой муж обречен, остались считаные дни и ничего нельзя сделать.
   «Позвони всем врачам, спроси, почему я так слабею!» – требовал Лешенька.
   Однажды мне все-таки пришлось вызвать «скорую». Отказали почки. Опять я услышала те же опостылевшие речи. Мне предложили госпитализировать его. Я спросила: зачем, если все равно ничего сделать нельзя? Мне ответили: вы не справитесь, это невозможно, у вас тут дети.
   Они уехали. Я заварила петрушку в молоке, еще какие-то травки. Утром почки заработали.
   Однажды ночью я проснулась и обнаружила, что Лешенька не дышит. Я стала целовать его и просить: «Дыши, дыши, вернись, пожалуйста».
   Он вернулся, открыл глаза, испуганно забормотал: «Малышонок, что это было? Где я был? Ничего не понимаю, не помню. Не отдавай меня туда, там очень страшно».
   Это повторялось часто, по несколько раз в сутки. Но мы все равно поднимались, умывались, одевались, даже делали некое подобие утренней гимнастики и завтракали за столом.
   Я давно уж не выходила из дома, но близился Новый год. Я отправилась в торговый центр и купила Лешеньке легчайшую, очень теплую куртку на гагачьем пуху, с лисьим воротником. Дети нарядили елку. Впервые за многие годы не было никаких гостей, только телефонные звонки с осторожными поздравлениями и пожеланиями, чтобы все плохое осталось в уходящем году.
   Когда забили куранты, мы чокнулись свежим морковным соком. Лешенька сидел за столом, рассматривал свою куртку, гладил лисий воротник, но примерить не сумел. Каждое движение давалось ему с огромным трудом.
   Мы уложили его. Больше он не вставал. Его нельзя было оставить одного ни на мгновение, он сразу переставал дышать. Мы с детьми по очереди возвращали его, он открывал глаза и опять был с нами, дышал, разговаривал, жил.
   Первого января пришел священник, Лешенька исповедался и причастился. Второго января я вызвала врача, разумного милосердного терапевта, просто чтобы послушал сердце, измерил давление, что-нибудь посоветовал.
   Стрелка тонометра плавно прошла по кругу, не останавливаясь. Врач попробовал еще, и еще раз, молча, выразительно взглянул на меня. Потом, наедине, сообщил: давления нет, сердцебиения нет. Только мозг живет. Я спросила, сколько у нас осталось времени. Он ответил: нисколько. Это может случиться в любую минуту.
   Когда врач уехал, Лешенька мрачно произнес: «Объясни мне, что значит вся эта суета? Ты решила отдать меня в больницу? Ты устала и больше не можешь?»
   В дверном проеме замаячило знакомое свиное рыло. Водянистые глазки надменно щурились. Свиноматка стояла в прихожей у зеркала, поправляла златокудрый парик, подмазывала веки бирюзовыми тенями.
   Я помолилась про себя, а вслух объяснила Лешеньке, что никуда не собираюсь его отдавать и совершенно не устала, он моя радость, мое солнышко, самый любимый, красивый, талантливый и что бы ни случилось, мы поднимемся.
   Свиноматка насмешливо хрюкнула и исчезла. Лешенька попросил, чтобы я наклонилась к нему, обнял меня, долго не отпускал, потом вспомнил, что пора принимать очередную порцию биодобавок.
   Ничего у него не болело, но он икал и не мог удобно улечься. Мы с детьми выстраивали разные конструкции из подушек, то было слишком высоко, то слишком низко. Мы ставили его любимые фильмы, включали музыку, по очереди читали ему вслух «Повести Белкина». Дети соскребали снег с карниза. Ему нравилось сжимать в кулаке снежок.
   Давно настала ночь, мы дышали вместе, возились с подушками, по очереди растирали ледяные распухшие ноги, тонкие, как веточки, руки. Лешенька говорил: «Сделай что-нибудь, чтобы я мог продышаться, у тебя же все получалось, мы до сих пор справлялись, сейчас сделай что нибудь».
   Врач оставил мне набор препаратов, которые снимают судорожную икоту, поддерживают кровообращение и работу сердца, проинструктировал, что, когда и в какой дозировке вводить, но предупредил, что все это в принципе бесполезно. И реанимацию вызывать не нужно.
   Я делала инъекции в бедро. Лешенька сказал, что я научилась отлично колоть, он совершенно ничего не чувствует. Стоило мне на секунду выйти из комнаты, дети кричали: «Мама, он не дышит!»
   Я неслась назад, и мы начинали дышать. Я знала, это не может продолжаться бесконечно. Дети совершенно измучены, у меня кружится голова и подгибаются коленки от слабости. Я спросила: «Господи, что мы делаем?»
   И тут же получила простой, ясный ответ. Мы собираем его в дорогу. Наша любовь и нежность – вот все, что он может взять с собой. Это багаж особого рода. Чем его больше, тем легче путь.
   Звук его дыхания изменился, появились булькающие хрипы. Лешенька попросил: «Уберите дым, вся комната в дыму».
   Свиноматка нагло, по-хозяйски, расхаживала по квартире. Она принарядилась, бесформенный торс был обтянут кофтой с розами и люрексом.
   «Помолись, Малышонок», – спокойно произнес Лешенька.
   Я и так уж молилась. Вслед за мной и за детьми он повторял слова молитвы. Дым рассеялся, остался только в углу, под потолком. Свиноматка зависла там же, жадно зыркала на нас подведенными глазками, насмешливо похрюкивала.
   Инъекции не помогали. Хрипы звучали все громче, слышать их было невыносимо. Лешенька попросил вызвать реанимацию. «Мне очень плохо. Ты не справляешься, нужна профессиональная медицинская помощь».
   Они приехали очень быстро. В груди у него клокотало, не прекращалась икота. Они сказали, что это агония. Я попросила вколоть что-нибудь, чтобы как-то облегчить. «Вы уже вкололи все, что можно», – сказал доктор, разглядывая ампулы на столике у дивана.
   Детей и меня вывели из комнаты, закрыли дверь. Один доктор остался с Лешенькой, второй поил нас успокоительными микстурами. В четыре утра они открыли дверь и разрешили зайти.
   Передо нами было спокойное, чистое Лешенькино лицо. Я подумала: вот и прошла эта проклятая желтуха. Нет больше страшной чужой маски, нет никакой свиноматки, дым рассеялся окончательно.
   С того дня, когда обнаружили опухоль, прошло меньше четырех месяцев, но казалось, прошли долгие годы. Впервые за этот бесконечный срок я позволила себе заплакать при нем, рядом с ним. Слезы оказались жгучими, как кислота. Они выжигали глаза. Я почти ослепла, внешний мир виделся смутно, словно сквозь перевернутый запотевший бинокль.
   Примерно через сутки, когда мне удалось уснуть, я почувствовала легкое сухое прикосновение его губ, услышала испуганный шепот:
   – Малышонок, объясни, что происходит? Они все говорят, что я умер. Это правда?
   – Неправда.
   – Тогда почему ты и дети постоянно плачете?
   – Ты очень тяжело болел. Но тебе лучше забыть это.
   – Я болел и умер.
   – Ты не умер. Смерти нет хотя бы потому, что я люблю тебя, так же сильно, как любила.
   – А тело? Я не могу на него смотреть, мне страшно.
   – И не смотри. Зачем? Это всего лишь тело. Вроде старой изношенной одежды.
   – Где же я? Что мне теперь делать?
   – Не знаю. Ты всегда лучше меня ориентировался в пространстве и находил дорогу. Сейчас ты здесь, со мной, с детьми, потом полетишь куда захочешь. Ты свободен. Ты продолжаешь мыслить и чувствовать, уже самостоятельно, без помощи мозга и органов чувств.
   – Ты в этом абсолютно уверена?
   – Я люблю тебя, значит, ты существуешь. Невозможно любить то, чего нет.

Ее величество пробка

   В центре Москвы, на стоянке торгового центра, у закрытых ворот, стоял новенький белоснежный «Лексус». Водитель несколько раз просигналил, но ворота не открылись. Тогда он вылез из машины и направился к будке охранников. Коренастый, гладкий, молодой, в мешковатых джинсах и алом пуховике, он шел и орал. Крик перекрывал все прочие звуки, гудки других машин, ожидавших выезда вслед за его «Лексусом», музыку из салонов, рев проспекта.
   Один из охранников мужественно вышел навстречу орущему алому пуховику. Содержание крика понять было непросто, поскольку никаких слов, кроме матерных, пуховик не употреблял. Смысл сводился примерно к следующему: если ворота не откроешь сию минуту, убью, порву на части, закатаю в бетон, и вообще, трам-пам-пам, уничтожу все живое, что встретится на пути.
   Достаточно было мельком взглянуть в лицо хозяину «Лексуса», чтобы понять: свои обещания он выполнит, возможно, не сейчас, но когда-нибудь непременно выполнит.
   Минуты три охранник терпеливо слушал, наконец, дождавшись короткой паузы, мирно произнес:
   – Еще двадцать рублей с вас.
   Пуховик, передохнув секунду, опять завопил. Он не хотел платить двадцать рублей. Он считал, что это несправедливо, поскольку его «Лексус» простоял тут сорок пять минут, а не час.
   Очередь к воротам росла. Гудки звучали все громче, но они не могли заглушить крика. К перечню предполагаемых жертв прибавились близкие родственники охранника, прежде всего его мама. Охранник любил свою маму. Ее честь и ее жизнь стоили, безусловно, дороже двадцати рублей. Он нажал кнопку, и ворота открылись. Красный пуховик побежал к своей машине, хлопнул дверцей так, словно красавец «Лексус» был тоже виноват перед ним, нажал на газ и ринулся вперед.
   Охранник сплюнул, вернулся в теплую будку, взял газету, ручку, зевнул и обратился к своему напарнику:
   – Насекомое, вредитель культурных растений. Семь букв.
   – Гусеница, – ответил напарник.
   На проспекте «Лексус» застрял в пробке. Рядом с ним, почти вплотную, встал старый «Форд», такой потрепанный и грязный, что нельзя было определить цвет и разглядеть номерные знаки. Машина дрожала как в лихорадке. Салон мог вместить не более пяти человек, но в него набилось семеро. Самому старшему восемнадцать. Он сидел за рулем и трясся в ритме музыки «техно». Остальные тоже тряслись. Четырем мальчикам и трем девочкам безумно хотелось танцевать. Они наелись таких таблеток, от которых тело пляшет само по себе, не уставая, как угодно долго, а мозги отключаются и все вокруг кажется смешным. Дядька в белом «Лексусе» в красном пуховике дико смешной. Дед в зеленой «шестерке» слева еще смешней. Он низко опустил голову. Он спал за рулем.
   Стадо машин застыло. Кто-то нервно сигналил, кто-то ждал, разговаривал по телефону, пил, ел, читал, слушал новости.
   Пробка сдвинулась на пару метров. «Форд» и «Лексус» проехали вперед, а «шестерка» осталась стоять. Старик за рулем не шелохнулся, никак не отреагировал на сердитые гудки позади него. Впрочем, скоро гудки стихли. Стадо машин опять встало, и никто не заметил короткой паузы в движении, маленького сбоя в общем однообразном ритме.
   Мальчик на водительском сиденье «Форда» икал от смеха. Теперь вместо «шестерки» слева от него стояла синяя «Тойота» и гудела. Многие водители начинали сигналить, но мужчина за рулем «Тойоты» особенно упорствовал. Давил и давил на кнопку, при этом голова его была повернута назад, рот быстро двигался.
   Мальчик в «Форде» не слышал, что говорил этот мужчина, даже гудки едва пробивались сквозь бешеные волны «техно». Но выражение лица водителя «Тойоты» казалось невозможно смешным. Еще смешней была женщина на заднем сиденье. Живот, как гора, глаза выпучены, рот открыт. Мужчина что-то говорил ей, сигналил, хватался за свой мобильник, дергался, как будто тоже наелся таблеток и слушал «техно».
   Пробка опять сдвинулась на несколько метров. Мальчик нажал на газ. Ему и его друзьям было так хорошо, так весело, что казалось, колеса сейчас оторвутся от грязной мостовой и машина взлетит как вертолет. Вместо этого «Форд» врезался в бампер желтого «Опеля». Удар получился несильный, мальчика лишь слегка тряхнуло, грохот «техно» стих. На самом деле просто закончился диск, но встряска и внезапная тишина подействовали странным образом. Что-то сместилось в затуманенной голове. Мальчик был совершенно уверен, что машина взлетит и будет плавно, свободно парить над пробкой, над проспектом, над сумеречным городом, танцевать, не уставая, как угодно долго. Но этого не случилось по вине водителя желтого «Опеля». Совсем не смешной, мерзкий «Опель», коварный злобный враг, нарочно встал на пути и не дает разогнаться.
   Гримаса смеха превратилась в гримасу ярости. Мальчик выскочил из машины, подошел к «Опелю» и, ни слова не говоря, врезал кулаком в кожаной перчатке по стеклу со стороны водительского сиденья.
   Пробка между тем стала редеть. Первым из стада вырвался белый «Лексус». Человек в красном пуховике молчал и смотрел прямо перед собой. Губы его были плотно сжаты, но в голове продолжал звучать все тот же вопль. Человек орал про себя и думал матом. Ненависть к охранникам, которые требовали лишние двадцать рублей, не успела угаснуть в нем, а уже вспыхнула ненависть к пробке, к машинам вокруг него, к толпе пешеходов, медленно ползущей перед ним, ко всем вместе и к каждому в отдельности. Ко всему живому, что возникало на его пути.
   Зеленая «шестерка» стояла на том же месте. Вокруг сигналили машины, сердито визжали тормоза. Из кармана куртки старика звучала мелодия мобильного, детский голос в десятый раз пел одно и то же: «От улыбки хмурый день светлей».
   Синяя «Тойота» проехала совсем немного, свернула в тихий переулок. Женщина на заднем сиденье тяжело дышала, вскрикивала и повторяла:
   – Ой, мамочки! Нет! Не могу, не могу больше!
   Водитель говорил по телефону через микрофон:
   – Что? Что мне делать? Да, сейчас! Подождите, ничего не слышу! Нет! Ничего не вижу!
   Он действительно ничего не видел и не слышал. Уже стемнело. Женщина на заднем сиденье громко кричала.
   – Прежде всего зажгите свет в салоне, – объясняла в телефонных наушниках диспетчер «скорой». – Так. Ну, посмотрите, что там у нее?
   – Там все мокро вокруг и что-то круглое вылезло! Нет! Опять спряталось! Скоро вы приедете?
   – Бригада к вам выехала, но стоит в пробке. Мы с вами давайте-ка успокоимся, папаша.
   – А! Оно опять лезет, это круглое. Что мне делать?
   – Слушайте меня внимательно, папаша, и делайте то, что я говорю. Сейчас будем рожать.
   Осколки стекла могли бы поранить лицо водителю «Опеля», но он успел отпрянуть. Мальчик, не дожидаясь, пока водитель придет в себя после шока, кинулся прочь, к своему «Форду». Пару метров он не пробежал, а как будто пролетел по воздуху, вскочил за руль, не обращая внимания на возгласы протрезвевших приятелей, визг испуганных девиц, помчался вперед, свернул в какой-то двор, оттуда на тихую улицу и дальше, вперед, до ближайшей пробки.
   К зеленой «шестерке» подъехала машина ГИБДД. Вышел молодой капитан, постучал в стекло со стороны водителя, заглянул в салон, нерешительно тронул ручку, но дверь была заблокирована. Телефон в кармане старика молчал, то ли звонить перестали, то ли кончилась батарейка. Легкая тень пробежала по лицу капитана, сам собой вырвался слабый печальный вздох.
   Старику стало жаль капитана, жаль спасателей, которым придется взламывать дверцы его старой колымаги, жаль жену, детей, внуков и это, еще теплое, тело в колымаге, на водительском сиденье, с головой, упавшей на руль, с беспомощно повисшими руками. Да, тело тоже было жаль, хотя старик точно знал – телу теперь уж все равно, ничегошеньки оно не чувствует.
   Стемнело. Огромный город не мог вместить столько машин, столько людей и в часы пик замирал, как будто хотел отдышаться. Останавливалось время. Мерцали разноцветные огни. Светящиеся, переливающиеся миллионами огней трассы, между ними громады домов, огни в окнах, ровные жемчужные цепочки фонарей.
   Старик смотрел и удивлялся, почему никогда прежде не замечал этой удивительной красоты. Сверху не видно было уличной грязи, не пахло выхлопными газами и бензином, таяли резкие звуки сигнальных гудков, тревожный вой сирен, нервный рык моторов. Из всей бесконечной разноголосицы музыки, радионовостей, телефонных звонков и разговоров старик слышал единственный голос, отчаянный, горький и счастливый. Первый крик новорожденного ребенка.
   В салоне «Тойоты» горел свет. Возле машины собралось несколько любопытных прохожих. Заглядывали в окна. Мокрое красное личико младенца обиженно морщилось. Еще пульсировал синеватый канатик пуповины. Всех интересовало, кто родился – мальчик или девочка.

Балет

   Лет с трех я упорно пыталась преодолеть закон земного притяжения. Я влезала на книжный шкаф и смело бросалась вниз, стараясь долететь до дивана. Я размахивала руками, каркала и чирикала. Я считала, что эти звуки – тайные заклинания, которые произносят птицы, чтобы удержаться в воздухе.
   Диван стоял далеко, у противоположной стены. Долететь до него мне не удалось ни разу. Но я не сдавалась. Я хотела немножко полетать, я верила, что смогу, мне это постоянно снилось.
   В шесть лет бабушка впервые повела меня в музыкальный театр на «Лебединое озеро». Я знала, что балет – это когда только танцуют и ничего не говорят. Танец сводился для меня к чинной «полечке» и тяжеловесному гопаку на утреннике в детском саду, и я заранее с тоской представляла себе, как в театре на сцене взрослые мужчины и женщины три часа будут перебирать ногами, подскакивать и приседать.
   Был мрачный дождливый день, серые улицы, давка в троллейбусе, толпа в театральном гардеробе. Следовало непременно снять сапоги и надеть лаковые красные туфли, которые я ненавидела. Нас толкали, один мой сапог упал и тут же был затоптан толпой. Бабушка нервничала и злилась. Я едва сдерживала слезы. Сапог найти не удалось, раздался третий звонок, строгие старушки в синих костюмах закричали: «Быстрее! Вы опоздаете!»
   В зале погас свет. В темноте, извиняясь, задевая чужие колени, мы добрались наконец до своих мест. Из ямы под сценой звучала музыка, нежная, но довольно скучная. Я почти каждый день слышала ее по радио. Передо мной, в проемах между затылками, не было ничего, кроме занавеса. Я думала о своем сапоге. Бабушка грозным шепотом требовала, чтобы я перестала ерзать. Я уже готова была тихо сползти с кресла, спрятаться под ним и немного поспать, потому что мои сны были куда интересней этого унылого зала с его тяжелым занавесом и музыкой из ямы.
   Но тут занавес открылся. Сначала я испугалась, что действительно уснула и бабушка будет меня ругать, ибо спать в театре неприлично. На всякий случай я ущипнула себя и потерла глаза. То, что происходило на сцене, было похоже на один из лучших моих снов, только там я сама летала, а здесь это делали другие.
   Таинственный, невозможный мир, о котором я всегда знала, но никому не говорила, существовал на самом деле, я видела, как сказочные существа легко парят в воздухе, кружатся, рассказывают красивую историю не словами, а руками, ногами, телом. Я сразу полюбила музыку из ямы, потому, что именно она помогала обычным живым людям стать невесомыми.
   Спектакль кончился, под гром аплодисментов танцовщики выходили на поклоны. Я пробралась ближе к сцене, увидела, как они тяжело дышат, какие они потные и счастливые, как сильно у них накрашены глаза.
   По дороге домой, шлепая по лужам в благополучно найденном сапоге, я поклялась бабушке, что больше никогда не буду прыгать со шкафа.
   В хореографической студии приходилось часами, день за днем, месяц за месяцем, приседать и поднимать ноги у станка. Партерный эксерсис, классический эксерсис, растяжки, когда на тебя, растянутую в прямом шпагате, сложенную вдвое, садится верхом кто-нибудь потяжелей. Мышцы гудят, и кажется, что сейчас лопнут от невозможного напряжения, а потом опять к станку, и снова бесконечные плие, батманы, окрики: «Тяни носок! Держи спину! Следи за коленом! Ногу выше!»
   Я так уставала, что мне больше не снились сны. Каждое утро я повторяла про себя старинную балетную поговорку: «Если ты проснулся и у тебя ничего не болит, значит, ты просто умер». Наконец мне это надоело. Я поняла, что не получаю никакого удовольствия, выполняя вместе со всеми по команде батманы тандю, фондю и фраппе, разучивая танцы, которые придумал кто-то другой.
   Много лет я сочиняю свои истории и знаю, что словами могу выразить значительно больше, чем движениями рук, ног, тела. Иногда мозги у меня гудят, как натруженные балетные мышцы. В таких случаях помогает рок-н-ролл.
   У меня осталась неплохая растяжка и прыгучесть. Недавно на популярном телевизионном шоу мне пришлось станцевать канкан. Меня переодели в подобающий костюм. Вместе со мной скакали три профессиональные танцовщицы. В финале надо было с прыжка опуститься на шпагат. Я сделала это, и пока звучали аплодисменты, я была так счастлива, как будто сумела долететь от шкафа до дивана.

Как я снималась в кино

   Свой первый гонорар я заработала за то, чего делать не умела и не хотела. Я снялась в кино.
   Началось все с собаки. Ее звали Гелла. Это была моя первая собственная собака, черный доберман-пинчер. Она отгрызала каблуки у нарядных маминых туфель и сумела квадратную коридорную тумбочку сделать круглой, аккуратно обкусав углы.
   К началу моей короткой актерской карьеры мне было десять лет, Гелле шесть месяцев. Стояла весна, все таяло. После прогулки собаку следовало мыть. Я налила в ванную немного теплой воды, добавила в воду почти всю бутылку средства «бадузан» и умудрилась посадить туда собаку. «Бадузан» пах сосной и давал обильную пену. Гелле это не нравилось, она фыркала и брыкалась. Я держала ее за ошейник, намыливала губкой, поливала душем. И в этот момент раздался звонок в дверь.
   – Сиди. Я сейчас, – сказала я собаке и побежала открывать.
   На пороге стояла мамина подруга. Я знала ее всю жизнь, она часто приходила к нам в гости, ничего необычного в ее визите не было, но из за ее плеча выглянул некто, и я застыла с открытым ртом.
   Сначала я решила, что это галлюцинация. Маленькая, лысая, обаятельная галлюцинация в замшевой куртке. Детское божество. Ролан Антонович Быков.
   Моего секундного замешательства хватило Гелле, чтобы выпрыгнуть из ванной и встретить гостей. Паркет в коридоре, новый белоснежный плащ маминой подруги, замшевая куртка божества – все покрылось хлопьями бадузановой пены и размокшей грязью с Гелкиных лап.
   Мне трудно вспомнить, что было дальше. Кажется, я поила их чаем и, как умела, развлекала до прихода родителей.
   Через неделю к моей школе подъехал автобус, на котором было написано: «Мосфильм». Помощник режиссера заглянула в класс и попросила, чтобы меня отпустили на съемку к Быкову.
   Снимался фильм «Телеграмма». Пробы давно прошли, все лучшие детские роли были распределены. Гример долго крутила мою стриженую голову и размышляла вслух: не надеть ли парик, а то не поймешь, это девочка или мальчик.
   Парик не надели, только слегка подрумянили щеки и отвели в какую-то комнату, где было много детей разного возраста.
   В ожидании съемки мы разбегались по павильонам, костюмерным, гримерным. Взмыленные администраторы носились и загоняли нас обратно, но мы опять разбегались. Сильное впечатление на меня произвели два водяных, они вместе с бабой ягой ели сосиски в буфете, и живой медведь. Его вели по коридору на поводке, в собачьем наморднике.