Поэтому, чем дальше от парка (который расположен между Виллиджем и Алфавитным городком), тем чаще встречаются безвкусные, отвратительно-чистые, гладкие, квадратные здания, втиснутые между старыми разноцветными кирпичными увитыми плющом домами, тем больше вокруг народу, машин, пыли, оголтелых туристов. Ист-Виллидж заканчивается там, где в поле зрения появляется макдональдс или старбакс, или, еще хуже, данкин донатс. На границе между Виллиджем и остальным миром расположены ближайшие к нашему дому станции метро. Всего двадцать минут вдоль и двадцать поперек (не считая нижней части Ист-Сайда), но этого достаточно, чтобы, при желании, никогда не покидать границ этого мира, жить тихой жизнью Иммануила Канта, каждый день ходить по одним и тем же нескольким улицам и быть совершенно счастливым.
   Lower East Side, который начинается после переправы через Хаустон, очень похож на Ист-Виллидж, но и многим отличается. Возможно, из-за того что Krishna Tree находится слишком далеко, или благодаря тесному соседству с Сохо – здесь все выглядит не таким натуральным, скопированным с Ист-Виллиджа, адаптированным для богатых студентов-хипстеров, которые из принципа покупают одежду в сэконд хэнде, прилюдно читают Хэмингуэя или Набокова, садятся на мостовую, а не на лавочку рядом, и считают себя нонконформистами. Клубов здесь больше, чем в Виллидже. (Кроме того, еще один недостаток LES – вонючий чайнатаун по соседству).
   Алфавитный городок – это, наоборот, более спокойное место (хотя считается оно не таким спокойным из-за близости к проджектам, которые начинаются уже после авеню Ди), расположенное очень далеко от метро и широких авеню. Здесь редко встречаются машины или прохожие. Несколько старых церквей, таунхаусы с запыленными окнами и заросшими мхом фундаментами, цветы в горшках на каждом крыльце и главное – alphabet city's gardens: все разные, пышные, некоторые – с огромными плакучими ивами, некоторые – с маленькими озерами, полными золотых рыбок, с темными глубокими колодцами, с непонятными скульптурами, с деревянными лавочками в глубине кустов. Раньше на месте каждого из этих садов был дом, а потом он сгорел. Люди, которые жили рядом, стали пытаться придать пожарищам более эстетичный вид, и, к тому моменту, когда кто-то захотел застроить пустующие участки, жители Алфавитного городка начали отстаивать их всеми силами. И, как это ни удивительно, отстояли. Но, не смотря на неописуемую красоту этого цветущего и пустынного места, мы без сомнений и сразу выбрали жить в Ист-Виллидже. Мне нравился этот непрекращающийся шум, движение, жизнь за окном, за которой можно было бесконечно наблюдать. Чтобы жить в Алфавитном, нужно быть more peaceful.
   Но той весной мы еще совсем не знали Нью-Йорк, и только начинали осваиваться в Виллидже. Мы действовали наугад. И нам нужен был инсайдер. И стать им, по моему мнению, должен был Рэбай.
* * *
   С приходом мая в Нью-Йорке началось по-настоящему вавилонское столпотворение. Вездесущие туристы-хипстеры все время фотографировали город, они заполонили авеню А, узкую солнечную и прямую улицу, забитую ресторанами, барами и сувенирными магазинами, по Сэйнт Маркс вообще стало невозможно передвигаться. Первая майская пятница была безоблачной и жаркой, и еще до захода солнца город превратился в одну сплошную вечеринку.
   Мой друг позвонил Рэбаю днем, и когда стемнело, неожиданно раздался чудовищно громкий тройной звонок в домофон. В этот момент я уже доваривала борщ, и из-под крышки струился горячий овощной запах. Но Рэбай зашел только на секунду (с любопытством оглядывая нашу маленькую квартиру), взял двадцатку и сказал, что приедет скоро и привезет траву и останется на суп.
   Мы докурили остатки травы, поели, посмотрели Завтрак у Тиффани, поели еще раз, посмотрели новости, сходили прогуляться, сели в кресла, включили музыку и, конечно, уже не надеялись, что он приедет, но вдруг, ровно в три часа ночи опять прозвучал долгий тройной звонок. Мы вскочили с кресел и бросились открывать. Он поднимался по лестнице очень медленно, держась за перила и как-то посмеиваясь. И когда подошел ближе, я поняла, что он просто вхлам обдолбанный.
   – Yeaaahh… guys, I didn't want you to be without ganja.
   Он плюхнулся в кресло, отказался от супа, отказался от кофе. Было похоже, что он сразу же заснул, но иногда руки или ноги дергались, он приоткрывал глаза и даже начинал что-то говорить, но тут же проваливался еще глубже в кресло и свой полубред. Мы не знали, что делать. Не сидеть же так до утра? Я пододвинулась и, сказав "Rabbi, wake up", взяла его за руку. Он тут же открыл глаза и чуть ни подпрыгнул в кресле. Он как-будто действительно проснулся и теперь разглядывал нас с большим вниманием и любопытством. Мой друг опять предложил ему кофе, но Рэбай сказал:
   – No, guys… I can’t drink coffee today, – и закурил сигарету.
   Мы думали, что сейчас он опять отрубится. Но, как ни странно, Рэбай на глазах напитывался энергией и начал, как-то неохотно и усмехаясь, а потом уже с пылом и интересом, говорить: о том, как он был в Клаб-Хаусе и всю ночь не спал, о том что жил в Ист-Виллидже много лет, начал рассказывать историю о том, как недавно порезал ножом лицо человеку, который шел по авеню А вместе с его бывшей girlfriend, о том, как он подростком приехал в Нью-Йорк, сбежал от родственников и рано утром, совершенно один, оказался на Манхэттене, на Canal Street, и пошел вверх по Бродвею, не имея никаких мыслей о том, куда и зачем он идет; рассказал, что в начале восьмидесятых он заработал так много денег, продавая траву на улице, что снял квартиру на пятой авеню; рассказал, как жил в Японии и не мог купить себе рубашку по размеру, потому что японские рукава слишком короткие и так далее… Казалось, его не очень интересовало, слушаем мы его или нет, он с упоением слушал самого себя и глаза его горели. Какой странный, неизвестный мне наркотик, подумала я. Даже не знаю, что может вызвать такое состояние.
   Он говорил и говорил, и мы его не перебивали. Теперь он рассказывал про свой байк, наконец, он встал и подошел к окну, за которым медленно розовело небо.
   – I didn’t see the sunrise for a long time, – сказал он.
   Мы попрощались и он пообещал приехать в воскресенье часов в семь на суп или на что-то еще.
   – На блины, – сказала я.
   И он уехал. Когда закрылась дверь, я подошла к окну и подумала вслух: скоро лето, и ему надо заканчивать с наркотиками до того, как оно начнется, иначе он это лето не переживет.
   В воскресенье (то есть послезавтра) на улице было немного холодно, дул неприятный ветер и небо затянуло сплошной бело-серой тучей, мы проснулись очень поздно и в плохом настроении, никуда не хотелось идти и ничего не хотелось делать. День незаметно закончился, мы совсем не ждали Рэбая, было очевидно, что сегодня он вряд ли появится. Мой друг пошел в супермаркет за едой и сказал, что, может быть, зайдет по дороге к Лори в Куфу и возьмет немножко травы. Дело в том, что мы стали скуривать траву все быстрее и быстрее, и если осенью двадцатки нам хватало почти на неделю, зимой – дня на четыре, то теперь – не больше чем на два дня.
   Я решила пойти полежать в ванне, взяла с собой Джойса и сигареты, но вдруг в этот момент кто-то три раза, очень настойчиво позвонил в дверь. Я в ужасе побежала открывать, на ходу придумывая как бы вывернуться и умолчать о том, что мой друг пошел к Лори за травой. Еще даже не было семи.
   Он сразу увидел, что я одна, но ничего не спросил, и я сказала:
   – He went out, he'll be in a few minutes, and I was just going to make that russian pancakes.
   Мне было очень неудобно из-за того, что сама же обещала и ничего не сделала. Но по нему не видно было, чтобы он расстроился или удивился. Он сел в кресло у окна и стал смотреть на парк. Он был в той же одежде, что и прошлый раз (что, скорее всего, означало, что он провел в ней все выходные) – в синих джинсах и такой же джинсовой куртке, дреды спрятаны под светло-фиолетовой шапкой.
   – Дерево надо полить, – сказал он и кивнул на Живое дерево на подоконнике в кадке.
   Я налила воды в стакан и протянула ему. Он полил растение и опять сел в кресло, положив ногу на ногу, и стал наблюдать за мной. Я очень быстро стала замешивать тесто на блины. Он расспрашивал, что это такое, и я на свое корявом, неестественном и неразговорном английском пыталась рассказать ему (мучительно избавляясь от комочков в этот момент) про масленицу, сжигание чучела, победу над зимой и про блин как символ солнца. Я была уверена, что он ничего не понял, но он кивал и выглядел очень довольным, а в самый ответственный момент вскочил и подбежал ко мне, почти засунув нос в мою кастрюлю. Первый блин, естественно, не получился. Я попыталась объяснить ему, что первый блин всегда комом, но он (совершенно точно) меня не понял и посоветовал сделать жар поменьше. Он очень мне мешал. Но в этот момент, наконец-то, мой друг вернулся домой.
   Я углубилась в приготовление блинов, не сильно вслушиваясь в то, о чем они разговаривают. Они говорили про музыку, про рок-н-ролл. Рэбай назвал своих любимых исполнителей: конечно Rolling Stones, Джимми Хендрикс, Talking Heads, U2, Nirvana…
   – Когда Курт Кобейн покончил с собой, – сказал Рэбай, – я целый месяц слушал в машине только его альбом. На всю громкость! Людишки просто бросались врассыпную, так страшно это было для них!
   Но Рэбай так и застыл где-то в начале девяностых, никакой музыки, созданной потом, он уже не знал. Мой друг спросил его о Radiohead, но тот никогда о них не слышал. Он не знал, кто такая Бьорк, не подозревал о существовании Portishead.
   Я поставила на стол сметану, растопленное сливочное масло и уже готовые блины и вернулась к плите.
   Рэбай в замешательстве смотрел на блины и не знал как их есть, но когда мой друг ему объяснил, начал уничтожать их достаточно быстро. К тому моменту, когда я сняла последний блин, Рэбай уже наелся и выглядел очень довольным, а мой друг уже забивал банку.
   Траву мы по-прежнему курили как в России – через бульбулятор, изготовленный из пластиковой бутылки. Оказалось, что Рэбай никогда не видел ничего подобного, и добавил – что это хуйня, и что когда мы начнем курить траву через нормальное устройство, то больше никогда не вернемся к пластиковой бутылке. И пообещал подарить нам свою трубку, через которую он курил двадцать лет. Я подумала – может я ослышалась? Свою трубку? И он ее нам отдаст? Мой друг передал мне бутылку, и я, приняв свою порцию, протянула ее Рэбаю. Но он вдруг сверкнул на меня глазами и мотнул головой, что означало "передай ему". Возможно, подумала я, он не хочет курить из-за бутылки. Но из любопытства, которое появилось у меня по отношению к Рэбаю еще в первую минуту знакомства, я спросила:
   – Why don’t you smoke?
   И он неожиданно ответил, что сделал перерыв с наркотиками на какое-то время, может на месяц.
   – To refresh my feelings, – сказал он, – Когда ты принимаешь наркотики так много лет, как я, иногда нужно делать перерыв.
   Мы тут же закивали и задули очередную порцию. Видно было, что мой вопрос ему неприятен, но он пытался сделать вид, что это не так.
   – Мы две недели не курили траву перед тем как пойти в американское посольство, чтобы получать визы, – сказал мой друг. – Это было так глупо!..
   – Вас что – там на наркотики проверяли?!
   – Нет, – он засмеялся, – мы просто были долбоебами и думали, что это нам может повредить, что мы будем off balanced. Сейчас понятно, что это была ошибка. Просто у нас до хуя документов, которые мы отдавали в посольство, были фальшивыми: справки с места работы, ненастоящие номера телефонов этой работы…
   – Мы придумали целую историю – что мы жених и невеста и едем в Нью-Йорк в отпуск на пару недель. Мы даже взяли напрокат у моей знакомой обручальное кольцо. И я учила наизусть имя своего воображаемого начальника, адрес своей воображаемой работы…
   – К тому моменту мы уже продали все, что могли продать, раздали оставшееся и уже купили билеты в Америку. А виз у нас еще не было.
   – И мы уже были в Москве. Жили у знакомых.
   – Так что трава нам тогда очень помогла бы! – засмеялся мой друг.
   – И первое, что мы попытались сделать в Нью-Йорке – найти травы, – сказала я.
   – How long do you live in New York? – спросил Rabbi.
   – Всего восемь месяцев, – ответила я.
   И тут наш разговор зашел в сторону причины, по которой мы уехали из России и приехали сюда. Я, по крайней мере, не могла дать Рэбаю четкий ответ. В моем случае – это было просто стремление не оставаться на месте, уехать как можно дальше, мне было все равно, куда двигаться – на запад или на восток. Мне говорили, что невозможно убежать от своего прошлого. Это утверждение спорное, но в моем случае оно вообще ни причем. Я убегаю не от прошлого. Я скорее пытаюсь догнать свое будущее, чьи следы все время нахожу на своем пути. Я не пытаюсь убежать от себя, а пытаюсь догнать ту, которая оставляет эти следы. Кроме того, меня всегда привлекали большие города.
   Мой друг не гонялся за самим собой. Он, совсем наоборот, многие годы, а возможно и тысячелетия, просидел на одном и том же месте, имея возможность делать все что угодно, имея полную свободу. Причины, из-за которых он отказался от жизни, были скорее философскими, чем практическими. Ему недоставало одного фрагмента, чтобы собрать свой пазл, на котором изображена вселенная, в которой ему предстояло жить. Он, как Кай в ледяном дворце, выкладывал из льдинок слово вечность, все лучше осознавая, что ни свободы, ни новых коньков ему не видать. Но однажды он все-таки понял свою ошибку, бросил все и уехал за тридевять земель, и я поехала вместе с ним, потому что была готова ехать куда угодно в любой момент и потому что в первый же день знакомства мы стали друзьями.
   И так – у меня не было направления, зато мой друг точно знал, куда ему нужно ехать – в Нью-Йорк.
   – Because of the music, – ответил он просто на вопрос Рэбая.
   – Because I didn’t care where to go and New York was ok, – сказала я.
   Рэбай смотрел на нас молча и как-то тревожно. Похоже, наша смешная история произвела на него впечатление.
   – You know, guys, – сказал он после паузы, – Я очень ценю людей, которые способны на такое – все бросить и уехать.
   – But I think everybody has to do it, – весело сказал мой друг, – рано или поздно!..
   Мы говорили и говорили, перескакивая с одной темы на другую. Рэбаю очень нравилось наше внимание. Он рассказывал свои истории: про то, как он объездил весь мир, как он жил в Европе, как приобщал там к растафарианству одного поп-певца (так и не помню его имени)… О том как был в Берлине в тот момент, когда рушилась Стена, и даже привез с собой в Америку от нее кусок и хранит у себя в спальне… О том, как сделал визитки, на которых было написано: Ras Rabbi, Cultural Exchange и номер телефона, и разбрасывал их по Манхэттену; как он видел, как рушились торговые центры одиннадцатого сентября и как весь даунтаун начиная с 14-ой улицы был оцеплен и туда пускали только по документам, как он видел как по Wall Street ходили охуевшие люди, покрытые пеплом, и не понимали, что делать и куда идти, как все было засыпано пеплом, и как его жена сделала лучшую фотографию падающих близнецов, которая выиграла конкурс лучших фотографий 11-го сентября; о том, как он продавал траву в восьмидесятых, как у него было несколько магазинов в ист-виллидже, где вместе с банкой колы можно было купить травы, и что crift-dogs на St. Marks, где мы иногда покупали хот-доги – это как раз одно из тех мест, но сейчас об этом здесь уже никто не помнит; о том как ему пришлось бросить свой сверхдоходный ганжа-бизнес и уехать в Японию, потому что в Нью-Йорке началась война между теми, кто продавал наркотики, и Рэбай по-умному свалил из Америки, а те его друзья, которые остались, получили по пуле.
   – And you know what? – продолжал он, – Вы плохо представляете, как вам повезло, что вы встретили меня. Раньше вся трава в Ист-Виллидже – была моя! И до сих пор, хоть я уже отошел от дел, потому что, я вам рассказывал, мне пришлось уехать отсюда… но до сих пор – I am the only rasta here. Watch me, watch my face, – его глаза блестели золотыми огоньками из глубины больших черных зрачков, – I am the only rastaman here! Did you see any dreadlock here, ah?
   Вообще-то в Нью-Йорке (и особенно в Ист-Виллидже) мы видели дохуя растаманов, но, конечно, они были совсем не похожи на Рэбая. Рядом с ним они выглядели бы фальшиво.
   – We saw… but…
   – Нееет. Настоящих растоманов! Все эти, – он наклонился в нашу сторону и прищурился, – которые ходят с развевающимися дредами – у них нет ничего общего с раста. Были времена, когда иметь дредлоки – было преступление, за которое сажали в тюрьму. Это то, за что мы боролись! А они используют это, чтобы цеплять телок! Да мне проще ходить по улице с высунутым членом, чем с распущенными дредами.
   Когда он говорил, он двумя руками натягивал шапку на лоб, подтыкая торчащие из под нее со всех сторон маленькие дредлочинки.
   – Have you ever saw me without a hat?
   Вообще-то, когда я впервые увидела Рэбая (если вы помните) – его дреды спокойно болтались у него за спиной.
   – Ээээ…actually… yes… – сказала я.
   – What?! I never go without a hat!!! I was thirteen when I started growing dreadlocks! My dreadlocks would be this long now!.. – и он ткнул себя в лодыжку.
   – Would be? What do you mean?
   – Вот такой длины! Прямо до пола!!! … Accident, I was on my bike… doctors had to cut them, – он начал щупать то место на голове (чуть выше виска), где, видимо, у него до сих пор был шрам, – Вы не можете себе представить, как это было ужасно. Половина жизни – просто отрезана…
   Эти слова он уже говорил с неподдельной искренней грустью, и поднимая глаза куда-то к потолку. (И мне была понятна эта одержимость своими дредами: так же, как и старые добрые славяне-язычники (и не только), растаманы считают, что в их волосах заложена их же собственная жизненная сила).
   – А сколько тебе было лет, когда это случилось?
   – About… thirty something… Знаете, что это значит? Что мои дреды были бы сейчас вот такой длины! I am the only rasta in the Village. Те, которых вы здесь видите – они здесь, потому что – я! – им это разрешаю. И они все – мне! – платят… часть денег с той ганжи, которую они продают – они отдают мне! Потому что я обеспечиваю спокойную жизнь в Ист-Виллидже! Listen to me, guys! I'm fifty years old, I'm older then you guys both! I know something about life! But you are lucky to meet me. Nobody knows New York like I know New York.
   И он ударился в долгие воспоминания, в которых Нью-Йорк был совсем не таким, он был лучше, интереснее, реальнее, моложе. Younger, like Rabbi was younger back in the eighties. Уже стемнело, сумерки сгущались в комнате пока мы говорили. Он уже просидел у нас несколько часов. Он стал смотреть в окно на парк, наполненный светом оранжевых фонарей, на авеню А.
   – Вся моя жизнь прошла вокруг этого парка…
   Вдруг кто-то позвонил ему и сказал, что ждет его уже давно, но он не приходит. На что Рэбай ответил:
   – Man, I'm coming, I'm coming, I'm two blocks away from you.
   После этого он просидел у нас еще около часа и только тогда неохотно поднялся с кресла. Уже прощаясь, он настойчиво пригласил нас в следующее воскресенье пойти с ним в клуб, где будут играть его знакомые музыканты.
   – You'll see a better side of me, – сказал он.
* * *
   Тогда, еще в самом начале этой истории, каждый раз, когда я смотрела на Рэбая, у меня возникало странное чувство – как будто все это уже было, и много-много раз, как будто я знаю, какой сейчас последует вопрос и какой на него нужно дать ответ, как будто я ничего не могу изменить, но в тысячный раз мне предоставляется возможность это сделать. И это ощущение было верным. Как в русской сказке, где герой видит сон, а проснувшись, отказывается рассказывать его другим, за что его привязывают к столбу в поле, мимо едет царевич, но герой и ему не рассказывает своего сна, за что царевич сажает его в темницу… В конце сказки, когда непредсказуемым образом обстоятельства складываются так, что герой из всех неприятностей выходит невредимым, раскаявшийся царевич спрашивает, что же тогда ему приснилось, а герой отвечает: все это и приснилось. Но что если все должно закончится трагедией, и это тоже предопределено и известно? И вообще, может ли хоть одна по-настоящему интересная история иметь счастливый конец?
   Но разве можно быть вообще хоть в чем-нибудь уверенным? Тогда, в самом начале, одно мне казалось верным – этот странный, несчастный человек – именно тот, кого мы должны были здесь встретить.

Глава вторая: барабаны, растаманы и лсд
музыка: Babatunde Olatunji, Ife L'Oju L'Aiye

 
They said be careful where you aim
'Cause where you aim you just might hit.
 
Bono

   Впервые я заметила серебряный браслет на руке Рэбая, когда он (через несколько дней) ненадолго заехал к нам перед тем как (видимо) ехать в Клаб-Хаус.
   Мы уже поняли, что он ездит туда каждую пятницу где-то к полуночи и возвращается только под утро, и что трава, которую он привозит нам оттуда, на уровень выше той, которую он обычно достает в Виллидже. Он заехал, чтобы взять деньги и обещал привезти марихуану через пару часов. Он сел в кресло напротив меня и взял сигарету из пачки, которая лежала на столе. Видно было, что он только что из дома, во всем чистом и свежем, готовый к тому, чтобы не появляться там до понедельника. Я смотрела на него и думала: как он наверное любит себя, как он наряжается перед зеркалом и надевает на себя все эти бусы, браслеты… Огромный толстый серебряный браслет на его правой руке очень привлекал мое внимание.
   Мне казалось, что он что-то означает и (забегая вперед) так и оказалось: я много раз видела его потом у других растаманов. Но не у всех. Скорее, только некоторые раста носят такие браслеты. Кроме того, впоследствии я ни разу не видела, чтобы Рэбай снимал свой браслет хотя бы на секунду. Но на все мои вопросы про это он и другие растаманы (о которых я уже скоро расскажу) отвечать не хотели. Например, однажды я спросила Рэбая, когда он получил свой серебряный браслет. На что он ответил, что родился вместе с ним. А когда я, задолго до этого, спрашивала его, откуда у него этот браслет, Рэбай говорил, что привез его из Индии, делая вид, что это просто прикольный браслет, который ничего не означает.
   Остановлюсь пока на этом, чтобы раньше времени не раскрывать секреты Растафарианства (которые я планирую вам раскрыть). Я как раз подхожу к моменту встречи с еще одним героем этой истории, у которого был не только серебряный браслет, но еще и золотой (который, кстати, он носил очень редко).
   Вообще, история, которую я хочу рассказать, начинается только теперь. Хотя ей тяжело дать начало: то ли все началось с того дня, когда он приехал к нам на блины, то ли с того момента, когда мы впервые попробовали лсд… Я пытаюсь рассказать все по порядку, не упустив ничего важного.
   В ту пятницу Рэбай привез нам обещанную трубку (стеклянную, зеленовато-голубую, большую по размеру, чем те, что продаются с лотков на нью-йоркских улицах, и с этого дня мы уже никогда не курили и не будем курить траву через пластиковую бутылку), он взял деньги и уехал в Бруклин, просидев у нас всего пятнадцать минут. Тогда было положено начало некоторым будущим событиям: мы (так как наш Джо опять наебал нас и не положил на наш счет в эту пятницу денег, как обещал, и это означало, что мы не получим их как минимум до понедельника) рассказали Рэбаю про то, как уже много месяцев назад заняли ему семь тысяч долларов и Джо до сих пор почти ничего нам не вернул и только обещает.
   – Such people take kindness for weakness, – сказал Рэбай.
   Мы не просили его нам помочь, он предложил помощь сам, но в тот раз мы отказались.
   – Если передумаете – просто скажите, – сказал он и уехал в Бруклин.
   Траву он привез только следующим вечером. А еще через день, в воскресенье, мы отправились в клуб под названием Sin-Sin. В одиннадцать мы стояли на углу пятой улицы и второй авеню и ждали Рэбая, но он не появлялся. Вокруг был большой движняк, к клубу подходило все больше и больше народа. То и дело откуда-нибудь из кустов появлялись обдолбанные люди и, смотря на мир невидящими глазами, наталкиваясь на прохожих, шатающейся, но стремительной походкой удалялись в темноту. Пока мы ждали Рэбая, к нам подошел толстый черный человек с рюкзаком и пытался продать кокаина. Ближе к полуночи мой друг вдруг указал куда-то рукой и сказал: вон он, вон он в шляпе. Рэбай парковал машину в нескольких метрах от клуба.
   – Он не один, он со всеми этими из Клаб-Хауса! – сказал мой друг. Они доставали барабаны из багажников и приближались к нам. Один из них, проходя мимо, поздоровался с моим другом. Я не увидела его лица.
   Рэбай шел за ними по улице и кричал нам издалека свое любимое и бесконечное "Positive!", и мы, уже начиная привыкать к этому, отвечали ему так же. На нем была черная шляпа (под которой спрятаны дреды), черный костюм с белой рубашкой и коротким черным галстуком и черно-белые туфли с закругленными белыми носами (в стиле Остапа Бендера). Вместе с ним мы прошли в клуб бесплатно ("Rabbi" – сказал он страшным голосом человеку на входе, и тот с неудовольствием посторонился) и по темной узкой лестнице поднялись на второй этаж.
   Син-Син изнутри ничем не отличался от любого обычного московского клуба, только здесь было холодно, а не жарко, и люди в основном черные, и у многих длинные или короткие дредлоки, почти у всех – распущенные. Здесь было много белых девушек, в основном очень пьяных, красные лампы освещали тесный прямоугольный зал, из колонок звучал регги. Рэбай отправился исследовать толпу, а мы сели у бара. Денег у нас не было, и немного оставшейся травы мы не стали брать с собой в клуб, чтобы покурить, когда вернемся домой. Мы ждали непонятно чего. Было скучно. Прошло долгих полчаса и вдруг зазвучала Could you be loved, и все изменилось, многие люди повскакивали со своих мест и стали танцевать, а когда Боб Марли допел свою лучшую песню, в клубе воцарилась тишина, а затем заиграла другая, живая музыка. Музыка, которую я никогда раньше не слышала и не воображала. Из толпы звучали барабаны.