Страница:
«Хотите верьте, хотите нет, но мы даже здороваться с этим гестаповцем не можем. Преступления, конечно, совершались и в Германии, и на оккупированных территориях, однако не германским генералитетом. Его репутация всегда была чище снега альпийских вершин».
Пройдет, правда, несколько месяцев, и тот же Кейтель, тот же Иодль, те же Дениц и Редер под давлением неопровержимых документов вынуждены будут до конца раскрыть фарисейский характер сцены, которую они разыграли 10 декабря 1945 года. Придет время, и сам Кальтенбруннер скажет многое такое, отчего придет в смятение вся скамья подсудимых. Он еще покажет, что не следует другим господам, оказавшимся на этой скамье, так уж стесняться знакомства и дружбы с ним, что, ей-ей, надо еще хорошенько взвесить на весах истории, кто более «грязная свинья» — он, Кальтенбруннер, или те, кто сидит рядом и за его спиной.
Впрочем, не будем забегать вперед. Каждый из подсудимых имел на процессе достаточно много времени и возможностей, чтобы раскрыть перед миром разбойничье нутро и фальшивую, с двойным дном, совесть. Грызня между ними возникала по разным поводам.
Вот дает показания Риббентроп. Всем уже очевидно, что нацистская внешняя политика обернулась для Германии катастрофой. Однако бывший министр иностранных дел пытается защищать ее. Фон Папен при этом довольно громко говорит соседям, что он ведь давал хорошие советы Риббентропу, но разве ему впрок. На это Риббентроп отвечает злобной репликой, адресованной Герингу:
— Его давно надо было убить.
Геринг согласно кивает головой и напоминает, что сам-то «оппозиционер» Папен получил от Гитлера в качестве награды золотой значок нацистской партии. Папен спешит оправдаться, заявляет, будто Гитлер дал ему этот значок, чтобы замаскировать разногласия, Но Геринг только машет рукой и бормочет:
— Лгун, трус...
Затем яблоком раздора меж подсудимыми неожиданно становится «Миф XX столетия». Розенберг всегда так гордился своими философскими трактатами. И надо же было адвокату так нелепо повести себя, задать Шираху вопрос: что он думает об этом произведении? Имперский руководитель «гитлеровской молодежи» под смех всего зала заявляет, что он никак не мог осилить сей трактат. После этой сцены Джильберт опросил каждого из подсудимых, и все они ответили, что не читали книги Розенберга. Лишь Штрейхер пожалел нацистского философа. Он отозвался о «Мифе XX столетия» как об очень глубокой работе, настолько глубокой, что лично для него она оказалась недоступной.
Но был на скамье подсудимых один человек, который значительно меньше других вмешивался в происходящие ссоры. Он не обвинял и не защищал своих коллег. Он старался быть нейтральным. Это никогда не принадлежавший к нацистской партийной элите шестидесятидевятилетний гросс-адмирал Редер — типичный представитель германского милитаризма.
Редер отдал все свои способности созданию пиратского германского флота, помог Гитлеру тайно вооружиться и подготовиться к большой морской войне. А когда она началась, то именно по приказам Редера моря и океаны превратились в арену разбоя. Лишь в 1943 году Гитлер поменял Редера на Деница, гросс-адмирал ушел в отставку, что не спасло его, однако, от скамьи подсудимых. И вот он восседает на ней, смирный, тихий...
Но что случилось? Почему так заволновались подсудимые? Геринг бросил на Редера сверкающий злобой взгляд. Дениц демонстративно отодвинулся от него. Кейтель, посмотрев в его сторону, осуждающе покачал головой...
Оказывается, в суде было объявлено, что на предварительном следствии в Москве Редер в письменном виде дал характеристики своим «коллегам».
Геринг, по свидетельству Редера, «оказал гибельное влияние на судьбу германской империи. Его характерными чертами было невероятное тщеславие, честолюбие, любовь пускать пыль в глаза, неверность, эгоистичность... Он особенно отличался своей жадностью, расточительностью, изнеженными манерами, не свойственными солдату».
О Денице, своем выученике, Редер тоже отзывался нелестно. «Наши взаимоотношения, — писал он, — были довольно холодными, поскольку мне не нравилось его высокомерие и его зачастую бестактное поведение... Политические наклонности Деница поставили его в довольно затруднительное положение, как главнокомандующего военно-морскими силами. Его последняя речь, обращенная к гитлеровской молодежи, над которой смеялись во всех кругах, принесла ему кличку „гитлеровский мальчик Дениц“.
Не забыл «тихий» Редер и Кейтеля, «человека невероятно слабовольного, который именно благодаря этому качеству столь долго пребывал на высокой должности».
Адвокат Кейтеля приготовился было задать Редеру вопрос, но его клиент передал записку, в которой просил не делать этого. Ширах не скрывал своего удовлетворения тем, что еще раз попало «жирной свинье» Герингу.
Советский обвинитель хотел полностью зачитать в суде заявление Редера, но его защитник категорически возражал против этого. Пока шел спор, Иодль сказал своему адвокату:
— Пусть зачитывают.
Но Кейтель, метнув в Иодля злобный взгляд, требовал от своего защитника совсем иного. Указывая пальцем на советского обвинителя Покровского, он шипел:
— Остановите его!
Сложившаяся на скамье подсудимых ситуация позабавила Гесса, и он вдруг расхохотался.
Потом уже во время перерыва Иодль объяснил доктору Джильберту, почему у него не было возражений против зачтения заявления. «Он перечитал мне ту часть из заявления Редера, — вспоминает доктор Джильберт, — в который шла речь о нем, особо подчеркнув, что даже Редер признавал, что Иодль в противоположность Кейтелю был независим в отношениях с Гитлером и ему часто удавалось поступать по-своему».
Зато Дениц был менее доволен Редером и в вечерней беседе с Джильбертом уже в камере методично обливал его грязью, патетически восклицая:
— Я не выношу людей, которые ведут себя как флюгер — куда ветер дует. Почему, черт возьми, люди не могут быть честными?!
Но чего стоила «честность» самого Деница? Во время войны немецкая подводная лодка без всякого предупреждения потопила английское торговое судно «Атения». Дениц пожелал скрыть это разбойничье нападение на мирный корабль, и по его приказанию был совершен прямой подлог — из судового журнала подводной лодки одну страницу вырезали и заменили фальшивой.
В Нюрнберге Дениц вынужден был признаться в этом.
— А по сути дела, — сказал Шпеер, обращаясь к своим соседям, — Франк еще более виновен, чем мы.
Но и самому Шпееру досталось, когда он вздумал вдруг бросить в зал «бомбу» — заявил, что после провала «генеральского заговора» лично готовил новое покушение на Гитлера. Шпееру очень хотелось создать впечатление, будто мысль об этом созревала у него постепенно, по мере того как он убеждался в преступной сущности своего высокого покровителя и друга. Такую тактику считал, по-видимому, наиболее верной и его адвокат доктор Флекснер. Во всяком случае, действовали они согласованно.
Вот Флекснер поднимается на трибуну и задает своему подзащитному вопрос:
— Господин Шпеер, свидетель Шталь в своем письменном показании заявил, что в середине февраля тысяча девятьсот сорок пятого года вы потребовали, чтобы он доставил вам новое отравляющее вещество для умерщвления Гитлера, Бормана и Геббельса. Почему у вас возникло такое намерение?
И Шпеер отвечает с видом человека, отдавшего много лет своей жизни борьбе с фашизмом:
— С моей точки зрения, другого выхода не было.
Затем он подробно рассказал о своем плане убийства Гитлера:
— После двадцатого июля6 даже самым ближайшим сотрудникам нельзя было входить в убежище Гитлера без того, чтобы эсэсовцы не осмотрели их карманы и портфели. Я, как архитектор, точно знал устройство этого убежища. Там имелся вентилятор, подобный установленному здесь, в зале суда. Газ мог довольно легко попасть в убежище через вентиляционное отверстие, которое выходило в сад имперской канцелярии... В середине февраля тысяча девятьсот сорок пятого года я попросил к себе своего сотрудника, руководителя комитета «Боеприпасы» Шталя, и открыто высказал ему свои намерения...
Осуществлению этих намерений помешали якобы какие-то «технические трудности», и тогда, как заявил Шпеер, у него возник другой план: похитить десять виднейших нацистских руководителей, включая Гитлера, и переправить их на самолете в Англию. Но и тут его подстерегала неудача — «участники заговора струсили».
Эти показания Шпеер а явились столь неожиданными для остальных подсудимых, что они в первый момент буквально открыли рты. Потом их охватило негодование. Особенно бурно реагировал Геринг. Он показывал пальцем на Шпеера, качал головой. Геринг хорошо помнил историю неудавшегося покушения на Гитлера в июле 1944 года и, конечно, не забыл, как Шпеер метал тогда громы и молнии в адрес заговорщиков, как выражал свой восторг по поводу того, что обожаемому фюреру удалось спастись.
Во время перерыва бывший рейхсмаршал злобно спросил бывшего министра вооружений, как тот осмелился прибегнуть к такой форме защиты? Последовала горячая дискуссия, закончившаяся тем, что Шпеер послал Геринга ко всем чертям. «Фюрер скамьи подсудимых» был страшно уязвлен такой резкостью и, как побитая собака, вернулся на свое место. А вечером в тюремной камере он жаловался врачу:
— Да, доктор, это был трудный день. Черт побери этого дурака Шпеера... Не представляю себе, как мог он так низко опуститься, чтобы давать эти гнуснейшие показания для спасения своей подлой шеи! Я чуть не умер со стыда...
Всячески понося Гитлера, Шпеер стремился в то же время не задевать своими показаниями соседей по скамье подсудимых. Но Геринга он задел самым неделикатным образом. Бывший министр вооружений сообщил суду, будто однажды в разговоре с ним Гитлер сказал, что «Геринг ведет себя подло, что он продажный человек и морфинист». Это был единственный случай, когда подобные слова произносились не со свидетельского пульта и не с трибуны обвинителя, а со скамьи подсудимых. К тому же Шпеер не только во всеуслышание воспроизвел, но и соответствующим образом проч комментировал отзыв Гитлера о своем «верном паладине»:
— Я был чрезвычайно потрясен... Мне казалось, что если уж главе государства все это давно известно, то нет ему извинения за то, что оставляет на посту такого человека и тем ставит в зависимость от него судьбы многих людей.
Герингу, естественно, очень не нравились эти показания. Да и неизвестно было, остановится ли Шпеер на том, что уже сказал, или будет дальше раскрывать ящик Пандоры. Геринг попытался воздействовать на него, подослал к нему Шираха с призывом вести себя «более мужественно». Но Шпеер просил передать Герингу, что ему самому «следовало бы проявлять больше мужества во время войны и сознавать свою ответственность, а не одурманивать себя наркотиками...»
Показания Шпеера взбудоражили всю скамью подсудимых.
Розенберг твердил:
— Если попытка с покушением провалилась, ему следует молчать.
Шахт восторгался:
— Вот это защита!
— Его следует повесить! — сказал Функ.
Но, конечно, вешать Шпеера он хотел бы не за его преступления, а лишь за то, что бывший министр вооружений догадался создать себе такое алиби, тогда как сам Функ прошел через весь процесс, не додумавшись ни до чего хорошего.
Франк, тот самый истеричный Франк, который недавно проклинал Гитлера, теперь тоже изливал свою ненависть на Шпеера:
— Не забывайте, что Шпеер бахвалился, будто сумеет расчистить небо от самолетов противника.
Фон Папен, зоологически ненавидевший Геринга, использовал этот инцидент, чтобы еще раз бросить ком грязи в рейхсмаршала. Во время завтрака он заявил своим соседям по столу:
— Показания Шпеера прикончат этого толстяка.
Шахт и фон Нейрат согласились с Папеном:
— Геринг для немецкого народа конченый человек.
И действительно, Геринг не находил себе места. После завтрака он сказал Гессу и Деницу:
— Нам никогда не следовало бы доверять Шпееру.
Потом подошел к Розенбергу и Иодлю и стал развивать свою мысль о том, что Шпеер лгал, утверждая, будто у него не было возможности убить Гитлера из-за «технических трудностей». Его портфель никогда не обыскивался, и, если бы Шпеер действительно хотел, он мог бы покончить с Гитлером.
Так подсудимые почти единым фронтом напали на Шпеера, выражая либо зависть, либо откровенную ненависть к этому «раскаявшемуся» грешнику.
Перепалка между Шпеером и Герингом продолжалась даже перед лицом суда. Шпеер старался убедить суд в том, что он хотя и с некоторым опозданием, но все же пытался внести свой вклад в борьбу с гитлеризмом. А Геринг открыто призывал не верить «этому гитлеровскому фавориту, этому отщепенцу». Отщепенцу потому, что Шпеер неожиданно пошел вразрез с той общей, как говорил Геринг, «солидарной линией», какой придерживалась большая часть подсудимых.
— Какая там солидарность? — отмахивался Шпеер и, показывая пальцем на своих вчерашних коллег, добавлял: — Все они должны были притворяться друзьями, даже если готовы убить друг друга. В этом отношении и я оказался таким же...
Я пишу эти строки, а запас фактов подобного рода отнюдь не иссякает. Их слишком много. Двести пятьдесят дней шел процесс, и каждый день давал бесчисленное множество подтверждений идейной опустошенности, злобности и коварства подсудимых. И теперь, когда западногерманские реваншисты бросают комья грязи в Международный трибунал, всячески стараются опорочить его справедливый приговор, тщатся доказать, что нюрнбергские подсудимые «не нарушили ни одного из существующих законов», мне очень хочется напомнить им слова того же Шпеера, произнесенные в том же Нюрнберге. Рассказывая, как «вожди германского народа поспешили бежать из Берлина, когда там стало слишком жарко», Шпеер добавил:
— Но никто из них не подумал защитить народ от этого безумия. Каждый раз, когда я вспоминаю об этом, я прихожу в ярость. Ни один из них не должен войти в историю как человек, заслуживающий малейшего уважения. Пусть вся эта проклятая нацистская система и все ее руководители, включая и меня, получат то бесчестие и позор, которых они заслуживают. Пусть народ забудет о них и начнет строить новую жизнь на разумной демократической основе.
Черчилль вызывает восторг у подсудимых
Пройдет, правда, несколько месяцев, и тот же Кейтель, тот же Иодль, те же Дениц и Редер под давлением неопровержимых документов вынуждены будут до конца раскрыть фарисейский характер сцены, которую они разыграли 10 декабря 1945 года. Придет время, и сам Кальтенбруннер скажет многое такое, отчего придет в смятение вся скамья подсудимых. Он еще покажет, что не следует другим господам, оказавшимся на этой скамье, так уж стесняться знакомства и дружбы с ним, что, ей-ей, надо еще хорошенько взвесить на весах истории, кто более «грязная свинья» — он, Кальтенбруннер, или те, кто сидит рядом и за его спиной.
Впрочем, не будем забегать вперед. Каждый из подсудимых имел на процессе достаточно много времени и возможностей, чтобы раскрыть перед миром разбойничье нутро и фальшивую, с двойным дном, совесть. Грызня между ними возникала по разным поводам.
Вот дает показания Риббентроп. Всем уже очевидно, что нацистская внешняя политика обернулась для Германии катастрофой. Однако бывший министр иностранных дел пытается защищать ее. Фон Папен при этом довольно громко говорит соседям, что он ведь давал хорошие советы Риббентропу, но разве ему впрок. На это Риббентроп отвечает злобной репликой, адресованной Герингу:
— Его давно надо было убить.
Геринг согласно кивает головой и напоминает, что сам-то «оппозиционер» Папен получил от Гитлера в качестве награды золотой значок нацистской партии. Папен спешит оправдаться, заявляет, будто Гитлер дал ему этот значок, чтобы замаскировать разногласия, Но Геринг только машет рукой и бормочет:
— Лгун, трус...
Затем яблоком раздора меж подсудимыми неожиданно становится «Миф XX столетия». Розенберг всегда так гордился своими философскими трактатами. И надо же было адвокату так нелепо повести себя, задать Шираху вопрос: что он думает об этом произведении? Имперский руководитель «гитлеровской молодежи» под смех всего зала заявляет, что он никак не мог осилить сей трактат. После этой сцены Джильберт опросил каждого из подсудимых, и все они ответили, что не читали книги Розенберга. Лишь Штрейхер пожалел нацистского философа. Он отозвался о «Мифе XX столетия» как об очень глубокой работе, настолько глубокой, что лично для него она оказалась недоступной.
Но был на скамье подсудимых один человек, который значительно меньше других вмешивался в происходящие ссоры. Он не обвинял и не защищал своих коллег. Он старался быть нейтральным. Это никогда не принадлежавший к нацистской партийной элите шестидесятидевятилетний гросс-адмирал Редер — типичный представитель германского милитаризма.
Редер отдал все свои способности созданию пиратского германского флота, помог Гитлеру тайно вооружиться и подготовиться к большой морской войне. А когда она началась, то именно по приказам Редера моря и океаны превратились в арену разбоя. Лишь в 1943 году Гитлер поменял Редера на Деница, гросс-адмирал ушел в отставку, что не спасло его, однако, от скамьи подсудимых. И вот он восседает на ней, смирный, тихий...
Но что случилось? Почему так заволновались подсудимые? Геринг бросил на Редера сверкающий злобой взгляд. Дениц демонстративно отодвинулся от него. Кейтель, посмотрев в его сторону, осуждающе покачал головой...
Оказывается, в суде было объявлено, что на предварительном следствии в Москве Редер в письменном виде дал характеристики своим «коллегам».
Геринг, по свидетельству Редера, «оказал гибельное влияние на судьбу германской империи. Его характерными чертами было невероятное тщеславие, честолюбие, любовь пускать пыль в глаза, неверность, эгоистичность... Он особенно отличался своей жадностью, расточительностью, изнеженными манерами, не свойственными солдату».
О Денице, своем выученике, Редер тоже отзывался нелестно. «Наши взаимоотношения, — писал он, — были довольно холодными, поскольку мне не нравилось его высокомерие и его зачастую бестактное поведение... Политические наклонности Деница поставили его в довольно затруднительное положение, как главнокомандующего военно-морскими силами. Его последняя речь, обращенная к гитлеровской молодежи, над которой смеялись во всех кругах, принесла ему кличку „гитлеровский мальчик Дениц“.
Не забыл «тихий» Редер и Кейтеля, «человека невероятно слабовольного, который именно благодаря этому качеству столь долго пребывал на высокой должности».
Адвокат Кейтеля приготовился было задать Редеру вопрос, но его клиент передал записку, в которой просил не делать этого. Ширах не скрывал своего удовлетворения тем, что еще раз попало «жирной свинье» Герингу.
Советский обвинитель хотел полностью зачитать в суде заявление Редера, но его защитник категорически возражал против этого. Пока шел спор, Иодль сказал своему адвокату:
— Пусть зачитывают.
Но Кейтель, метнув в Иодля злобный взгляд, требовал от своего защитника совсем иного. Указывая пальцем на советского обвинителя Покровского, он шипел:
— Остановите его!
Сложившаяся на скамье подсудимых ситуация позабавила Гесса, и он вдруг расхохотался.
Потом уже во время перерыва Иодль объяснил доктору Джильберту, почему у него не было возражений против зачтения заявления. «Он перечитал мне ту часть из заявления Редера, — вспоминает доктор Джильберт, — в который шла речь о нем, особо подчеркнув, что даже Редер признавал, что Иодль в противоположность Кейтелю был независим в отношениях с Гитлером и ему часто удавалось поступать по-своему».
Зато Дениц был менее доволен Редером и в вечерней беседе с Джильбертом уже в камере методично обливал его грязью, патетически восклицая:
— Я не выношу людей, которые ведут себя как флюгер — куда ветер дует. Почему, черт возьми, люди не могут быть честными?!
Но чего стоила «честность» самого Деница? Во время войны немецкая подводная лодка без всякого предупреждения потопила английское торговое судно «Атения». Дениц пожелал скрыть это разбойничье нападение на мирный корабль, и по его приказанию был совершен прямой подлог — из судового журнала подводной лодки одну страницу вырезали и заменили фальшивой.
В Нюрнберге Дениц вынужден был признаться в этом.
* * *
«Дружба, единство и сплоченность» обвиняемых, совсем недавно именовавших себя германским правительством, доходила до того, что, когда кто-нибудь из них хотел своими признаниями произвести впечатление «раскаявшегося», все остальные тут же старались изобличать его в ханжестве. Особенно не повезло в этом отношении Франку. Даже Шпеер и тот не отказал себе в удовольствии кольнуть его напоминанием, что после того, как дневник Франка оказался у обвинителей, ему уже ничего не оставалось, кроме как признать все и без того установленное.— А по сути дела, — сказал Шпеер, обращаясь к своим соседям, — Франк еще более виновен, чем мы.
Но и самому Шпееру досталось, когда он вздумал вдруг бросить в зал «бомбу» — заявил, что после провала «генеральского заговора» лично готовил новое покушение на Гитлера. Шпееру очень хотелось создать впечатление, будто мысль об этом созревала у него постепенно, по мере того как он убеждался в преступной сущности своего высокого покровителя и друга. Такую тактику считал, по-видимому, наиболее верной и его адвокат доктор Флекснер. Во всяком случае, действовали они согласованно.
Вот Флекснер поднимается на трибуну и задает своему подзащитному вопрос:
— Господин Шпеер, свидетель Шталь в своем письменном показании заявил, что в середине февраля тысяча девятьсот сорок пятого года вы потребовали, чтобы он доставил вам новое отравляющее вещество для умерщвления Гитлера, Бормана и Геббельса. Почему у вас возникло такое намерение?
И Шпеер отвечает с видом человека, отдавшего много лет своей жизни борьбе с фашизмом:
— С моей точки зрения, другого выхода не было.
Затем он подробно рассказал о своем плане убийства Гитлера:
— После двадцатого июля6 даже самым ближайшим сотрудникам нельзя было входить в убежище Гитлера без того, чтобы эсэсовцы не осмотрели их карманы и портфели. Я, как архитектор, точно знал устройство этого убежища. Там имелся вентилятор, подобный установленному здесь, в зале суда. Газ мог довольно легко попасть в убежище через вентиляционное отверстие, которое выходило в сад имперской канцелярии... В середине февраля тысяча девятьсот сорок пятого года я попросил к себе своего сотрудника, руководителя комитета «Боеприпасы» Шталя, и открыто высказал ему свои намерения...
Осуществлению этих намерений помешали якобы какие-то «технические трудности», и тогда, как заявил Шпеер, у него возник другой план: похитить десять виднейших нацистских руководителей, включая Гитлера, и переправить их на самолете в Англию. Но и тут его подстерегала неудача — «участники заговора струсили».
Эти показания Шпеер а явились столь неожиданными для остальных подсудимых, что они в первый момент буквально открыли рты. Потом их охватило негодование. Особенно бурно реагировал Геринг. Он показывал пальцем на Шпеера, качал головой. Геринг хорошо помнил историю неудавшегося покушения на Гитлера в июле 1944 года и, конечно, не забыл, как Шпеер метал тогда громы и молнии в адрес заговорщиков, как выражал свой восторг по поводу того, что обожаемому фюреру удалось спастись.
Во время перерыва бывший рейхсмаршал злобно спросил бывшего министра вооружений, как тот осмелился прибегнуть к такой форме защиты? Последовала горячая дискуссия, закончившаяся тем, что Шпеер послал Геринга ко всем чертям. «Фюрер скамьи подсудимых» был страшно уязвлен такой резкостью и, как побитая собака, вернулся на свое место. А вечером в тюремной камере он жаловался врачу:
— Да, доктор, это был трудный день. Черт побери этого дурака Шпеера... Не представляю себе, как мог он так низко опуститься, чтобы давать эти гнуснейшие показания для спасения своей подлой шеи! Я чуть не умер со стыда...
Всячески понося Гитлера, Шпеер стремился в то же время не задевать своими показаниями соседей по скамье подсудимых. Но Геринга он задел самым неделикатным образом. Бывший министр вооружений сообщил суду, будто однажды в разговоре с ним Гитлер сказал, что «Геринг ведет себя подло, что он продажный человек и морфинист». Это был единственный случай, когда подобные слова произносились не со свидетельского пульта и не с трибуны обвинителя, а со скамьи подсудимых. К тому же Шпеер не только во всеуслышание воспроизвел, но и соответствующим образом проч комментировал отзыв Гитлера о своем «верном паладине»:
— Я был чрезвычайно потрясен... Мне казалось, что если уж главе государства все это давно известно, то нет ему извинения за то, что оставляет на посту такого человека и тем ставит в зависимость от него судьбы многих людей.
Герингу, естественно, очень не нравились эти показания. Да и неизвестно было, остановится ли Шпеер на том, что уже сказал, или будет дальше раскрывать ящик Пандоры. Геринг попытался воздействовать на него, подослал к нему Шираха с призывом вести себя «более мужественно». Но Шпеер просил передать Герингу, что ему самому «следовало бы проявлять больше мужества во время войны и сознавать свою ответственность, а не одурманивать себя наркотиками...»
Показания Шпеера взбудоражили всю скамью подсудимых.
Розенберг твердил:
— Если попытка с покушением провалилась, ему следует молчать.
Шахт восторгался:
— Вот это защита!
— Его следует повесить! — сказал Функ.
Но, конечно, вешать Шпеера он хотел бы не за его преступления, а лишь за то, что бывший министр вооружений догадался создать себе такое алиби, тогда как сам Функ прошел через весь процесс, не додумавшись ни до чего хорошего.
Франк, тот самый истеричный Франк, который недавно проклинал Гитлера, теперь тоже изливал свою ненависть на Шпеера:
— Не забывайте, что Шпеер бахвалился, будто сумеет расчистить небо от самолетов противника.
Фон Папен, зоологически ненавидевший Геринга, использовал этот инцидент, чтобы еще раз бросить ком грязи в рейхсмаршала. Во время завтрака он заявил своим соседям по столу:
— Показания Шпеера прикончат этого толстяка.
Шахт и фон Нейрат согласились с Папеном:
— Геринг для немецкого народа конченый человек.
И действительно, Геринг не находил себе места. После завтрака он сказал Гессу и Деницу:
— Нам никогда не следовало бы доверять Шпееру.
Потом подошел к Розенбергу и Иодлю и стал развивать свою мысль о том, что Шпеер лгал, утверждая, будто у него не было возможности убить Гитлера из-за «технических трудностей». Его портфель никогда не обыскивался, и, если бы Шпеер действительно хотел, он мог бы покончить с Гитлером.
Так подсудимые почти единым фронтом напали на Шпеера, выражая либо зависть, либо откровенную ненависть к этому «раскаявшемуся» грешнику.
Перепалка между Шпеером и Герингом продолжалась даже перед лицом суда. Шпеер старался убедить суд в том, что он хотя и с некоторым опозданием, но все же пытался внести свой вклад в борьбу с гитлеризмом. А Геринг открыто призывал не верить «этому гитлеровскому фавориту, этому отщепенцу». Отщепенцу потому, что Шпеер неожиданно пошел вразрез с той общей, как говорил Геринг, «солидарной линией», какой придерживалась большая часть подсудимых.
— Какая там солидарность? — отмахивался Шпеер и, показывая пальцем на своих вчерашних коллег, добавлял: — Все они должны были притворяться друзьями, даже если готовы убить друг друга. В этом отношении и я оказался таким же...
Я пишу эти строки, а запас фактов подобного рода отнюдь не иссякает. Их слишком много. Двести пятьдесят дней шел процесс, и каждый день давал бесчисленное множество подтверждений идейной опустошенности, злобности и коварства подсудимых. И теперь, когда западногерманские реваншисты бросают комья грязи в Международный трибунал, всячески стараются опорочить его справедливый приговор, тщатся доказать, что нюрнбергские подсудимые «не нарушили ни одного из существующих законов», мне очень хочется напомнить им слова того же Шпеера, произнесенные в том же Нюрнберге. Рассказывая, как «вожди германского народа поспешили бежать из Берлина, когда там стало слишком жарко», Шпеер добавил:
— Но никто из них не подумал защитить народ от этого безумия. Каждый раз, когда я вспоминаю об этом, я прихожу в ярость. Ни один из них не должен войти в историю как человек, заслуживающий малейшего уважения. Пусть вся эта проклятая нацистская система и все ее руководители, включая и меня, получат то бесчестие и позор, которых они заслуживают. Пусть народ забудет о них и начнет строить новую жизнь на разумной демократической основе.
Черчилль вызывает восторг у подсудимых
По мере того как громоздкая машина правосудия хотя и медленно, но верно приближалась к финишу, бывшие нацистские лидеры все больше убеждались, что избранная ими линия защиты дает нулевые результаты. Примирившись с бесплодностью своих попыток оспаривать Устав Международного трибунала, в частности его положение об ответственности за агрессию, некоторые из подсудимых, покопавшись в памяти, вдруг обнаружили, что агрессивная политика отнюдь не являлась их монополией. Вспомнили золотой XIX век (золотой потому, что тогда и в голову никому не приходило привлекать агрессора к уголовной ответственности) и стали примерять разбойничьи его войны к положениям Устава Международного трибунала.
Геринга заинтересовал захват Соединенными Штатами Калифорнии и Техаса. Он пришел к выводу, что «это была настоящая агрессивная война в целях территориальной экспансии».
Розенберг начал разговоры с доктором Джильбертом о тогдашней английской политике в Китае:
— Что вы можете сказать об открытой двери в Китай? Было ли высшим проявлением демократии навязывание китайцам войны лишь для того, чтобы потом отравить опиумом тридцать миллионов человек? Вы когда-нибудь видели опиумные притоны? Это гораздо хуже, чем концентрационные лагеря. Миллионы китайцев были духовно убиты для того, чтобы Англия могла открыть дверь для внешней торговли.
Риббентроп тоже поспешил включиться в дискуссию:
— Разве вы не слышали, как американцы устроили резню индейцам? Они ведь тоже были низшей расой. Вы знаете, кто первый создал концлагеря? Англичане. И вы знаете зачем? Затем, чтобы заставить буров сложить оружие.
Особенно старательно подбирались исторические аналогии с современной расовой политикой. Розенберг, охваченный мрачными предчувствиями, вдруг потерял авторское самолюбие и прямо заявил, что не может считать себя «творцом расовой теории». Через своего адвоката он стал буквально забрасывать судейский стол выписками из книг американских, английских и французских «теоретиков» расизма. Особенно полюбилась ему книга американского расиста Мэдисона Гранта «Конец великой расы». В ней оказалось много законов, принятых американским конгрессом, который в целях борьбы «природных американцев» за расовую чистоту ограничивал иммиграцию, сокращал возможности приезда в США из Южной и Восточной Европы и, наоборот, расширял эти возможности для уроженцев европейского Севера и Запада.
Адвокат Розенберга усердно цитировал из книги Гранта как раз те абзацы, которые имели наибольшее сходство с творениями подзащитного, и таким образом старался доказать, что последний начинал свои исследования «не на голом месте».
Эту тактику очень скоро перенял и Ширах. В своих показаниях он тоже стал ссылаться на то, что наибольшее влияние на формирование в нем антисемитских чувств оказали книги американских расистов.
Но к чему все это? Никто ведь никогда не утверждал, что именно нацистская Германия впервые в истории начала вести агрессивные войны. Никто не спорил с Розенбергом о том, что и до него были мракобесы, разрабатывавшие расовую «теорию». Фашизм является лишь крайним, самым воинственным и человеконенавистническим выражением империализма. Он унаследовал весь предшествовавший ему опыт империалистической агрессивной политики и, конечно, привнес в него много нового, превратил войну в систему организованного бандитизма.
Беда заключалась в том, что во все предшествовавшие времена не было возможности противопоставить агрессорам организованную силу народных масс. Политическое сознание народов, степень их организации были недостаточными для того, чтобы схватить агрессора за руку и покарать его. В этом смысле подсудимые могли приводить многие сотни исторических примеров. Но ни один из них не являлся основанием для амнистии германским нацистам. В том-то и состояло великое значение Нюрнбергского процесса, что он наконец выбил из рук политиков агрессивных государств привычное оружие — ненаказуемость агрессии.
Для всех, в том числе и для подсудимых, было очевидным, что и Розенберга, и Шираха, и Штрейхера судили не только за их человеконенавистническую пропаганду, которая на языке уголовного права любого цивилизованного государства означает подстрекательство к совершению тягчайших преступлений. Гораздо опаснее было то, что варварские идеи нацизма были воплощены в кровавые дела, и как раз за эти дела судили гитлеровскую клику, в том числе Розенберга, Шираха и Штрейхера.
Нюрнбергский процесс проходил не в безвоздушном пространстве. За оградой Дворца юстиции бурлила жизнь, бушевали политические страсти, каждый день приносил в судебный зал новости. Подсудимые жадно набрасывались на газеты, которые им передавали защитники. Нацистские лидеры особенно интересовались, нет ли сообщений о разногласиях между союзниками. Как голодной курице снится просо, так Герингу и Риббентропу хотелось прочесть о конфликтах между буржуазным Западом и Советским Союзом.
Однако в первые месяцы процесса ни европейская, ни американская пресса не доставляла большого удовольствия подсудимым. Скорее, наоборот. Газеты всего мира сообщали тогда, что в Норвегии казнен квислинговский министр внутренних дел, что бывший комендант лагеря Освенцим Хесс этапирован в Варшаву, где он должен предстать перед судом, что в столице Чехословакии готовится процесс над гитлеровским наместником Карлом Франком. Промелькнуло и такое совсем неприятное для подсудимых сообщение: президент США Трумэн получил предложение из Англии использовать осужденных военных преступников вместо подопытных животных во время атомных испытаний на Тихом океане...
Но по мере того как дни завершения войны все дальше уходили в прошлое, в западной, особенно американской, печати все чаще стали появляться высказывания о первых признаках напряжения в отношениях между Западом и Востоком. И чем чаще это случалось, тем оживленнее становилась скамья подсудимых. Во время перерывов подсудимые собирались группами, активно обсуждая новые мировые события. Тон их выступлений в ходе судебных заседаний становился развязнее, и всем своим видом они давали понять, что каждый из них гораздо лучше, чем западные обвинители, осознает очередные задачи империалистического мира.
И вот настало 12 марта 1946 года. Зайдя в это утро в зал суда еще до начала судебного заседания, я обнаружил весьма любопытную картину. Скамья подсудимых напоминала встревоженный улей. Даже Геринг покинул свое обычное место: с правого края первого ряда перешел в центр. Вокруг него собрались Риббентроп, Розенберг, Дениц, Франк, Заукель, Ширах. В другом конце совещались Шахт, Папен, Фриче, Зейсс-Инкварт, Нейрат. А между этими двумя группами, как всегда в подобных случаях, курсировал доктор Джильберт.
Независимо от «групповой» принадлежности все подсудимые без исключения излучали радость. На лицах некоторых появилась даже затаенная надежда.
Что же случилось?
Оказывается, американские газеты вышли в тот день с крупными заголовками: «Объединяйтесь, чтобы остановить Россию!» А ниже следовал текст печально знаменитого фултонского выступления Черчилля. Видный политический деятель одной из союзных держав призвал западный мир к антисоветскому объединению, с нескрываемой злобой говорил о народно-демократических государствах. На стол большой политики был брошен обветшалый козырь антикоммунизма.
Ознакомившись с речью Черчилля, Геринг настолько осмелел, что сразу же заявил:
— Летом прошлого года я не надеялся увидеть осень, зиму и новую весну. Если я дотяну до следующей осени, я, наверное, увижу еще не одну осень, не одну зиму и не одно лето.
И, выдержав подобающую случаю паузу, с явным удовлетворением в голосе и сардонической улыбкой на лице добавил:
— Единственные союзники, которые все еще находятся в союзе, — это четыре обвинителя, да и они в союзе только против подсудимых.
Геринг потирал руки, смеялся охотнее и дольше, чем всегда, изливал свое чувство доктору Джильберту:
— Я вам говорил, что это вполне естественно. Так всегда было. Вы видите, я прав: опять старое равновесие сил. Это они (западные державы. — А. П.) получили за их попытку стравить нас с Востоком...
Воспользовавшись удобным моментом, Джильберт спросил Геринга, что думает он о мюнхенском пакте — не дала ли Англия уже тогда свое согласие на расширение границ Германии к востоку за счет России.
— Да, конечно, — ответил Геринг, как будто это была вполне очевидная вещь. — Затем они испугались, что Германия будет слишком сильной державой. А вот теперь их беспокоит Россия... Вы знаете, доктор, если бы я только мог встретиться с сэром Дэвидом Максуэллом Файфом7 за стаканом виски и иметь с ним сердечный разговор, я уверен, что ему пришлось бы признать, что англичане всем своим сердцем желали, чтобы мы начали войну с Россией.
Далее Геринг высказался в том смысле, что англо-американцам давно следовало бы найти общий язык с гитлеровской Германией.
— Большинство наших лидеров, — заявил он, — были бы счастливы сотрудничать с ними...
Так же оживленно протекала дискуссия и в группе Папена. Прочитав за завтраком газету с отчетом о речи Черчилля, Папен сказал:
— Черт возьми, он очень откровенен!
— Возвращается к своей старой политике, — с удовлетворением констатировал Дениц.
— Вполне естественно, — подхватил Нейрат. — Черчилль приветствовал помощь России, когда он в ней нуждался. Но Англия была и остается Британской империей. Ему не следовало бы уступать так много русским в Тегеране и Касабланке.
— В Ялте, — поправил его Дениц. — Именно там он не должен был уступать так много России, поскольку стало вполне очевидно, что Германия все равно проиграет войну... Об этом я писал Эйзенхауэру, когда был еще на свободе...
Восторг гитлеровцев речью Черчилля был настолько сильным, что они не преминули заявить ходатайство о вызове его в Нюрнберг в качестве свидетеля. И Рудольф Гесс громогласно заявил Герингу:
Геринга заинтересовал захват Соединенными Штатами Калифорнии и Техаса. Он пришел к выводу, что «это была настоящая агрессивная война в целях территориальной экспансии».
Розенберг начал разговоры с доктором Джильбертом о тогдашней английской политике в Китае:
— Что вы можете сказать об открытой двери в Китай? Было ли высшим проявлением демократии навязывание китайцам войны лишь для того, чтобы потом отравить опиумом тридцать миллионов человек? Вы когда-нибудь видели опиумные притоны? Это гораздо хуже, чем концентрационные лагеря. Миллионы китайцев были духовно убиты для того, чтобы Англия могла открыть дверь для внешней торговли.
Риббентроп тоже поспешил включиться в дискуссию:
— Разве вы не слышали, как американцы устроили резню индейцам? Они ведь тоже были низшей расой. Вы знаете, кто первый создал концлагеря? Англичане. И вы знаете зачем? Затем, чтобы заставить буров сложить оружие.
Особенно старательно подбирались исторические аналогии с современной расовой политикой. Розенберг, охваченный мрачными предчувствиями, вдруг потерял авторское самолюбие и прямо заявил, что не может считать себя «творцом расовой теории». Через своего адвоката он стал буквально забрасывать судейский стол выписками из книг американских, английских и французских «теоретиков» расизма. Особенно полюбилась ему книга американского расиста Мэдисона Гранта «Конец великой расы». В ней оказалось много законов, принятых американским конгрессом, который в целях борьбы «природных американцев» за расовую чистоту ограничивал иммиграцию, сокращал возможности приезда в США из Южной и Восточной Европы и, наоборот, расширял эти возможности для уроженцев европейского Севера и Запада.
Адвокат Розенберга усердно цитировал из книги Гранта как раз те абзацы, которые имели наибольшее сходство с творениями подзащитного, и таким образом старался доказать, что последний начинал свои исследования «не на голом месте».
Эту тактику очень скоро перенял и Ширах. В своих показаниях он тоже стал ссылаться на то, что наибольшее влияние на формирование в нем антисемитских чувств оказали книги американских расистов.
Но к чему все это? Никто ведь никогда не утверждал, что именно нацистская Германия впервые в истории начала вести агрессивные войны. Никто не спорил с Розенбергом о том, что и до него были мракобесы, разрабатывавшие расовую «теорию». Фашизм является лишь крайним, самым воинственным и человеконенавистническим выражением империализма. Он унаследовал весь предшествовавший ему опыт империалистической агрессивной политики и, конечно, привнес в него много нового, превратил войну в систему организованного бандитизма.
Беда заключалась в том, что во все предшествовавшие времена не было возможности противопоставить агрессорам организованную силу народных масс. Политическое сознание народов, степень их организации были недостаточными для того, чтобы схватить агрессора за руку и покарать его. В этом смысле подсудимые могли приводить многие сотни исторических примеров. Но ни один из них не являлся основанием для амнистии германским нацистам. В том-то и состояло великое значение Нюрнбергского процесса, что он наконец выбил из рук политиков агрессивных государств привычное оружие — ненаказуемость агрессии.
Для всех, в том числе и для подсудимых, было очевидным, что и Розенберга, и Шираха, и Штрейхера судили не только за их человеконенавистническую пропаганду, которая на языке уголовного права любого цивилизованного государства означает подстрекательство к совершению тягчайших преступлений. Гораздо опаснее было то, что варварские идеи нацизма были воплощены в кровавые дела, и как раз за эти дела судили гитлеровскую клику, в том числе Розенберга, Шираха и Штрейхера.
Нюрнбергский процесс проходил не в безвоздушном пространстве. За оградой Дворца юстиции бурлила жизнь, бушевали политические страсти, каждый день приносил в судебный зал новости. Подсудимые жадно набрасывались на газеты, которые им передавали защитники. Нацистские лидеры особенно интересовались, нет ли сообщений о разногласиях между союзниками. Как голодной курице снится просо, так Герингу и Риббентропу хотелось прочесть о конфликтах между буржуазным Западом и Советским Союзом.
Однако в первые месяцы процесса ни европейская, ни американская пресса не доставляла большого удовольствия подсудимым. Скорее, наоборот. Газеты всего мира сообщали тогда, что в Норвегии казнен квислинговский министр внутренних дел, что бывший комендант лагеря Освенцим Хесс этапирован в Варшаву, где он должен предстать перед судом, что в столице Чехословакии готовится процесс над гитлеровским наместником Карлом Франком. Промелькнуло и такое совсем неприятное для подсудимых сообщение: президент США Трумэн получил предложение из Англии использовать осужденных военных преступников вместо подопытных животных во время атомных испытаний на Тихом океане...
Но по мере того как дни завершения войны все дальше уходили в прошлое, в западной, особенно американской, печати все чаще стали появляться высказывания о первых признаках напряжения в отношениях между Западом и Востоком. И чем чаще это случалось, тем оживленнее становилась скамья подсудимых. Во время перерывов подсудимые собирались группами, активно обсуждая новые мировые события. Тон их выступлений в ходе судебных заседаний становился развязнее, и всем своим видом они давали понять, что каждый из них гораздо лучше, чем западные обвинители, осознает очередные задачи империалистического мира.
И вот настало 12 марта 1946 года. Зайдя в это утро в зал суда еще до начала судебного заседания, я обнаружил весьма любопытную картину. Скамья подсудимых напоминала встревоженный улей. Даже Геринг покинул свое обычное место: с правого края первого ряда перешел в центр. Вокруг него собрались Риббентроп, Розенберг, Дениц, Франк, Заукель, Ширах. В другом конце совещались Шахт, Папен, Фриче, Зейсс-Инкварт, Нейрат. А между этими двумя группами, как всегда в подобных случаях, курсировал доктор Джильберт.
Независимо от «групповой» принадлежности все подсудимые без исключения излучали радость. На лицах некоторых появилась даже затаенная надежда.
Что же случилось?
Оказывается, американские газеты вышли в тот день с крупными заголовками: «Объединяйтесь, чтобы остановить Россию!» А ниже следовал текст печально знаменитого фултонского выступления Черчилля. Видный политический деятель одной из союзных держав призвал западный мир к антисоветскому объединению, с нескрываемой злобой говорил о народно-демократических государствах. На стол большой политики был брошен обветшалый козырь антикоммунизма.
Ознакомившись с речью Черчилля, Геринг настолько осмелел, что сразу же заявил:
— Летом прошлого года я не надеялся увидеть осень, зиму и новую весну. Если я дотяну до следующей осени, я, наверное, увижу еще не одну осень, не одну зиму и не одно лето.
И, выдержав подобающую случаю паузу, с явным удовлетворением в голосе и сардонической улыбкой на лице добавил:
— Единственные союзники, которые все еще находятся в союзе, — это четыре обвинителя, да и они в союзе только против подсудимых.
Геринг потирал руки, смеялся охотнее и дольше, чем всегда, изливал свое чувство доктору Джильберту:
— Я вам говорил, что это вполне естественно. Так всегда было. Вы видите, я прав: опять старое равновесие сил. Это они (западные державы. — А. П.) получили за их попытку стравить нас с Востоком...
Воспользовавшись удобным моментом, Джильберт спросил Геринга, что думает он о мюнхенском пакте — не дала ли Англия уже тогда свое согласие на расширение границ Германии к востоку за счет России.
— Да, конечно, — ответил Геринг, как будто это была вполне очевидная вещь. — Затем они испугались, что Германия будет слишком сильной державой. А вот теперь их беспокоит Россия... Вы знаете, доктор, если бы я только мог встретиться с сэром Дэвидом Максуэллом Файфом7 за стаканом виски и иметь с ним сердечный разговор, я уверен, что ему пришлось бы признать, что англичане всем своим сердцем желали, чтобы мы начали войну с Россией.
Далее Геринг высказался в том смысле, что англо-американцам давно следовало бы найти общий язык с гитлеровской Германией.
— Большинство наших лидеров, — заявил он, — были бы счастливы сотрудничать с ними...
Так же оживленно протекала дискуссия и в группе Папена. Прочитав за завтраком газету с отчетом о речи Черчилля, Папен сказал:
— Черт возьми, он очень откровенен!
— Возвращается к своей старой политике, — с удовлетворением констатировал Дениц.
— Вполне естественно, — подхватил Нейрат. — Черчилль приветствовал помощь России, когда он в ней нуждался. Но Англия была и остается Британской империей. Ему не следовало бы уступать так много русским в Тегеране и Касабланке.
— В Ялте, — поправил его Дениц. — Именно там он не должен был уступать так много России, поскольку стало вполне очевидно, что Германия все равно проиграет войну... Об этом я писал Эйзенхауэру, когда был еще на свободе...
Восторг гитлеровцев речью Черчилля был настолько сильным, что они не преминули заявить ходатайство о вызове его в Нюрнберг в качестве свидетеля. И Рудольф Гесс громогласно заявил Герингу: