– Как Та я на Леву? – невинно подсказал Кокотов.
   – Ну да… Примерно… – не сразу согласился Жарынин.
   – Но ведь у нас мораторий на смертную казнь?
   – Да, знаю. Его отправили в «Белый лебедь». А это еще страшнее. Но вся штука в том, что тут и закончилось небогатое женское счастье Афросимовой. Душегуб Селедкин навсегда исчез из ее горячих фантазий…
   – А как же мужественный французский актер? – еще невиннее спросил писатель.
   – О, это отдельная история!
   – Расскажите!
   – Стоит ли?
   – Стоит.
   – Ну, ладно, слушайте! Жена этого актера, известная оперная дива, застукала мужа в постели со смазливым молоденьким осветителем, устроила грандиозный скандал и бракоразводный процесс, отсудив замок в Нормандии и коллекцию византийских икон. В ответ актер через средства массовой информации проклял женщин как вид, уехал в Америку и обвенчался там со своим юным осветителем. Таинство совершил чернокожий епископ, полуоткрыто сожительствовавший с мальчиками из церковного хора. Однако это безобразие стало известно в Ватикане, папа римский рассвирепел, и разгорелся новый страшный скандал, так как черный епископ оказался не только педофилом, но и главой тайной секты, куда вступил актер вместе со своим любовником. На основании какого-то апокрифа, найденного одновременно с Евангелием от Иуды, сектанты учили, что Христос якобы сожительствовал с миловидным апостолом Иоанном и таким образом еще на заре христианства, Самолично освятил содомию. Ватикан нечестивца отлучил, но тот основал собственную церковь, объявив себя гомо-папой. Разумеется, после всего этого у Антонины, женщины во всех отношениях канонической, знаменитый французский актер стал вызывать омерзение. В общем, поймите правильно, она оказалась в супружеской постели одна, без всякой мужской помощи и поддержки…
   – Ну зачем же вы так врете?! – вежливо возмутился автор дилогии «Отдаться и умереть».
   – Я? Нисколько. Откройте сайт «Скандалы. Ру». Та м есть даже фото актера в обнимку с осветителем.
   – Не прикидывайтесь! Вы ведь только что придумали всю эту историю с хулиганом Селедкиным, приговоренным Тоней к смерти!
   – А разве заметно? – огорчился режиссер.
   – Конечно, заметно!
   – Ну придумал! И что?
   – Ничего. Может, вы и вашу Афросимову тоже придумали?
   – К сожалению, нет, не придумал. Ладно, каюсь: никакого Селедкина она к «вышке» не приговаривала, но все остальное так и было, честное слово! Близнецы подросли, заканчивали спецшколу с углубленным изучением иностранных языков и географии. Супружеская жизнь Афросимовой текла, как оросительный канал с ровными бетонными откосами, – ни тебе шуршащих камышей, ни серебристых ив, склонившихся к воде, никаких затонов с кувшинками, напоминающими яичные желтки на зеленых сковородах… Слушайте, Кокотов, наверное, во мне умер поэт?
   – Вряд ли. Кувшинки совсем не похожи на глазунью, а сковородки не бывают зелеными.
   – Да, пожалуй, – грустно согласился Жарынин. – …А потом наехал капитализм. Никита, взяв в компаньоны друга-однокурсника, за хорошую взятку (продали ордена полковника Афросимова) приватизировал районную стоматологическую поликлинику и весь ушел в свой зубосверлильный бизнес. Он совсем отдалился от жены, чему в немалой мере способствовали медсестрички, которые, как известно, никогда не отказывают главному врачу и завотделением, напоминая в этом смысле бронзовых островитянок, со священным трепетом готовых любить бородатых белых людей, приплывших на огромной пироге с дымной трубой…

5. «Скотинская Мадонна»

   Высказав это более чем смелое и крайне оскорбительное для младшего медперсонала мнение, режиссер обнаружил, что его бриар давно потух. Он задумчиво снял с подставки новую трубку – с чубуком цвета спелой черешни и прямым длинным мундштуком, внимательно осмотрел ее и аккуратно втрамбовал пестиком в закопченное жерло золотистые прядки душистого табака.
   – Так на чем я остановился? – спросил он, откинувшись в кресле и пустив в потолок пряную струйку дыма.
   – На безотказных медсестрах.
   – Да… Кстати, в кинематографе ситуация очень похожая: все женщины в съемочной группе принадлежат режиссеру. Неписаный закон!
   – А как же сценаристы? – насторожился автор «Беса наготы».
   – С этим, конечно, посложнее, но можно договориться. Потерпите! Берите пример с нашей Железной Тони: она, красивая, вполне еще молодая и, в сущности, одинокая женщина, упорно, ежедневно погружалась в пучину людских трагедий, копалась в человеческих отбросах, боролась за торжество закона и неотвратимость наказания.
   Она неутомимо изобличала, сверяла улики с алиби, осматривала вещдоки, устраивала очные ставки, выезжала на место преступления, выбивала ордера на аресты и обыски, допрашивала подозреваемых и свидетелей, а ночами писала обвинительные заключения, точные, строгие и совершенные, как сонеты Петрарки. Думаете, легко ей приходилось? Это в Империи Зла все было просто: украл – сел, убил – умер. А в стране победившего Добра, после девяносто первого, наказывать Зло становилось все труднее. Во время процесса она своей железной логикой буквально размазывала по стене продажного адвоката с его жалкими аргументами, а судья, пряча глаза, освобождал кровавого рэкетира-рецидивиста, гнобившего пол-Москвы, прямо в зале суда или, если уж совсем деться некуда, давал ему восемь лет условно. А тут еще появились присяжные заседатели, которые в гуманистическом помрачении могли оправдать даже людоеда-извращенца, если в детстве жестокие родители нанесли ему психическую травму, накормив холодцом из ручного поросенка Яши.
   В эти окаянные годы на строгое лицо Афросимовой легла тень жесткого недоумения, переходящего в отчаянье. Еще год-два – и тень эта до неузнаваемости исказила бы Тоню, превратив ее в уродливый обломок государственной машины возмездия. Сколько я повидал таких обломков, когда ходил за дефицитами в распределитель на Мясницкой! Вам приходилось там бывать?
   – Нет, – ответил Кокотов и поджал губы.
   – А мне приходилось. Когда я ждал ареста после запрета «Плавней», диссиденты поддерживали меня, подкидывали талоны в распределитель для старых большевиков.
   – У них-то откуда талоны?
   – Андрей Львович, я иной раз просто поражаюсь вашему историческому невежеству! Все советские диссиденты – отпрыски знатных большевиков, служивших по большей части в ОГПУ-НКВД. И когда внуки, молодые-горячие, организовывали разные там хельсинкские группы, их заслуженные дедушки и бабушки продолжали получать от Советской власти персональные пенсии и пайки. Однажды мы с отказником Борькой Яркиным пригласили в гости двух филологинь, обчитавшихся запрещенным Солженицыным и, чтобы не ударить в грязь лицом, пошли на Мясницкую взять икорки, севрюжки, сырокопченостей и сладенького. К распределителю был прикреплен Борькин дед, который в тридцатые работал следователем на Лубянке, где его уважительно звали Семен Гиря, так как, обладая чудовищной силой, он во время допросов подбрасывал на ладони двухпудовую гимнастическую гантель, что действовало на подозреваемых безотказно. Ну, отоварились мы, пошли к выходу, и вдруг Яркин шепчет мне на ухо: «Погляди-ка вон туда, скорее!» Гляжу: ничего особенного – ветхая старушка, одетая в серое пальто, словно перешитое из парадной шинели, и барашковую шляпку, будто переделанную из полковничьей папахи. Стоит она у прилавка и скрюченными пальцами, трясущимися в такт дрожащей челюсти, пересчитывает мелочь. «Смотри, смотри и запоминай: это великая Галя Раз-Два-Три!» «А почему “Раз-Два-Три!” – спрашиваю. – «А потому что она в легкую раскалывала любого мужика-подследственного! Вставляла яйца в дверь и со словами “раз-два-три” тянула ручку на себя. На “три” сознавались все и во всем! Сама-то потом “пятнашку” оттянула!» Старуха, видно, поняла, что мы шепчемся о ней, и строго на нас оглянулась. Ее лицо было сплошь изрезано морщинами, но это были не добрые морщинки наших бабушек, а злые, жесткие складки, похожие на рубцы. В ее бесцветных слезящихся глазах вдруг вспыхнула какая-то бесчеловечная бдительность. Не могу, коллега, объяснить, но у меня от этого взгляда аж спина вспотела. Тут у нее из дрожащей руки посыпалась мелочь, я нагнулся, поднял и подал. «Спасибо, молодой человек!» – продребезжала она и чуть заметно улыбнулась. Наверное, именно так она улыбалась расколовшемуся у двери подследственному. Вот что, Андрей Львович, может сделать с женщиной работа в правоохранительных органах!
   – А как филологини? – невольно полюбопытствовал автор «Беса наготы».
   – Никак. Легко возбуждаются, но слишком академичны. Однако вернемся к Афросимовой: с ней случилось то, чего никто не мог даже предположить, – Железная Тоня влюбилась! Влюбилась так, как могут влюбляться лишь строгие, неприступные, самоохлаждающиеся женщины, посвятившие себя профессии и семье. Влюбилась страшно, бесповоротно, судь-бо-лом-но! – Жарынин строго посмотрел на Кокотова.
   – В кого?
   – Вы не забыли в синопсисе прописать подлеца-фотографа?
   – Не забыл!
   – Наталья Павловна вас не очень отвлекала?
   – Нет, она приехала, когда я уже закончил.
   – В следующий раз обязательно купите выпивку сами. Не жадитесь!
   – Хорошо. А в кого влюбилась Афросимова?
   – Ей поручили одно очень щекотливое дело. Помните скандал с фильмом «Скотинская мадонна»?
   – Смутно. Та м что-то подделали….
   – Совершенно верно! И не что-то, а «Сикстинскую мадонну»! Но даже не это главное. Фильм снимался на казенные деньги к 60-летию Победы и должен был прославить подвиг нашего народа в борьбе с фашизмом.
   В данном конкретном случае речь шла о героическом спасении Дрезденской галереи советскими воинами. Сценарий написал Карлукович-старший, снимал Самоверов-средний, продюсером стал, конечно, Гарабурда-младший.
   – Все знаменитости!
   – Вот именно, – фыркнул режиссер, глянув на Кокотова с мимолетным презрением. – А фильм вышел про то, как победители мородерствовали в разрушенном Дрездене, грабили изобильные немецкие дома, унося все, от рояля до губной гармошки, насиловали беззащитных белокурых фройляйн, расстреливали, глумясь, школьников, пойманных с фаустпатронами, которые несчастные подростки, поверив расклеенным листовкам, несли сдавать в комендатуру… «Гитлерюгенд! Хальт! Нихт шиссен! Та-та-та-та!»
   – Но ведь это же неправда! – возмутился писатель.
   – Правда, как сказал Сен-Жон Перс, – продукт скоропортящийся и длительному хранению не подлежит! В этом фильме один хитроумный полковник, из интендантов, по фамилии Скотин, приставленный к спасенным шедеврам, сговорившись с особистом Ломовым, задумал невероятное: подделать «Сикстинскую мадонну», чтобы в Москву отправить копию, а оригинал продать. Для выполнения этого подлого замысла Скотин с помощью Ломова нашел среди личного состава живописца – сержанта Пинского, призванного на фронт прямо со скамьи Академии художеств. Смершевцы взяли его как раз в тот момент, когда он в своем походном альбомчике зарисовывал товарищей по оружию, раскинувшихся на привале. Обвинив в попытке нанести на бумагу схему расположения складов и арт-установок, Пинского арестовали и, завязав глаза, привезли в подвал полуразрушенного готического замка, где хранилась часть Дрезденской коллекции, включая шедевр Рафаэля. Скотин объяснил сержанту, что нужно срочно сделать копию для подмосковной дачи маршала Жукова. Зная, в какой невозможной роскоши погрязли сталинские маршалы и наркомы, Пинский поверил. А Ломов, чтобы ускорить работу, дал ему в помощницы юную Гретхен Зальц, выпускницу дрезденской художественной школы, арестованную за связь с немецкими партизанами.
   – Погодите, а разве у немцев были партизаны? – насторожился Кокотов.
   – Конечно, не было! Они же дисциплинированная нация: «капитулирен» – значит «капитулирен». Но это же кино! Для копирования, конечно, нужны были холст, кисти, краски. Ломов спросил у Гретхен, где все это можно купить или обменять на продукты. Наивная немочка дала адрес своего дяди Вилли, известного торговца художественными принадлежностями. Через полчаса смершевцы ворвались в магазин, закололи дядю Вилли с чадами и домочадцами штыками, забрали все необходимое и вернулись в замок. Но фройляйн Зальц, разумеется, ничего не узнала об этом зверстве, она вместе с «герром Пинским» погрузилась в упоительно-таинственный процесс копирования шедевра.
   Сотворчество невольно сближает, а неземная красота великого полотна возвышает души и наполняет трепетом молодые тела. Надо ли объяснять, что между ними вспыхнула любовь, внезапная и чистая, словно краски Рафаэля. И вот они, первозданно обнаженные, страстно сплетаются на фоне знаменитых полотен, в окружении совершенной ренессансной наготы, в отблесках жарко пылающего камина. Снято, кстати, неплохо! Оператор хороший. Я хочу пригласить его на нашу картину. Роль Гретхен сыграла, между прочим, юная жена этого мумифицированного плейбоя Самоверова-среднего. Отвратительно сыграла! Свою «Стряп-Ню» на 9-м канале она – с кастрюлями и в купальнике – гораздо лучше ведет! А вот Пинский хорош! Ай, хорош! Талантливый парень! От бога! Кстати, он любовник Гарабурды-младшего…
   – Неужели у вас там все так просто? – горестно вздохнул автор «Заблудившихся в алькове».
   – Просто? Ничего себе, просто! – возмутился Жарынин и даже стукнул трубкой о колено. – А вы попробуйте-ка, коллега, из Петрозаводского драмтеатра, как Гретхен, вырваться замуж за московского режиссера из клана Самоверовых! Попробуйте, а я на вас посмотрю! Или того лучше: поживите-ка с пузатым, волосатым, вонючим мужиком, когда вам на самом деле нравятся атласнокожие стройные блондинки! Попробуйте, а я за вами понаблюдаю! Просто!! Между прочим, любовную сцену у камина молодые актеры сыграли с таким жаром и удовольствием, что Самоверов потом чуть с женой не развелся, а Гарабурда в ярости отнял у парня подаренный ко дню рождения «ягуар»… Просто!
   – Извините, я был не прав! – Писатель слегка испугался этой внезапной вспышки ярости.
   – То-то же! – остыл режиссер. – Но вернемся к фильму. Итак, Пинский с Гретхен, пылая счастьем взаимообладания, за два месяца заканчивают работу. Последнее их нежное соединение происходит на фоне двух одинаковых мадонн с младенцами, Гретхен на ломаном русском смущенно сообщает возлюбленному, что беременна. Они счастливы и уверены: за блестящее исполнение заказа их должны отпустить на волю, ведь копия получилась такая, что от оригинала отличить невозможно. Это с восторгом подтвердил, радостно пожимая копиистам руки, доктор искусствоведения Кнабель, специально доставленный Ломовым из Берлина и расстрелянный сразу же после проведения экспертизы.
   Но у Скотина другая забота: пора подумать о покупателях. И вот под покровом ночи к нему приезжает великая русская певица, очень похожая на Лидию Русланову, которая на самом деле славилась своим нездоровым интересом к трофейному антиквариату и даже впоследствии угодила за это в ГУЛАГ. Дрожащими от алчности пальцами, унизанными перстнями, оглаживает она шедевр Рафаэля, точно отрез контрабандного шелка, – эту сцену отлично сыграла Ритка Бумберг! Вот, я вам доложу, актриса! Похожа на вяленую плотву, а сыграть может все что захочешь! Потом певица и интендант долго спорят о цене, сходятся и договариваются, что через неделю она привезет условленную сумму в долларах и заберет шедевр. Они обмывают сделку и, в хлам упившись шнапсом, громко ругают Сталина, называя его «кровавым параноиком» и тепло вспоминают безвременно замученного маршала Тухачевского. А в конце эпизода Ритка, лихо приплясывая, фантастически поет: «Валенки, валенки, эх, не подшиты, стареньки!»
   На свою беду случайным свидетелем вакханалии становится сержант Пинский. Под покровом ночи он выбирается из подвала, чтобы нарвать алых роз своей возлюбленной в разгромленной оранжерее, примыкающей к замку. Пробираясь, он видит, как певица оглаживает оригинал, а не копию, потом слышит безумный торг и хулу в адрес отца народов. Возникшие подозрения страшно подтверждает полузакопанный труп доктора Кнабеля, который он обнаруживает в оранжерее. Потрясенный Пинский пробирается в опустевший подвал и на всякий случай помечает свою копию. Если помните, коллега, а вы, конечно, помните: внизу полотна изображены два лохматеньких ангелочка. Та к вот, левому ангелочку сержант-художник добавляет на макушке лишний волосок, что видно лишь под лупой. Затем он нежно целует спящую Гретхен и, как нормальный советский человек, спешит в особый отдел к Ломову, чтобы разоблачить мошенника и антисталиниста Скотина. Лучше бы он этого не делал! Внимательно выслушав и пообещав тут же принять меры, особист велит Пинскому подождать в соседней комнате, а сам тут же шьет горе-правдоискателю связь с немецким подпольем и антисоветскую пропаганду. А это десять лет без права переписки, проще говоря: расстрел. Несчастную же Гретхен отдают в лапы озверевших штрафников, которые до смерти насилуют беременную немку прямо на бруствере окопа. Кстати, жуткая картина грязного группового надругательства перемежается флешбэками: у горящего камина на фоне мировых шедевров два прекрасных юных тела сплетаются во взаимном упоении. Все-таки оператор у них был хороший… Я его обязательно возьму!
   – Это все? – спросил потрясенный Кокотов.
   – Конечно же, нет! Ломов, поняв, что Скотин хочет втихомолку сплавить «Мадонну» и смыться с долларами в американскую зону оккупации, устраивает интенданту автомобильную катастрофу, в которой тот, визжа и корчась, сгорает заживо. А певицу, похожую на Русланову, обвиняет в спекуляции валютой и отправляет в наручниках в Москву. В результате Ломов остается единственным, кто знает тайну «Сикстинской мадонны».
   – Лихо закручено! – не удержался писатель.
   – Еще бы! А потом проходит много-много лет, и ветеран Пинский, седой, но еще подтянутый, приезжает в Дрезден с официальной делегацией на торжества, посвященные круглой годовщине возвращения знаменитой коллекции братскому немецкому народу. Сержант уцелел лишь потому, что на допросах пытался рассказать следователям про подделанного Рафаэля, и его, побив для приличия, отправили в психушку, как Даниила Хармса: ненормальных Советская власть уважала. Та м он приноровился рисовать врачей и санитаров, а написав огромный парадный холст «Нарком здравоохранения Семашко выступает на Всесоюзном съезде психиатров», оказался на воле как достигший стойкой ремиссии. Со временем Пинский прославился, стал народным художником и вот снова оказался в Дрездене. Советских гостей повели, конечно, в галерею, и все благоговейно замерли перед «Сикстинской мадонной». Лишь старый живописец, охваченный странным волнением, дождался, пока высокопоставленная толпа двинется к «Шоколаднице», и осторожно вынул из кармана лупу. Та к и есть, на макушке левого ангелочка он обнаружил лишний волосок! Это его, Пинского, копия! Живописец хватается за сердце и сквозь толпу пробирается к выходу, на воздух, садится на ступеньках, рассасывая валидол. И тут к нему осторожно подходит седая аккуратненькая немецкая старушка, тихо представляется: Эмма Зальц. Да, да, она родная сестра Гретхен, о судьбе которой Пинский ничего не знал. И Эмма рассказывает ему все как было… Этого сердце старого художника вынести уже не может. Он умирает на руках сестры той женщины, которую продолжал любить до последнего дыхания!
   – И это уже конец? – обрадовался Кокотов, которому начала немного надоедать вся эта история.
   – Потерпите – остался эпилог! Подмосковный дачный поселок типа Кратова. Наши дни. Роскошные коттеджи, похожие на итальянские виллы, французские шале и немецкие замки. И среди всей этой безумной роскоши, словно по недоразумению, одноэтажная бревенчатая развалюха на заросшем крапивой участке с покосившимся забором. Камера наезжает на изъеденную древоточцем стену, проникает вовнутрь, и мы оказываемся в большой захламленной комнате с плотно занавешенными окнами и видим человека, сидящего в старом кресле. Крупный план. Мы узнаем особиста Ломова, чудовищно постаревшего, но одетого во все тот же изветшавший старомодный китель с голубыми погонами. Пустыми глазами он смотрит в одну точку. Куда же? Камера отъезжает – и мы видим «Сикстинскую мадонну». Шедевр без подрамника, в жутком состоянии, большими кровельными гвоздями, словно потрескавшаяся клеенка, прибит к стене! И наконец последний эпизод. К заброшенной лачуге подкатывает навороченный джип, из машины, звеня золотыми цепями, вылезают бритоголовые братки. «Ну, – спрашивает пахан, – умяли деда?» – «Не-а, – отвечает один из быков. – Не хочет фазенду продавать! Говорит: тут и умру!» – «Надо помочь ветерану!» – ухмыляется главарь и кивает подручным. В тот же миг на крышу летит «коктейль Молотова», и лачуга вспыхивает, как сноп соломы. На фоне пожара идет титр «Конец»…
   – Но ведь это же вранье! – снова возмутился Андрей Львович.
   – Нет, не вранье!
   – А что?
   – Искусство. Поэтому пресса просто захлебнулась от восторга, а жюри фестиваля «Кинозавр» присудило «Скотинской мадонне» Гран-при. Были, правда, гневные письма офицеров тыла и ветеранов спецслужб, но кто ж сегодня на это обращает внимание? А создатели фильма объяснили: они своей картиной просто хотели окончательно убить дракона, выдавить, наконец, из сограждан раба и помочь нашему народу навек избавиться от губительного «комплекса победителя». Скандал же и следствие вышли совсем по другой причине. Оказалось, ушлый Гарабурда-младший привлек к финансированию фильма еще и бизнес. Один средней руки нефтеналивной олигарх перечислил круглую сумму на воссоздание дорогостоящей панорамы Дрездена, чудовищно разбомбленного англо-американской авиацией. Олигарху это было выгодно, так как деньги, отданные на поддержку отечественного кино, налогами тогда не облагались, более того, по сложившемуся доброму обычаю треть суммы возвращалась меценату наличными. Но Гарабурда-младший, опьяненный славой, кинул нефтяника и денег ему не отдал. Мало того, никаких панорам зверски разрушенного города в фильме не оказалось – лишь весьма недорогие дымящиеся руины. А из косвенных намеков у зрителя вообще складывалось ощущение, что жемчужину Саксонии раскатали русские варвары. Олигарху, который уже полуперебрался на постоянное жительство в Италию, было, по сути, фиолетово, кто именно уничтожил город. Но такое вызывающее прохиндейство со стороны творческой интеллигенции он встретил впервые и решил жулика наказать, обратившись в органы с заявлением: куда, мол, делись деньги, перечисленные на бомбежку Дрездена?
   – И Антонина Сергеевна влюбилась в этого олигарха! – предположил Кокотов.
   – Никак нет, коллега! Дело в том, что зрелого Пинского в фильме играл не актер, а знаменитый портретист Филипп Бесстаев, больше известный публике как Фил Бест. Знаете?
   – Немного…
   – Художник он, кстати, затейливый и всегда придумывает что-нибудь странненькое. Так, Абрамовича он изобразил одетым в форму голкипера «Челси» и стоящим на Спасских воротах Кремля. Майю Плисецкую нарисовал Ледой, которой овладевает огромный белоснежный лебедь, причем на лапке у птицы кольцо с аббревиатурой ГАБТ – Государственный академический Большой театр. Но особенно нашумел его портрет Чубайса, точнее, двух Чубайсов. Оба сидят в обещанных нации «волгах», но один хохочет над обманутым русским народом, а второй грустит, сознавая, какое позорное место уготовано ему в отечественной истории…
   – Вы забыли еще портрет Черномырдина, беседующего с отрубленной головой Цицерона! – скромно присовокупил писатель.
   – Если вы все знаете про Фила Беста, зачем я тогда рассказываю? – вскипел Жарынин. – Ох, и лукавый же вы, Кокотов, индивидуум!
   – Значит, Афросимова влюбилась в Бесстаева? – словно не слыша упрека, догадался автор «Полыньи счастья».
   – Да, в него. В свои пятьдесят Фил выглядел отлично, следил за собой, занимался большим теннисом, горными лыжами, дайвингом… Знаете, молодые натурщицы ко многому обязывают художника! И вообще он всегда нравился женщинам, но особенно их волновала его ранняя седина в сочетании с хорошим цветом ухоженного лица, как у Хворостовского. Та к вот, у Фила было хобби: он любил сниматься в кино, так, не всерьез, в эпизодиках. И хитроумный Гарабурда-младший, в обмен на эти пять минут в кадре, попросил Бесстаева бесплатно изобразить на холстах несколько стадий копирования «Сикстинской мадонны», проведя эту работу отдельной строкой в смете и положив себе в карман 50 тысяч долларов. Но это, как вы понимаете, мелочи…
   – Ничего себе мелочи! – поежился писатель.