Страница:
КАК Я ВАРИЛ «КОЗЛЕНКА В МОЛОКЕ»
Когда моя книга «Козленок в молоке» увидела свет, я получил множество писем, в которых было немало разных вопросов. Но, по сути, всех читателей интересовало примерно одно и то же. А именно:
Как я решился сочинить «литературный роман»?
Что я имел в виду, давая роману такое странное название – «Козленок в молоке»?
Каких реальных литераторов я «спрятал» под фамилиями персонажей романа?
И правда ли, что я был избит в Доме литераторов группой взбешенных персонажей романа?
Поскольку на письма всех читателей я, к сожалению, ответить не в состоянии, мне и пришла в голову идея написать это предисловие к очередному переизданию романа, который, к моему немалому удивлению, стал бестселлером, хотя в нем никого не убивают, а эротические сцены хоть и имеются, но всего-навсего в количестве, необходимом для раскрытия внутреннего мира героев. Кстати, некоторые эротические сцены, изъятые в прежних изданиях, на сей раз я восстановил…
Прежде всего отвечу на последний вопрос. Нет, никакому насилию со стороны прототипов я не подвергался ни в стенах писательского клуба, ни в каком-либо ином месте. В противном случае, дорогие читатели, вы бы не держали сейчас перед собой это предисловие. И объясняется это отнюдь не смягчением литературных нравов (они жестоки как никогда), а тем, что в творчестве я исповедую принцип «придуманной правды». Все мои герои вполне могли существовать, они даже порой напоминают существующих деятелей отечественной словесности, более того, история, с ними приключившаяся, вполне могла произойти, но на самом деле таких людей никогда не было и подобные события никогда не имели места в истории российской литературы.
Всеми силами я старался удержать будущих читателей романа от ложных идентификаций. Например, менестрель-шестидесятник Перелыгин, исполняющий свои стихи под виолончель, в первоначальном варианте носил фамилию «Пыльношлемов», но поскольку это сразу ассоциировалось у вдумчивого читателя со знаменитыми строчками Б. Окуджавы про «комиссаров в пыльных шлемах», я избежал недоразумения, отдав эту фамилию эпизодическому персонажу. И проблема ошибочного узнавания была исчерпана, ведь каждый знает, что сам Окуджава исполнял свои стихи под гитару, а не под виолончель, каковая хоть и стала мощным орудием демократии, но в руках совершенно иного мастера культуры.
Попадается в письмах и такой вопрос: имеют ли встречающиеся на страницах романа поэты-контекстуалисты отношение к реальным поэтам-концептуалистам? Но ведь достаточно сравнить приведенные мной в тексте образчики контекстуальной поэзии с образцами широко публикуемой ныне концептуальной поэзии, чтобы самим без труда на этот вопрос и ответить. Но раз уж зашла речь о стихах, могу сообщить, что первоначально все события романа должны были происходить в чисто поэтической среде, а называться он должен был так: «Мастер лирической концовки». Впрочем, когда десять лет назад этот сюжет пришел мне в голову, он тянул максимум на большой рассказ, работу над которым я все откладывал и откладывал.
Честно говоря, каждый писатель чем-то похож на огуречную лиану, покрытую множеством цветков, большинство из которых так никогда и не будут оплодотворены пчелиным трудолюбием литератора и не вырастут до размеров полноценного художественного зеленца. Возможно, именно такая участь ждала и сюжет про мастера лирической концовки, если б не одно обстоятельство. Много лет назад во время вечерних прогулок вдоль знаменитого Орехово-Борисовского оврага я рассказал этот сюжет своему другу Геннадию Игнатову. И всякий раз после этого, когда я начинал томиться в рассуждении, чего бы написать, он мне с пневматическим упорством указывал на этот полузабытый сюжет. «А что?!» – однажды подумал я, и через полтора года сюжет для большого рассказа превратился в роман, по нашим ленивым временам тоже довольно большой. Так что, пользуясь случаем, хочу поблагодарить своего давнего товарища за плодотворную настойчивость!
Но, по большому счету, писатель – всего лишь карандаш, которым эпоха выводит необходимые ей слова. Ты можешь ощущать себя охренительным демиургом, замыкаться в замок из слоновой и даже мамонтовой кости, но именно эпоха «затачивает» тебя, условно говоря, с красного или синего конца и, помусолив, утыкает в чистый лист бумаги. Твоя задача – не сломаться под ее нажимом.
Позвольте, можете спросить вы, при чем же здесь описанная в романе нереальная ситуация, когда человек, не сочинивший ни единой строчки, человек, весь литературный багаж которого заключается в папке с чистыми листами бумаги, при помощи откровенно плутовских ухищрений становится всемирно известным писателем? А вы оглянитесь вокруг, отвечу я. Разве мало в советской и постсоветской литературе писателей, чьи имена известны всем, но чьи книги, или, как теперь принято выражаться, тексты мы с вами никогда не читали, а если и пытались, то очень быстро уперлись в дилемму: или это – галиматья, или мы с вами ни черта не смыслим в литературе.
Существует два основополагающих принципа взаимоотношений между (употребляя птичий язык современного литературоведения) отправителем коммуниката и реципиентом, то есть, попросту говоря, между автором и читателем. Первый принцип: «Читатель всегда прав». Доведенный до крайности, он оборачивается так называемым бульварным чтивом: «Тихо застонав, она ослабла в его крепких загорелых руках и через мгновение почувствовала внутри себя что-то большое и твердое…» Второй принцип: «Писатель всегда прав». Доведенный до крайности, он оборачивается этой самой папкой с чистой бумагой. Ибо писатель, которого невозможно прочесть, в сущности, мало чем отличается от писателя, которого нельзя прочесть вследствие «ненаписанности» текста. Мы живем в эпоху литературных репутаций, нахально пытающихся заместить собой собственно литературу.
Впрочем, эта постмодернистская реальность легко распространяется и на другие сферы нашей жизни. Мы слушаем певцов, лишенных голоса и даже слуха. Нашу жизнь определяют политики, за всю свою деятельность не принявшие ни одного верного решения. А консультируют их ученые, не замеченные ни в одном сколько-нибудь серьезном исследовании. Мы с вами страдаем от реформ, даже не понимая, в чем они заключаются, а не понимаем мы этого в основном благодаря подробным телевизионным политкомментариям. Современное телевидение, как справедливо сказано, – это изобретение, позволяющее заходить к нам в спальню тем людям, которых мы не пустили б даже на порог своего дома. А как вам нравятся «властители дум», утонченная творческая интеллигенция, старательно выполняющая функции козла-провокатора, ведущего покорное стадо на заклание?
И так ли уж в этой ситуации фантастична история выгнанного со стройки Витька Акашина, которого два приятеля во исполнение заключенного в нетрезвом виде пари «заделали» всемирно известным писателем? Кстати, в некоторых письмах меня упрекали в неоригинальности этого сюжета, ссылаясь, в частности, на известную повесть А. Аверченко. Но, конечно, правильнее всего сослаться на пресловутую интертекстуальность, которую задолго до постструктуралистов открыл русский народ, обмолвившись поговоркой: «Плоха песня, непохожая ни на какую другую песню!» И действительно, оригинальные сюжеты, как известно, можно по пальцам сосчитать, а избранная мной коллизия и вообще бродит по мировой литературе давным-давно. Собственно, даже «Ревизор» о том же: «Есть другой „Юрий Милославский“. Так тот уж мой…» Но с гоголевских времен ситуация значительно переменилась как в жизни, так и в литературе. Что я имею в виду? А вот что. Представьте себе, будто «приехавшим по именному повелению чиновником из Петербурга», настоящим ревизором, оказывается все тот же Иван Александрович Хлестаков! Представили? Не правда ли, очень современно?
Мы преступили в нашей жизни какую-то крайне опасную границу. Собственно, отсюда и название романа. Запрещение варить козленка в молоке матери его – табу из древнего Моисеева кодекса. Существует множество исторических и этнографических объяснений этой заповеди, но всякая старая мудрость имеет особенность трактоваться расширительно. А что, разве, вступив в борьбу с природой, мы не варим козленка в молоке матери его? А что, разве швырнуть русский народ сначала в палочный социализм, а потом, когда он смягчил и приспособил этот уклад под себя, погнать его той же палкой в дикий капитализм, – не значит сварить козленка в молоке матери его? А деятель культуры, который, вместо того чтобы «милость к падшим призывать», призывает «раздавить гадину», имея в виду обездоленную «реформами» часть населения, – разве он не варит козленка в молоке матери его?
Многие авторы писем замечают, что читать роман очень весело, но по окончании чтения становится очень грустно. Увы, это стойкая традиция российской сатиры, восходящая скорее не к «пародийному модусу повествования», а к невеселой отечественной реальности, в чем все мы каждый по-своему виноваты. Потому-то я и не стал совсем уж скрываться за столь модной сейчас «авторской маской», а вывел самого себя на страницах романа в качестве эпизодического лица и без особого, как вы заметите, снисхождения. Что же касается главного организатора всей этой литературной аферы, от имени которого и ведется повествование, то мало-мальски внимательный читатель увидит, что нигде на всем пространстве романа он ни разу не назван ни по имени, ни по фамилии, полностью отсутствуют и описания его внешности. Полагаю, смысл этого незамысловатого авторского ухищрения понятен. Мы живем в эпоху, когда антигероем может стать каждый.
Вот и все, о чем я хотел предуведомить читателей. Остальное, надеюсь, будет понятно из книги. Ведь, как заметил один из моих героев, критик-табулист Любин-Любченко: «Каков текст – таков контекст!»
Юрий ПОЛЯКОВ, Переделкино-Перепискино, март 1997 года
Как я решился сочинить «литературный роман»?
Что я имел в виду, давая роману такое странное название – «Козленок в молоке»?
Каких реальных литераторов я «спрятал» под фамилиями персонажей романа?
И правда ли, что я был избит в Доме литераторов группой взбешенных персонажей романа?
Поскольку на письма всех читателей я, к сожалению, ответить не в состоянии, мне и пришла в голову идея написать это предисловие к очередному переизданию романа, который, к моему немалому удивлению, стал бестселлером, хотя в нем никого не убивают, а эротические сцены хоть и имеются, но всего-навсего в количестве, необходимом для раскрытия внутреннего мира героев. Кстати, некоторые эротические сцены, изъятые в прежних изданиях, на сей раз я восстановил…
Прежде всего отвечу на последний вопрос. Нет, никакому насилию со стороны прототипов я не подвергался ни в стенах писательского клуба, ни в каком-либо ином месте. В противном случае, дорогие читатели, вы бы не держали сейчас перед собой это предисловие. И объясняется это отнюдь не смягчением литературных нравов (они жестоки как никогда), а тем, что в творчестве я исповедую принцип «придуманной правды». Все мои герои вполне могли существовать, они даже порой напоминают существующих деятелей отечественной словесности, более того, история, с ними приключившаяся, вполне могла произойти, но на самом деле таких людей никогда не было и подобные события никогда не имели места в истории российской литературы.
Всеми силами я старался удержать будущих читателей романа от ложных идентификаций. Например, менестрель-шестидесятник Перелыгин, исполняющий свои стихи под виолончель, в первоначальном варианте носил фамилию «Пыльношлемов», но поскольку это сразу ассоциировалось у вдумчивого читателя со знаменитыми строчками Б. Окуджавы про «комиссаров в пыльных шлемах», я избежал недоразумения, отдав эту фамилию эпизодическому персонажу. И проблема ошибочного узнавания была исчерпана, ведь каждый знает, что сам Окуджава исполнял свои стихи под гитару, а не под виолончель, каковая хоть и стала мощным орудием демократии, но в руках совершенно иного мастера культуры.
Попадается в письмах и такой вопрос: имеют ли встречающиеся на страницах романа поэты-контекстуалисты отношение к реальным поэтам-концептуалистам? Но ведь достаточно сравнить приведенные мной в тексте образчики контекстуальной поэзии с образцами широко публикуемой ныне концептуальной поэзии, чтобы самим без труда на этот вопрос и ответить. Но раз уж зашла речь о стихах, могу сообщить, что первоначально все события романа должны были происходить в чисто поэтической среде, а называться он должен был так: «Мастер лирической концовки». Впрочем, когда десять лет назад этот сюжет пришел мне в голову, он тянул максимум на большой рассказ, работу над которым я все откладывал и откладывал.
Честно говоря, каждый писатель чем-то похож на огуречную лиану, покрытую множеством цветков, большинство из которых так никогда и не будут оплодотворены пчелиным трудолюбием литератора и не вырастут до размеров полноценного художественного зеленца. Возможно, именно такая участь ждала и сюжет про мастера лирической концовки, если б не одно обстоятельство. Много лет назад во время вечерних прогулок вдоль знаменитого Орехово-Борисовского оврага я рассказал этот сюжет своему другу Геннадию Игнатову. И всякий раз после этого, когда я начинал томиться в рассуждении, чего бы написать, он мне с пневматическим упорством указывал на этот полузабытый сюжет. «А что?!» – однажды подумал я, и через полтора года сюжет для большого рассказа превратился в роман, по нашим ленивым временам тоже довольно большой. Так что, пользуясь случаем, хочу поблагодарить своего давнего товарища за плодотворную настойчивость!
Но, по большому счету, писатель – всего лишь карандаш, которым эпоха выводит необходимые ей слова. Ты можешь ощущать себя охренительным демиургом, замыкаться в замок из слоновой и даже мамонтовой кости, но именно эпоха «затачивает» тебя, условно говоря, с красного или синего конца и, помусолив, утыкает в чистый лист бумаги. Твоя задача – не сломаться под ее нажимом.
Позвольте, можете спросить вы, при чем же здесь описанная в романе нереальная ситуация, когда человек, не сочинивший ни единой строчки, человек, весь литературный багаж которого заключается в папке с чистыми листами бумаги, при помощи откровенно плутовских ухищрений становится всемирно известным писателем? А вы оглянитесь вокруг, отвечу я. Разве мало в советской и постсоветской литературе писателей, чьи имена известны всем, но чьи книги, или, как теперь принято выражаться, тексты мы с вами никогда не читали, а если и пытались, то очень быстро уперлись в дилемму: или это – галиматья, или мы с вами ни черта не смыслим в литературе.
Существует два основополагающих принципа взаимоотношений между (употребляя птичий язык современного литературоведения) отправителем коммуниката и реципиентом, то есть, попросту говоря, между автором и читателем. Первый принцип: «Читатель всегда прав». Доведенный до крайности, он оборачивается так называемым бульварным чтивом: «Тихо застонав, она ослабла в его крепких загорелых руках и через мгновение почувствовала внутри себя что-то большое и твердое…» Второй принцип: «Писатель всегда прав». Доведенный до крайности, он оборачивается этой самой папкой с чистой бумагой. Ибо писатель, которого невозможно прочесть, в сущности, мало чем отличается от писателя, которого нельзя прочесть вследствие «ненаписанности» текста. Мы живем в эпоху литературных репутаций, нахально пытающихся заместить собой собственно литературу.
Впрочем, эта постмодернистская реальность легко распространяется и на другие сферы нашей жизни. Мы слушаем певцов, лишенных голоса и даже слуха. Нашу жизнь определяют политики, за всю свою деятельность не принявшие ни одного верного решения. А консультируют их ученые, не замеченные ни в одном сколько-нибудь серьезном исследовании. Мы с вами страдаем от реформ, даже не понимая, в чем они заключаются, а не понимаем мы этого в основном благодаря подробным телевизионным политкомментариям. Современное телевидение, как справедливо сказано, – это изобретение, позволяющее заходить к нам в спальню тем людям, которых мы не пустили б даже на порог своего дома. А как вам нравятся «властители дум», утонченная творческая интеллигенция, старательно выполняющая функции козла-провокатора, ведущего покорное стадо на заклание?
И так ли уж в этой ситуации фантастична история выгнанного со стройки Витька Акашина, которого два приятеля во исполнение заключенного в нетрезвом виде пари «заделали» всемирно известным писателем? Кстати, в некоторых письмах меня упрекали в неоригинальности этого сюжета, ссылаясь, в частности, на известную повесть А. Аверченко. Но, конечно, правильнее всего сослаться на пресловутую интертекстуальность, которую задолго до постструктуралистов открыл русский народ, обмолвившись поговоркой: «Плоха песня, непохожая ни на какую другую песню!» И действительно, оригинальные сюжеты, как известно, можно по пальцам сосчитать, а избранная мной коллизия и вообще бродит по мировой литературе давным-давно. Собственно, даже «Ревизор» о том же: «Есть другой „Юрий Милославский“. Так тот уж мой…» Но с гоголевских времен ситуация значительно переменилась как в жизни, так и в литературе. Что я имею в виду? А вот что. Представьте себе, будто «приехавшим по именному повелению чиновником из Петербурга», настоящим ревизором, оказывается все тот же Иван Александрович Хлестаков! Представили? Не правда ли, очень современно?
Мы преступили в нашей жизни какую-то крайне опасную границу. Собственно, отсюда и название романа. Запрещение варить козленка в молоке матери его – табу из древнего Моисеева кодекса. Существует множество исторических и этнографических объяснений этой заповеди, но всякая старая мудрость имеет особенность трактоваться расширительно. А что, разве, вступив в борьбу с природой, мы не варим козленка в молоке матери его? А что, разве швырнуть русский народ сначала в палочный социализм, а потом, когда он смягчил и приспособил этот уклад под себя, погнать его той же палкой в дикий капитализм, – не значит сварить козленка в молоке матери его? А деятель культуры, который, вместо того чтобы «милость к падшим призывать», призывает «раздавить гадину», имея в виду обездоленную «реформами» часть населения, – разве он не варит козленка в молоке матери его?
Многие авторы писем замечают, что читать роман очень весело, но по окончании чтения становится очень грустно. Увы, это стойкая традиция российской сатиры, восходящая скорее не к «пародийному модусу повествования», а к невеселой отечественной реальности, в чем все мы каждый по-своему виноваты. Потому-то я и не стал совсем уж скрываться за столь модной сейчас «авторской маской», а вывел самого себя на страницах романа в качестве эпизодического лица и без особого, как вы заметите, снисхождения. Что же касается главного организатора всей этой литературной аферы, от имени которого и ведется повествование, то мало-мальски внимательный читатель увидит, что нигде на всем пространстве романа он ни разу не назван ни по имени, ни по фамилии, полностью отсутствуют и описания его внешности. Полагаю, смысл этого незамысловатого авторского ухищрения понятен. Мы живем в эпоху, когда антигероем может стать каждый.
Вот и все, о чем я хотел предуведомить читателей. Остальное, надеюсь, будет понятно из книги. Ведь, как заметил один из моих героев, критик-табулист Любин-Любченко: «Каков текст – таков контекст!»
Юрий ПОЛЯКОВ, Переделкино-Перепискино, март 1997 года
Юрий Поляков
Козленок в молоке
Многоуважаемый Иосиф Виссарионович!«Чем далее, тем более усиливалось во мне желание быть писателем современным. Но я видел в то же время, что, изображая современность, нельзя находиться в том высоко настроенном и спокойном состоянии, какое необходимо было для произведения большого и стройного труда. Настоящее слишком живо, слишком шевелит, слишком раздражает; перо писателя нечувствительно переходит в сатиру…»Н. Гоголь
Из письма М. А. Булгакова И. В. Сталину 30 мая 1931 г.
1. ПРОЛОГ НА НЕБЕСАХ
«Самолет набрал высоту и теперь натужно гудел, точно обожравшийся нектаром шмель, тяжело волокущий по воздуху свое мохнатое тело к скрытой в разнотравье заветной норке…» «Разнотравье» – плохо. В траве… Да, просто в траве! Иногда проще избавиться от избыточного веса, чем от избыточного слова. (Неплохо сказано! Надо бы запомнить.) Пошли дальше. «В иллюминаторе виднелась земля, такая крошечная, что казалось отсюда, сверху, можно одним плевком накрыть средний европейский город». Тоже ничего – образно. Но с физиологическим оттенком. Это меня всегда смущает. Попробуйте роденовский «Поцелуй» представить себе в виде интенсивного обмена двух организмов выделениями слюнных желез – стошнит!..
Стюардесса подкатила к моему креслу уставленную бутылками тележку и великодушно предложила на выбор: лимонад – даром, алкоголь – за валюту. От нее прямо-таки разило парфюмерией. Помимо этого девушка тщательно демонстрировала свою вызубренную в школе стюардесс улыбку, которую, очевидно, перед сном она вынимает изо рта и кладет в стакан с водой, как пенсионер – вставную челюсть. Это тоже надо бы запомнить. Профессия литератора очень напоминает первобытное собирательство. Вырвал корешок, надкусил. Горько – сплюнул и выбросил, вкусно – сунул в торбочку и дальше побрел.
Вот о каких пустяках я думал, даже не подозревая, что он уже рядом и собирается меня убить или в лучшем случае изувечить…
Я взял сто «Смирновской» и порцию оливочек, фаршированных анчоусами, – на закуску. Долгое время я полагал, что анчоусы – это нечто вызывающе растительное, но оказалось – просто рыбки, наподобие килек. Я заплатил пять долларов, получив вместо сдачи все ту же вставную улыбку. Ерунда! Такие расходы я теперь мог себе позволить, потому что возвращался из Катаньи с гонораром, которого мне должно хватить на полгода скромной жизни.
Собственно говоря, эти полгода я собирался провести за письменным столом, чтобы наконец закончить повесть о партийном функционере, оказавшемся жутким вампиром и по ночам пробиравшемся в сектор учета своего райкома, чтобы, контактируя с фотографиями, наклеенными на учетные карточки, пить биоэнергию из ничего не подозревавших рядовых коммунистов. Улетая на Сицилию, я остановился на том, что, лакомясь одной привлекательной кандидаткой в члены КПСС, он – по фотографии – влюбился в нее без памяти и, чтобы познакомиться поближе, пришил ей персональное дело… Что случится дальше, я представлял себе очень смутно, а заканчивать вещь нужно срочно, иначе будет совсем поздно: все издательства просто завалены беллетризированными поношениями предшествующего режима, ибо это единственное, чем сегодня может прокормиться честный, но не упорствующий в своих принципах писатель. Время, когда можно было заработать на пионерских приветствиях, безвозвратно ушло, а написать нечто стоящее или, как я выражаюсь, «главненькое» мне не удалось и уже никогда, наверное, не удастся… Но жить-то надо!
Если же быть совсем откровенным, то повесть у меня застопорилась задолго до того, как я улетел на Сицилию, на этот дурацкий день рождения, вылившийся в конференцию по обмену опытом между отечественными и итальянскими мафиози. Ведь с повестью – как с женщиной: если ты, обнимая ее, думаешь о другой, разрыв – просто вопрос свободного времени. Сочиняя эту чепуху, я чувствовал себя мерзавцем, который изменяет своей невинной, как свежий гигиенический тампон, невесте с привокзальной цыганкой. И вот однажды, проснувшись утром, я почувствовал, что ненавижу все: сюжет, героев, пишущую машинку, себя… Я ненавижу эту мерзкую, задышливую жизненную борьбу, не оставляющую ни сил, ни желаний для борьбы за мечту. В этом, кстати, и заключается главное, базисное свинство бытия: осуществить мечту можно только за счет тех сил, какие обычно тратятся на борьбу за жизнь. Замкнутый круг. И разорвать его невозможно. Почти… Тех, кому это удалось, можно сосчитать по пальцам. Костожогов, к примеру… Впрочем, пример неудачный: жизнь его в конце концов все-таки сожрала, схарчила, схрумкала. И не подавилась, скотина! Нет, мир стоит не на слонах, не на китах и даже не на быках. Мир стоит на трех огромных свиньях, грязных, смердящих и прожорливых…
Единственный раз в жизни у меня был шанс разорвать этот проклятый круг, но я воспользовался им, как дуралей, который по счастливой случайности выпустил джинна из бутылки (именно из бутылки!), а на громовой призыв: «Спрашивай чего хочешь!» спросил: «Который час?»
Итак, повесть о вампире застопорилась. Я целыми днями маялся на диване, пытаясь вдохновиться чтением разной там нобелевской и бейкеровской графомании, – начинаешь возмущаться: мол, они и писать-то не умеют, а им еще и премий понадавали! Это иногда помогает вернуться (в знак протеста) к письменному столу и, стуча по клавишам, мстить, мстить, мстить. Но на сей раз даже чтение тошнотворного Сартра не помогло. Иногда я вставал, подходил к пишущей машинке, постыдно износившейся от многолетней моей литературной халтуры, тыкал в какую-нибудь букву и испытывал отчетливое желание расколотить эту клавишную шмару о стену моего кабинета, служившего одновременно спальней, столовой и гостиной. Муки творческого бесплодия дополнялись еще и тем, что денег – а я держу их в прикроватной тумбочке – становилось все меньше и меньше. Я даже уже не заглядывал в тумбочку, а просто, приоткрыв дверцу, нашаривал рукой несколько бумажек и спускался в магазин, чтобы купить чего-нибудь пожрать, – чаще всего пельмени – их просто нужно высыпать в кипящую воду и не упустить момент, иначе они развариваются до лохматого бульона, в каковом, если верить науке, некогда и зародилась жизнь. Впрочем, сам я считаю, что жизнь – это всего-навсего экскремент Абсолютного Духа.
Наступил день, когда, пошарив рукой в тумбочке, я обнаружил там полное отсутствие надежд на очередную пачку пельменей. Тогда я подошел к столу, ткнул пальцем в клавишу и, не совладав с собой, метнул машинку в стену, оставив там самый глубокий след за все годы моего пребывания в этой квартире. Интересно, что удар пришелся точно в коричневое пятно на обоях, похожее по форме на Апеннинский полуостров с Сицилией и появившееся на стене давно, очень давно, еще до моего бегства в Семиюртинск. Удар пришелся, между прочим, как раз в то место, где, по всем географическим приметам, должен находиться город Катанья. Теряя металлические и пластмассовые фрагменты, машинка рухнула на пол, и тут же по батарейным трубам донесся возмущенный стук нижнего соседа, парализованного старичка. У него действует только правая рука, и он энергично пользуется ею, чтобы выражать свое негодование, если в моей квартире раздается какой-то шум. Интересно, что, когда у меня бывала Ужасная Дама, кричавшая во время предварительных ласк так, словно ей без наркоза удаляли аппендикс, лукавый паралитик никогда не стучал по трубам отопления.
Таким вот образом я остался не только без денег, но и без средств производства. Конечно, эпиграммушечки можно было сочинять и без машинки, на память, но спрос на них после прокатившихся по Москве террористических разборок упал до нуля, и я снова оказался в такой же безвыходной ситуации, как после моего жалкого возвращения из Семиюртинска. Лежа на диване без жратвы и работы, я, как это и водится меж людьми интеллигентных профессий, начал предаваться суицидальным размышлениям, то есть воображал, как, не успев повиснуть в петле, буду вызволен оттуда почтальоном, который вдруг принесет мне солидный денежный перевод за мою давнюю «Историю шинного завода», ни с того ни с сего вдруг переизданную благородным, как Робин Гуд, «новым русским», насобиравшим у пьянчуг мешок ваучеров и приватизировавшим это дымное предприятие.
Иногда я выходил на балкон подышать воздухом и высматривал местечко на газоне, которое после падения с седьмого этажа гарантировало бы мне жизнь и возможность слабо махнуть рукой в сторону примчавшейся к месту трагедии съемочной группы «Экспресс-новостей». Но в конце концов я решил остановиться на пищевом спирте «Royal». От него, как писали в газетах, ежедневно в городе помирало несколько человек. Это было заманчиво: если из трех миллионов активно пьющих москвичей в день погибает всего несколько бедолаг, то я получал гораздо больше шансов выжить, нежели при падении с седьмого этажа даже в заранее облюбованное место. Но чтобы осуществить этот мягкосуицидальный план, нужно было купить бутылку спирта. А денег-то как раз не было!
И тут я вспомнил про акции АО ДДД! Я вложил в них почти все сбережения. Эту глупость я совершил после возвращения из теплоходного круиза Москва – Астрахань, устроенного горячим поклонником моих эпиграммушечек – торговцем квартирами по кличке «Недвижимец». Он придумал замечательную вещь: находил одинокого нуждающегося пенсионера или пенсионерку, обещал солидное ежемесячное вспомоществование, а те в знак ответной признательности должны были завещать ему свою жилплощадь. В общем, ничего особенного, фантастически доходного, но бизнес тем не менее процветал, потому что облагодетельствованные старички после заключения контракта помирали с какой-то несвойственной даже их преклонному возрасту расторопностью и квартиры поступали в полное распоряжение Недвижимца. Как ему удавалось регулировать смертность своих клиентов – загадка, но, думаю, дело связано с тем, что, помимо квартир, он еще приторговывал просроченными американскими пилюлями от головной боли, каковыми бесплатно снабжал своих пенсионеров. А как известно, самые головокружительные открытия происходят на стыке наук!
И вот однажды, почувствовав себя необратимо богатым, Недвижимец закупил целый теплоход, наприглашал певцов, артистов, телезвезд. Меня же, грешного, выписали для того, чтобы в перерывах между эстрадными номерами я читал мои эпиграммушечки:
Налоги – несущественны.
Политика – былье, Когда срываешь с женщины Французское белье!
Там, на теплоходе, я познакомился с одним хмырем, который умел имитировать голоса разных знаменитостей, но его взяли только для того, чтобы он говорил голосом Недвижимцевой тещи одну лишь фразу: «Дура я коломенская…», что вызывало феерический восторг хозяина. Голосом тещи он овладел настолько, что Недвижимец начал на него даже по-родственному покрикивать, а потом и поколачивать. В результате парень не выдержал и сошел на берег в Нижнем Новгороде. Но перед тем как сбежать, он посоветовал мне вложить деньги в акции АО ДДД. «Деньги должны работать, а не мы…» – молвил он на прощание, прикрывая здоровенный чернильный синяк под глазом – награду за подражательство. И я послушался этого идиота, чтоб ему всю оставшуюся жизнь подражать реву довоенного унитаза: АО ДДД оглушительно лопнуло, снова сделав меня нищим. Но об этом как-нибудь потом…
Когда я совсем уже отчаялся и стал поглядывать на многочисленных столичных нищих с полупрофессиональным интересом, вдруг позвонил Недвижимец. У него были серьезные неприятности со здоровьем: с похмелья, по ошибке, он принял американскую пилюлю от головной боли, к счастью, только одну – это его и спасло. На радостях Недвижимец решил отметить свой день рождения на Сицилии, куда и звал меня, обещая хороший гонорар. Замирая от счастья, я выдержал паузу и тут же согласился.
В Катанье я практически ничего не делал, шатался по городу, пил дешевое итальянское винишко, купил себе на меркато, проще говоря, на толкучке пиджак и несколько хороших рубашек. Выступать мне пришлось один только раз во время прощального обеда, накрытого персон на сто в роскошном загородном ресторане под старинным акведуком. Наши мафиози, слетевшиеся отовсюду, чтобы поздравить новорожденного, громко ржали над моими эпиграммушечками. Но итальянские коллеги только улыбались для приличия, хотя переводил им доктор филологических наук из МГУ, лучший знаток Габриэля Д'Аннунцио, специально привезенный по такому случаю. Причем за перевод дюжины эпиграммушечек, признался он, пьяно плача на моем плече, ему заплатили в несколько раз больше, чем за всего Д'Аннунцио, которого он, бедняга, переводил двадцать пять лет! Из итальянцев оценил мое творчество только директор библиотеки Катаньского университета. Он подошел ко мне и через жалобно всхлипывающего переводчика сообщил, что как раз готовит антологию современной российской поэзии и обязательно включит меня в нее, поставив между Евтушенко и Пушкиным. После такого заявления каждый итальянский мафиози почел своим долгом пожать мне руку, ибо директор библиотеки, как оказалось, и был крестным отцом. Растроганный таким признанием со стороны местной элиты, Недвижимец заплатил мне в полтора раза больше, чем обещал, и я обрадованно смекнул, что смогу купить еще и новую машинку, электрическую. Кроме того, мой расщедрившийся наниматель вручил мне обратный билет бизнес-класса, а сам остался еще на недельку, чтобы ознакомиться с тонкостями решения жилищного вопроса на Сицилии. Его гости разлетелись кто в Штаты, а кто на Канары. Переводчик Д'Аннунцио, протрезвев, устроился ложкомоем в тот самый ресторан под акведуком. Вот почему в Москву я возвращался, одиноко прихлебывая из пластмассового стаканчика «Смирновскую» и заедая ее сливочками, фаршированными анчоусами.
Я снова поглядел в иллюминатор и принялся старательно думать, с чем еще можно сравнить видневшуюся далеко внизу землю. Но безрезультатно… Наверное, я даже чуть-чуть вздремнул: в голове воцарилась нежная многозначительная невнятица. Очнулся я оттого, что кто-то грубо взял меня за плечо. Я открыл глаза и увидел его. В нацеленном на меня взгляде было столько ненависти, что ее вполне могло хватить на геноцид какого-нибудь малого народа…
– Здравствуй, сволочь! – произнес он. – Вот мы и встретились. Теперь тебе точно конец.
Он стоял около моего кресла и смотрел на меня так, как, наверное, мясник с ярко выраженными садистскими наклонностями смотрит на юного, еще ничего не знающего о бараньих отбивных ягненка. Он почти не изменился: у него было все то же усеянное веснушками круглое лицо, румянец во всю щеку, рыжие, завивающиеся на лбу колечками волосы и большие голубые глаза. Только смотрели они на меня не с прежней простодушной доверчивостью, а с холодной враждебностью. И одет он был тоже не как прежде: вместо экзотического, придуманного мной наряда гения, вышедшего из таежной деревни Щимыти, на нем красовался отличный двубортный костюм, переливающийся, как нефтяное пятно на воде. Хорош был и дорогой галстук цвета кинжального удара.
– Не узнал, что ли? – спросил он, скривив губы в беспощадной усмешке.
– Узнал, – прошептал я. – Чего ты хочешь?
– Хочу набить тебе морду!
– И только?
– Только для начала: потом я тебя просто убью!
– А за что?
– Ты меня об этом спрашиваешь?
– Тебя…
– Сам знаешь, котяра! Франкельштерн стоптанный! Пассажиры заинтересованно посмотрели на нас.
Стюардесса подкатила к моему креслу уставленную бутылками тележку и великодушно предложила на выбор: лимонад – даром, алкоголь – за валюту. От нее прямо-таки разило парфюмерией. Помимо этого девушка тщательно демонстрировала свою вызубренную в школе стюардесс улыбку, которую, очевидно, перед сном она вынимает изо рта и кладет в стакан с водой, как пенсионер – вставную челюсть. Это тоже надо бы запомнить. Профессия литератора очень напоминает первобытное собирательство. Вырвал корешок, надкусил. Горько – сплюнул и выбросил, вкусно – сунул в торбочку и дальше побрел.
Вот о каких пустяках я думал, даже не подозревая, что он уже рядом и собирается меня убить или в лучшем случае изувечить…
Я взял сто «Смирновской» и порцию оливочек, фаршированных анчоусами, – на закуску. Долгое время я полагал, что анчоусы – это нечто вызывающе растительное, но оказалось – просто рыбки, наподобие килек. Я заплатил пять долларов, получив вместо сдачи все ту же вставную улыбку. Ерунда! Такие расходы я теперь мог себе позволить, потому что возвращался из Катаньи с гонораром, которого мне должно хватить на полгода скромной жизни.
Собственно говоря, эти полгода я собирался провести за письменным столом, чтобы наконец закончить повесть о партийном функционере, оказавшемся жутким вампиром и по ночам пробиравшемся в сектор учета своего райкома, чтобы, контактируя с фотографиями, наклеенными на учетные карточки, пить биоэнергию из ничего не подозревавших рядовых коммунистов. Улетая на Сицилию, я остановился на том, что, лакомясь одной привлекательной кандидаткой в члены КПСС, он – по фотографии – влюбился в нее без памяти и, чтобы познакомиться поближе, пришил ей персональное дело… Что случится дальше, я представлял себе очень смутно, а заканчивать вещь нужно срочно, иначе будет совсем поздно: все издательства просто завалены беллетризированными поношениями предшествующего режима, ибо это единственное, чем сегодня может прокормиться честный, но не упорствующий в своих принципах писатель. Время, когда можно было заработать на пионерских приветствиях, безвозвратно ушло, а написать нечто стоящее или, как я выражаюсь, «главненькое» мне не удалось и уже никогда, наверное, не удастся… Но жить-то надо!
Если же быть совсем откровенным, то повесть у меня застопорилась задолго до того, как я улетел на Сицилию, на этот дурацкий день рождения, вылившийся в конференцию по обмену опытом между отечественными и итальянскими мафиози. Ведь с повестью – как с женщиной: если ты, обнимая ее, думаешь о другой, разрыв – просто вопрос свободного времени. Сочиняя эту чепуху, я чувствовал себя мерзавцем, который изменяет своей невинной, как свежий гигиенический тампон, невесте с привокзальной цыганкой. И вот однажды, проснувшись утром, я почувствовал, что ненавижу все: сюжет, героев, пишущую машинку, себя… Я ненавижу эту мерзкую, задышливую жизненную борьбу, не оставляющую ни сил, ни желаний для борьбы за мечту. В этом, кстати, и заключается главное, базисное свинство бытия: осуществить мечту можно только за счет тех сил, какие обычно тратятся на борьбу за жизнь. Замкнутый круг. И разорвать его невозможно. Почти… Тех, кому это удалось, можно сосчитать по пальцам. Костожогов, к примеру… Впрочем, пример неудачный: жизнь его в конце концов все-таки сожрала, схарчила, схрумкала. И не подавилась, скотина! Нет, мир стоит не на слонах, не на китах и даже не на быках. Мир стоит на трех огромных свиньях, грязных, смердящих и прожорливых…
Единственный раз в жизни у меня был шанс разорвать этот проклятый круг, но я воспользовался им, как дуралей, который по счастливой случайности выпустил джинна из бутылки (именно из бутылки!), а на громовой призыв: «Спрашивай чего хочешь!» спросил: «Который час?»
Итак, повесть о вампире застопорилась. Я целыми днями маялся на диване, пытаясь вдохновиться чтением разной там нобелевской и бейкеровской графомании, – начинаешь возмущаться: мол, они и писать-то не умеют, а им еще и премий понадавали! Это иногда помогает вернуться (в знак протеста) к письменному столу и, стуча по клавишам, мстить, мстить, мстить. Но на сей раз даже чтение тошнотворного Сартра не помогло. Иногда я вставал, подходил к пишущей машинке, постыдно износившейся от многолетней моей литературной халтуры, тыкал в какую-нибудь букву и испытывал отчетливое желание расколотить эту клавишную шмару о стену моего кабинета, служившего одновременно спальней, столовой и гостиной. Муки творческого бесплодия дополнялись еще и тем, что денег – а я держу их в прикроватной тумбочке – становилось все меньше и меньше. Я даже уже не заглядывал в тумбочку, а просто, приоткрыв дверцу, нашаривал рукой несколько бумажек и спускался в магазин, чтобы купить чего-нибудь пожрать, – чаще всего пельмени – их просто нужно высыпать в кипящую воду и не упустить момент, иначе они развариваются до лохматого бульона, в каковом, если верить науке, некогда и зародилась жизнь. Впрочем, сам я считаю, что жизнь – это всего-навсего экскремент Абсолютного Духа.
Наступил день, когда, пошарив рукой в тумбочке, я обнаружил там полное отсутствие надежд на очередную пачку пельменей. Тогда я подошел к столу, ткнул пальцем в клавишу и, не совладав с собой, метнул машинку в стену, оставив там самый глубокий след за все годы моего пребывания в этой квартире. Интересно, что удар пришелся точно в коричневое пятно на обоях, похожее по форме на Апеннинский полуостров с Сицилией и появившееся на стене давно, очень давно, еще до моего бегства в Семиюртинск. Удар пришелся, между прочим, как раз в то место, где, по всем географическим приметам, должен находиться город Катанья. Теряя металлические и пластмассовые фрагменты, машинка рухнула на пол, и тут же по батарейным трубам донесся возмущенный стук нижнего соседа, парализованного старичка. У него действует только правая рука, и он энергично пользуется ею, чтобы выражать свое негодование, если в моей квартире раздается какой-то шум. Интересно, что, когда у меня бывала Ужасная Дама, кричавшая во время предварительных ласк так, словно ей без наркоза удаляли аппендикс, лукавый паралитик никогда не стучал по трубам отопления.
Таким вот образом я остался не только без денег, но и без средств производства. Конечно, эпиграммушечки можно было сочинять и без машинки, на память, но спрос на них после прокатившихся по Москве террористических разборок упал до нуля, и я снова оказался в такой же безвыходной ситуации, как после моего жалкого возвращения из Семиюртинска. Лежа на диване без жратвы и работы, я, как это и водится меж людьми интеллигентных профессий, начал предаваться суицидальным размышлениям, то есть воображал, как, не успев повиснуть в петле, буду вызволен оттуда почтальоном, который вдруг принесет мне солидный денежный перевод за мою давнюю «Историю шинного завода», ни с того ни с сего вдруг переизданную благородным, как Робин Гуд, «новым русским», насобиравшим у пьянчуг мешок ваучеров и приватизировавшим это дымное предприятие.
Иногда я выходил на балкон подышать воздухом и высматривал местечко на газоне, которое после падения с седьмого этажа гарантировало бы мне жизнь и возможность слабо махнуть рукой в сторону примчавшейся к месту трагедии съемочной группы «Экспресс-новостей». Но в конце концов я решил остановиться на пищевом спирте «Royal». От него, как писали в газетах, ежедневно в городе помирало несколько человек. Это было заманчиво: если из трех миллионов активно пьющих москвичей в день погибает всего несколько бедолаг, то я получал гораздо больше шансов выжить, нежели при падении с седьмого этажа даже в заранее облюбованное место. Но чтобы осуществить этот мягкосуицидальный план, нужно было купить бутылку спирта. А денег-то как раз не было!
И тут я вспомнил про акции АО ДДД! Я вложил в них почти все сбережения. Эту глупость я совершил после возвращения из теплоходного круиза Москва – Астрахань, устроенного горячим поклонником моих эпиграммушечек – торговцем квартирами по кличке «Недвижимец». Он придумал замечательную вещь: находил одинокого нуждающегося пенсионера или пенсионерку, обещал солидное ежемесячное вспомоществование, а те в знак ответной признательности должны были завещать ему свою жилплощадь. В общем, ничего особенного, фантастически доходного, но бизнес тем не менее процветал, потому что облагодетельствованные старички после заключения контракта помирали с какой-то несвойственной даже их преклонному возрасту расторопностью и квартиры поступали в полное распоряжение Недвижимца. Как ему удавалось регулировать смертность своих клиентов – загадка, но, думаю, дело связано с тем, что, помимо квартир, он еще приторговывал просроченными американскими пилюлями от головной боли, каковыми бесплатно снабжал своих пенсионеров. А как известно, самые головокружительные открытия происходят на стыке наук!
И вот однажды, почувствовав себя необратимо богатым, Недвижимец закупил целый теплоход, наприглашал певцов, артистов, телезвезд. Меня же, грешного, выписали для того, чтобы в перерывах между эстрадными номерами я читал мои эпиграммушечки:
Налоги – несущественны.
Политика – былье, Когда срываешь с женщины Французское белье!
Там, на теплоходе, я познакомился с одним хмырем, который умел имитировать голоса разных знаменитостей, но его взяли только для того, чтобы он говорил голосом Недвижимцевой тещи одну лишь фразу: «Дура я коломенская…», что вызывало феерический восторг хозяина. Голосом тещи он овладел настолько, что Недвижимец начал на него даже по-родственному покрикивать, а потом и поколачивать. В результате парень не выдержал и сошел на берег в Нижнем Новгороде. Но перед тем как сбежать, он посоветовал мне вложить деньги в акции АО ДДД. «Деньги должны работать, а не мы…» – молвил он на прощание, прикрывая здоровенный чернильный синяк под глазом – награду за подражательство. И я послушался этого идиота, чтоб ему всю оставшуюся жизнь подражать реву довоенного унитаза: АО ДДД оглушительно лопнуло, снова сделав меня нищим. Но об этом как-нибудь потом…
Когда я совсем уже отчаялся и стал поглядывать на многочисленных столичных нищих с полупрофессиональным интересом, вдруг позвонил Недвижимец. У него были серьезные неприятности со здоровьем: с похмелья, по ошибке, он принял американскую пилюлю от головной боли, к счастью, только одну – это его и спасло. На радостях Недвижимец решил отметить свой день рождения на Сицилии, куда и звал меня, обещая хороший гонорар. Замирая от счастья, я выдержал паузу и тут же согласился.
В Катанье я практически ничего не делал, шатался по городу, пил дешевое итальянское винишко, купил себе на меркато, проще говоря, на толкучке пиджак и несколько хороших рубашек. Выступать мне пришлось один только раз во время прощального обеда, накрытого персон на сто в роскошном загородном ресторане под старинным акведуком. Наши мафиози, слетевшиеся отовсюду, чтобы поздравить новорожденного, громко ржали над моими эпиграммушечками. Но итальянские коллеги только улыбались для приличия, хотя переводил им доктор филологических наук из МГУ, лучший знаток Габриэля Д'Аннунцио, специально привезенный по такому случаю. Причем за перевод дюжины эпиграммушечек, признался он, пьяно плача на моем плече, ему заплатили в несколько раз больше, чем за всего Д'Аннунцио, которого он, бедняга, переводил двадцать пять лет! Из итальянцев оценил мое творчество только директор библиотеки Катаньского университета. Он подошел ко мне и через жалобно всхлипывающего переводчика сообщил, что как раз готовит антологию современной российской поэзии и обязательно включит меня в нее, поставив между Евтушенко и Пушкиным. После такого заявления каждый итальянский мафиози почел своим долгом пожать мне руку, ибо директор библиотеки, как оказалось, и был крестным отцом. Растроганный таким признанием со стороны местной элиты, Недвижимец заплатил мне в полтора раза больше, чем обещал, и я обрадованно смекнул, что смогу купить еще и новую машинку, электрическую. Кроме того, мой расщедрившийся наниматель вручил мне обратный билет бизнес-класса, а сам остался еще на недельку, чтобы ознакомиться с тонкостями решения жилищного вопроса на Сицилии. Его гости разлетелись кто в Штаты, а кто на Канары. Переводчик Д'Аннунцио, протрезвев, устроился ложкомоем в тот самый ресторан под акведуком. Вот почему в Москву я возвращался, одиноко прихлебывая из пластмассового стаканчика «Смирновскую» и заедая ее сливочками, фаршированными анчоусами.
Я снова поглядел в иллюминатор и принялся старательно думать, с чем еще можно сравнить видневшуюся далеко внизу землю. Но безрезультатно… Наверное, я даже чуть-чуть вздремнул: в голове воцарилась нежная многозначительная невнятица. Очнулся я оттого, что кто-то грубо взял меня за плечо. Я открыл глаза и увидел его. В нацеленном на меня взгляде было столько ненависти, что ее вполне могло хватить на геноцид какого-нибудь малого народа…
– Здравствуй, сволочь! – произнес он. – Вот мы и встретились. Теперь тебе точно конец.
Он стоял около моего кресла и смотрел на меня так, как, наверное, мясник с ярко выраженными садистскими наклонностями смотрит на юного, еще ничего не знающего о бараньих отбивных ягненка. Он почти не изменился: у него было все то же усеянное веснушками круглое лицо, румянец во всю щеку, рыжие, завивающиеся на лбу колечками волосы и большие голубые глаза. Только смотрели они на меня не с прежней простодушной доверчивостью, а с холодной враждебностью. И одет он был тоже не как прежде: вместо экзотического, придуманного мной наряда гения, вышедшего из таежной деревни Щимыти, на нем красовался отличный двубортный костюм, переливающийся, как нефтяное пятно на воде. Хорош был и дорогой галстук цвета кинжального удара.
– Не узнал, что ли? – спросил он, скривив губы в беспощадной усмешке.
– Узнал, – прошептал я. – Чего ты хочешь?
– Хочу набить тебе морду!
– И только?
– Только для начала: потом я тебя просто убью!
– А за что?
– Ты меня об этом спрашиваешь?
– Тебя…
– Сам знаешь, котяра! Франкельштерн стоптанный! Пассажиры заинтересованно посмотрели на нас.