Достоевский изображает не дисциплинированных немцев, а фантазирующих русских, доступных всем неожиданным идеям. Подхваченный лучом закатного огня, Раскольников чувствует все ничтожество своей идеи и с отвращением отбрасывает ее. Но потом большая волна спадает. У всякой волны есть подъемы и спады. В полосе спада залив превращается в пруд, и Раскольников, или Аркадий Долгорукий, или Иван Карамазов способны поддаться самым подлым искушениям. Стойкость души требует способности держаться добра не только под лучом закатного огня, но и во тьме, в богооставленности, сохранять память большой океанической волны, смывающей прудовую грязь, сохранять ценностей незыблемую скалу, на которой идеи-искусительницы сразу находят свое место. Раскольников понял это только тогда, когда идея захлебнулась в луже крови. Но опыт Раскольникова очень трудно передать миллионам людей; и сегодня они снова благословляют сталинский топор. Инерция тьмы в их душах так велика, что кажется непреодолимой. А тут еще приходит мысль о космических силах распада, безгранично более сильных, чем человек, - и добрые люди опускают руки, не верят в свои силы.
   Однако мир существует вопреки законам термодинамики, вопреки разбегающимся галактикам. Бог вновь и вновь связывает рассыпающийся мир. Мир не был сотворен единожды. Мир вечно творится.
   Мне нравится метафора Гераклита: мир - вечно живой огонь. Но этот огонь не горит сам по себе, без высшей воли. Греки хорошо представляли себе то, что можно увидеть или представить себе увиденным. А по ту сторону пространства и времени, по ту сторону царства Хроноса они не заглядывали. И не угадывали вечного возрождения вечно рушащегося мира плоти, вечного творения из ничего.
   К этому незримому прислушивались евреи и расслышали "да будет!" - но поняли это как единичный акт или, вернее, шесть единичных актов, после которых Бог присел отдохнуть, словно плотник или каменотес. В чем-то правы греки: вечность не имеет начала и конца. В чем-то правы евреи: мир времени, пространства и материи вечно творится заново. С вечной паузой созерцания, с вечной субботой, с вечным возвратом к молчанию, из которого родится слово.
   Образы, созданные древними евреями, иногда нелепы физически: Иисус Навин не мог остановить солнце; иногда они нелепы этически и до сих пор вызывают возмущение (например, книга Иова у Юнга: как оправдать Бога, отдавшего праведника в руки сатане?). Но за метафорами открываются глубины, в которые греки не заглянули. И каждое время вынуждено искать новые толкования библейских и евангельских легенд. Этот процесс виден и в самой Библии. Исайя иначе понимает Бога, чем Моисей, и невозможно представить себе Книгу Иова во времена Давида и Соломона. Бог не менялся, но переживания Божьего света в груди у разных духовидцев разные и рождающие разные слова. Если мерить по вершинам, то духовидение становится глубже, тоньше. Но, кажется, только до известного времени. Никто не превзошел Будду и Христа.
   Быть может, мешает ум, от века до века более сложный; целостность Бога доступнее простоте. Позднейшие откровения приобретают характер толкования первичных образов, первичных заповедей. Но поток откровения не иссяк не только в конце I века, но и в конце XX века. В мире ислама откровение приходило к суфиям, в западном христианстве - к Экхарту, Рейсбруку, Иоанну от Креста, Ангелусу Силезиусу, Рильке. Я нахожу молнии откровения у Силуана Афонского, у Антония Блума, у Томаса Мертона. Участие Святого Духа в природе и культуре никогда не кончалось, хотя бы в форме вестничества (как это назвал Андреев), - сквозь вдохновение поэтов, художников, музыкантов. И в человеческой истории непрерывно происходят чудеса. Здесь многое легче сказать стихами, чем прозой:
   Мир только чудом не исчез.
   Удерживает мирозданье
   Невидимый противовес,
   Немое противостоянье
   Души с ее крылатым "нет"
   Растущей тяжести в ответ.
   Души, поставившей предел
   Могуществу и власти тел,
   Предел всем волнам и ветрам,
   Души, противящейся нам4.
   Тема эта все время была с нами в Коктебеле, и там было написано еще несколько стихотворений - о том же. Вот первое из них:
   Творец дохнул, и мир возник.
   Вздох Бога - это высь.
   Жизнь вечная есть каждый миг
   Творящаяся жизнь.
   Нет акту творчества конца.
   Огнь в недрах не потух.
   Во мне - дыхание Творца,
   Животворящий Дух.
   И как бы ни текли года,
   Не утечет простор.
   Творится жизнь во всем, всегда.
   Всему наперекор.
   Поток творчества выправляет не только мир - он выправляет душу. Надо только целиком отдаться созерцанию божественной цельности, как Иов в конце книги, когда Бог открылся перед ним:
   Я не знаю, кто в мире смог
   Оправдать этот смерч бесцельный.
   Я не знаю, что значит Бог
   Тот, другой, от меня отдельный.
   Есть ли мера у бытия,
   Что до жизни и что за гробом?
   Но в моем бесконечном "я"
   Ни отчаянья нет, ни злобы.
   Если чаша души тиха,
   Если в ней - средоточье света,
   Если нету во мне греха,
   Для отчаянья места нету.
   Если сердце вопрос прожег
   О причинах смертей бесцельных,
   Если стал бесконечный Бог
   Тем, Другим - от меня отдельным;
   Если душу на части рвут,
   Если больше души тревога,
   Значит, надо вернуться внутрь,
   Значит, я отошла от Бога.
   Дай мне жар Твоего огня!
   Я Тебе до конца открыта.
   Святый Отче, прости меня
   Вот за то лишь, что мы не слиты
   До конца.
   Я иногда думаю, что только человеческая свобода есть почва, в которой Бог может раскрыться в своей второй ипостаси и повести за собой. И только совокупность святых создает полноту Божьего бытия и гармонию вселенной. Может быть, именно это угадывал Шефлер (Ангелус Силезиус) в своем дерзком двустишии: Я без Тебя ничто, но что Ты без меня? Пока люди не впускают в себя Бога, Бог, чуждый человеку, не определяет человеческого бытия, не царит в истории, в культуре.
   Как давно мир Божий болен?
   О, когда впервые
   Сила вырвалась на волю,
   Власть взяла стихия?
   Кто на сей вопрос ответит?
   Кто нам точно скажет
   Сколько дней, часов, столетий
   Князь бездушный княжит?
   Но не он хозяин всходов
   Тот, кто сеял семя.
   Все бесчисленные годы
   Это только время.
   То, что канет, то, что кружит,
   Рушит, а не лечит.
   И оно всегда снаружи,
   А внутри нас - вечность.
   Не единой силой живы
   Тайною великой.
   Есть в глубинах молчаливый
   Внутренний владыка
   Только Он - наш царь по праву.
   Мир - владенье Духа.
   Бог есть космос, а не хаос,
   Строй, а не разруха.
   Длится каждое мгновенье
   Клич в Господнем стане
   Бьется сила разрушенья
   С силой созиданья.
   Кто Творцу на самом деле
   Вышел на подмогу?
   Мы пожертвовать сумели
   Не собой, а Богом.
   И останется навеки
   В небеса впечатан
   Бог, распятый в человеке,
   Бог, людьми распятый.
   Но вершится неизменно
   Тайная молитва
   Нас зовет Творец вселенной
   На немую битву.
   Адский грохот бьет и глушит
   Голос Божьей шири:
   Строй и космос в ваших душах
   Строй и космос в мире.
   Чтобы Бог помог людям, нужно согласие людей помогать Богу. Пусть согласные составляют ничтожное меньшинство. Но все в истории начиналось с нескольких людей и даже с одного человека, решившего, что он и Бог - это уже большинство.
   Нужно меньшинство, которое учится молитве и учится созерцанию, смыванию мусора, нанесенного в души суетой жизни и болтовней ума, смыванию мусора волнами света, волнами моря, волнами холмов и гор, древесных крон под ветром, волнами стихов, музыки, волнами форм и красок, созданных искусством. Мусор, занесенный в душу, совсем не безобиден, я уже говорил, за него цепляется дух превратности, он прячется в углах сознания и пользуется всякой минутой духовной вялости, прудовой замкнутости, чтобы вылезть и попытаться овладеть нами. Всякое погружение в мир бездушных частностей, даже для очень важных дел, опасно, чревато грехом, дает всплыть грубым и тонким соблазнам и без противовеса в молитве и созерцании, от которых мы отвыкли, искажает дух. Между тем, современную цивилизацию невозможно представить себе без нарастающего погружения в бесчисленные сложности бесчисленных наук и технических устройств. И восстановление духовной целостности человека становится все более трудной задачей. Чтобы решить ее, нужно великое согласие. И в следующий раз мы поговорим о том, что делается во всем мире ради этого согласия.
   На краю безмолвия
   Глава четвертая
   Солидарность ради спасения
   То, о чем я хочу сказать, Михайло Михайлов назвал планетарным сознанием. И я начну со странички из интервью, которое он дал Ирине Дорониной (Дружба народов. 2000. No 2):
   И.Д.: Создается впечатление, что человечество стремительно катится к всемирной катастрофе. Видите ли вы хоть какую-то обнадеживающую перспективу?
   М.М.: Я вижу ее только в религиозном возрождении. Понимаю, что для современного человека, уверенного, что он - лишь былинка, полностью находящаяся во власти физических, биологических, психических и социальных законов, такое заявление звучит диковато, но язык нового религиозного сознания, которое я называю "планетарным", почти не имеет отношения к языку церковному. Когда меня спрашивают, верую ли я в Бога, я отвечаю: объясните мне сначала, что вы подразумеваете под словами "Бог" и "веровать". Исходя из этимологии слова "религия" (по-латыни "связь"), я имею в виду связь внутреннего мира личности и мира внешнего, Космоса. Она не имеет ничего общего с тем механическим влиянием внутреннего мира человека на события его жизни, какое устанавливает психоанализ, не только по Фрейду, но и по Юнгу. Напротив, новое сознание предполагает необъяснимую, но вполне реальную зависимость самой жизни, истории от внутреннего мира человека. Если человек смотрит на мир не как на живое целое, таинственным образом связанное с душой каждого, а как всего лишь на внешний объект, то объектами постепенно становятся и люди с их страданиями, даже ближние, и в конце концов человек остается совершенно один в Космосе-объекте. И тогда страдание, вызванное одиночеством, открывает дорогу к религиозному возрождению, мир снова превращается в живое целое, за судьбу которого каждый человек несет полную ответственность. Душа выходит из одиночной камеры на свободу.
   И.Д.: К слову, в заключительной части своей работы "Возвращение Великого Инквизитора" вы пишете: "Родина человека - это свобода, а не географическая, государственная или национальная принадлежность". Следовательно, под свободой вы понимаете не свободу в политическом, экономическом и даже физическом смысле?
   М.М.: За историю человечества вопрос о том, что есть истинная свобода, обсуждался столько, сколько, пожалуй, не обсуждался ни один другой. Обычно под свободой подразумевают свободу слова, волеизъявления, совести и т.п. Тем не менее, взгляните: на Западе все эти свободы существуют довольно давно, но сколько же там внутренне несвободных людей, несвободных от собственных пристрастий - к наркотикам, к наживе, к власти... И в то же время даже в условиях тоталитарных режимов, даже в лагерях существовали люди, которые были внутренне свободны.
   И.Д.: Да, мы много читали об этом и у Солженицына в "Архипелаге", и у Синявского в "Голосе из хора", вы, вероятно, познали это на собственном опыте. Но есть ведь и другой опыт, о котором писал Шаламов, - страдание может ожесточать.
   М.М.: Да, необходимое условие состоит здесь в том, чтобы в страдании человек обратил взор на себя и осознал, что страдание дано ему в наказание не назначенное по суду, а в наказание за собственное неумение, следуя внутреннему голосу, открыть для себя путь к истинной свободе личности.
   И.Д.: Если я правильно поняла, вы говорите о новой, глобальной религии?
   М.М.: Именно. Об абсолютном начале, которое должно быть явлено человечеству как религия личности и свободы. В ее основе будет лежать способность человека следовать собственному внутреннему голосу, что требует неимоверных духовных усилий. Когда Линкольна, каждый день уединявшегося на несколько часов для молитвы, спросили, молится ли он о том, чтобы Бог был на его стороне в Гражданской войне, он ответил: "Ни в коем случае! Я молюсь о том, чтобы мне достало сил оставаться на Его стороне". Вот эта духовная сила и открывает путь к истинной свободе личности, которая каким-то мистическим образом приводит порой и к внешней свободе, и к физическому спасению, и к осознанию связи между внутренним и внешним. Эта связь недоказуема, но существует. И когда достаточно много людей это поймут, появятся основания для религиозного возрождения".
   Мы много раз сходились с Михаилом Николаевичем во взглядах, начиная с 60-х годов, и я рад, что и сейчас мы не разошлись. Однако кое в чем я иначе смотрю на вещи. Я не думаю, что возможна единая религия для индийской, китайской, мусульманской и христианской цивилизаций. Разве только каждая из них перестанет быть самой собой, как это случилось с Древней Грецией и Древним Римом. Такой поворот в ближайшие века немыслим. Между тем, движение к катастрофе идет быстрее. И я просто не могу представить себе религию, которая отодвинет христианство или буддизм так, как христианство отодвинуло племенные культы. Я долго вживался в символику великих религий и в каждой из них почувствовал великую бездну, способную уравновесить дырявый мешок пространства, времени и материи. В этой предельной глубине, по-моему, и коренится "планетарное" духовное единство: в сознании, что глубина каждой великой религии ближе к глубине другой религии, чем к собственной поверхности. На этой глубине, постижимой только в молчании, за уровнем слов, возможно согласие созерцателей глубины. И диалог созерцателей может стать согласным хором. А к этому хору постепенно могут примкнуть и другие, подталкиваемые необходимостью.
   Еще в XIX веке Рамакришна созерцал внутреннее единство Будды, Христа, Мохаммеда, Джины и, по-моему, правильно установил уровни, на которых они стоят. Впрочем, иерархия - опасная тема, и лучше оставить ее личному духовному опыту. Сегодня важно другое: внутреннее единство разных образов высшей святыни. В Индии это сознается со времен Вед: "Одну и ту же птицу мудрецы называли разными именами..." Западный ум, опирающийся на логику Аристотеля, с трудом усваивает чувство и понимание недвойственности. Однако II Ватиканский собор все же перешел к диалогу, то есть к сознанию, что католицизм обязан не только учить, но и учиться. И есть признаки, что элементы восточной философии начинают входить в католическое богословие так же, как некогда во вселенское христианство вошли элементы платонизма. Так, в справочном аппарате к книге "Доброе сердце", о которой я еще буду говорить, есть определение вечной жизни, основанное на принципе недвойственности: "По христианскому учению, вечная жизнь - не бесконечное и утомительное прохождение времени; напротив, это безвременное теперь, предшествовавшее сотворению всякой двойственности, даже двойственности начала и конца". За этими несколькими словами стоит сплав опыта мистиков Запада (вечное теперь) и философии Востока.
   Опорой диалога религий может быть и тринитарное мышление, развитое византийцами. Если человек и Бог могут быть слиты "неслиянно и нераздельно", то почему нельзя помыслить себе "неслиянное и нераздельное единство" великих религий? Если все они помечены печатью Святого Духа? Дело только за тем, чтобы признать реальность этой печати. И она начинает сознаваться великими созерцателями нашего времени.
   Трудности возникают, как только мы попытаемся перенести опыт встречи созерцателей вширь, в массы священнослужителей и верующих. Наступление техногенной реальности может давать парадоксальные результаты. Человек массы, ставший мерой всех вещей, делает своей мерой удовольствие. И тогда рушатся все высшие ценности: молитва иногда приятна, но секс приятнее, а наркотик дает еще более острое наслаждение. Как реакция укрепляется фундаментализм, религия запретов, основанных на букве Писания. Каждый фундаменталист отстаивает свою букву, и арабский фундаментализм несовместим с иудейским (мы это видим в Израиле). От всего этого хаос только возрастает. С другой стороны, атеист Мелихов восстает против "мастурбационной цивилизации", исходя из чувства человеческого достоинства, и ищет путей к спасению человечества. Этого достаточно для плодотворного диалога. Можно объединить все противотечения, которые рождает духовный распад мира.
   Одно из таких противотечений - чувство ритма истории, чувство назревшего поворота, назревшей переоценки ценностей. Развитие техногенного мира долгое время было условием духовного роста. Города, а не деревни создавали великие цивилизации. И техника, позволив сократить рабочий день, на первых порах освободила человека для всестороннего развития. Маркс отчасти был прав, рассчитывая на это. Но он не учел негативных следствий углубления в технические проблемы. Освободились руки, но закабален был ум, и чем дальше, тем больше. Сегодня дело дошло до того, что техногенный мир, разрастаясь, угрожает самому существованию биосферы. Можно создать роботов, которые будут управлять машинами без кислорода воздуха и без людей, но перспектива такого технического прогресса сравнима с диагнозом прогрессивного паралича.
   Приходится вспомнить, что есть разные степени свободы - не только вширь, но и ввысь, не только "вперед, к новым землям!", "вперед, к новым завоеваниям техники!" - но и "ввысь, к новым ступеням духовного роста". Лестница вверх ограничена справа и слева. Поворот к медленному созерцанию требует пространственного самоограничения. Знаковая фигура этого поворота Томас Мертон, назвавший траппистский монастырь "четырьмя стенами своей свободы". Без ограничения роста техногенного мира, без охраны условий для созерцания нельзя перейти к цивилизации духовного роста - к тому, что отличает совершеннолетнего от подростка. Это общая задача всех стран. Это важнейшее условие сохранения жизни на Земле.
   Наступил час переоценки ценностей. В западной цивилизации господствует пафос достижений, пафос игры на выигрыш. Этот пафос захватил и нашу страну. Г-н Березовский открыл его заново и в каком-то порыве самопознания озвучил его в эфире. Он, кажется, не читал Макклелланда и не знал, что теория достижений давно выстроена. Современный капиталист - не скупой Мольера или Пушкина, ему неинтересно копить деньги в сундуках. Он может и не прикасаться к деньгам и жить скромно. Цифры с большими нулями - счет очков в его игре. Но для души бизнес так же разрушителен, как рулетка. И возрождение души требует восстановления ценностной вертикали, поворота "сердца горе'!". Хотя совершенно не обязательно, чтобы каждый дошел до самого верха, до встречи с Богом. Достаточно стремления и доверия к тем, кто дошли.
   Чеслав Милош, у которого я заимствую образы "вперед" и "вверх", говорил о подмене истинного "вверх" ложным "вперед". Я думаю скорее о ритмической смене ценностных ориентаций. Чистого порыва вверх ни у какой цивилизации не было, это и в средние века было достоянием одних монахов. Пожалуй, строго "вертикальной" была разве цивилизация Древнего Египта. Египтяне строили пирамиды и совершенно не старались расширить свое культурное пространство. Но соседи оказались более динамичными. Началась игра имперских сил. Египет в нее втянулся, проиграл и оказался провинцией персидской, эллинистической, римской. Установился римский мир. Но пафос расширения его иссяк. Не хватало сил даже для защиты размахнувшихся границ. Дела шли худо. И победила религия, родившаяся в презренной Иудее; она осмыслила внешне неподвижную жизнь, создала внутреннее пространство храма и увлекла поисками царствия, которое внутри нас. На этой вере держалось единое для Средиземноморья небо.
   После этого около тысячи лет излишняя любознательность считалась похотью. Данте встретил Одиссея в преисподней. По византийской кормчей книге, за путешествия в чужие земли полагалось проклятие. Индиец, выехавший за рубеж, терял касту. Китайцы просто презирали варваров и не верили, что у них можно чему-то научиться. Особняком стоял ислам. Правда, бида (новшество) так же пугало правоверных, как ересь (выбор). Но расширение границ оправдывалось распространением веры, а международная торговля была освящена примером Мохаммеда. Контакт с исламом был одним из факторов, будораживших Европу. Вторжение мавров в Испанию вызвало реконкисту, продолжением реконкисты стал прыжок в Атлантику. И тут вырвалась в пространство динамика, накопленная в вольных городах. Началось Новое время.
   Героями снова стали Одиссеи, открыватели новых земель, и Прометеи, изобретатели машин. Они создали глобальную цивилизацию - с небом, по-прежнему разорванным на куски: христианским, мусульманским и т.п. Они создали техногенный мир, теснящий и разрушающий биосферу. Те, кто созерцают этот процесс как великое целое, не запутываясь в мелочах, вступают в ряды солидарных в борьбе за жизнь как историки, как экологи, попросту люди с широким взглядом на вещи. Читатели научной фантастики могут мечтать о завоевании космоса. Но пока, кроме Земли, у нас ничего нет. И на Земле нет никакой другой альтернативы гибели, кроме нового поворота к царствию внутри нас. Без этого призывы к солидарности столкнутся с личным и национальным эгоизмом и люди задохнутся, грызясь друг с другом за последний глоток воздуха.
   Пару лет назад мне пришлось участвовать в конференции "круглого стола" "Этос глобального мира". Вел его Михаил Сергеевич Горбачев. Как политик, он понимал необходимость единых нравственных норм для всех режимов и стран. Но профессора, собравшиеся в Горбачев-фонде, с ним не согласились. Они согласились с дьяконом Андреем Кураевым, что нравственность связана с религией, а религии несовместимы. Я в одиночестве защищал противоположный тезис: религии несовместимы на уровне буквы; дух, царствующий в глубине, един. В поисках авторитетов я сослался на Далай Ламу. В 1996 году в Швейцарии на юбилее Общества морального перевооружения его спросили, в чем особенности ламаизма. Он ответил: "Главное - любовь в сердце, а метафизические теории, буддийские и христианские - дело второстепенное". Профессор Шохин (не политик, а философ) уверенно оборвал меня: "Ну, это демагогия". Я промолчал. Против презумпции неискренности, игры на публику трудно бороться. Нам слишком много лгут. Однако постепенно у меня накопились факты для ответа. В книге Томаса Мертона "Мистики и дзэнские наставники" можно прочесть: "Я могу сказать, что для Дайзетцу Судзуки, бесспорно, самого авторитетного и законченного истолкователя традиции Риндзай (последователей старца Линь-цзи. - Г.П.), "самое важное - это любовь". Это он мне высказал в доверительном общении (in a personal conversation), и я почувствовал, что так он подвел итог всему, что когда-либо писал, пережил или говорил" (Mistiks and Zen masters. N.Y., 1999. P. 41).
   Свидетельство Мертона многого стоит. Не знаю, попадались ли читателю его странички о созерцании, напечатанные в "Вестнике РХД" довольно давно, возможно, вскоре после смерти Мертона в 1968 году. Мне этот отрывок сразу дал масштаб, с которым я сопоставил свой собственный скромный опыт, и я безусловно доверяю интуиции одного из величайших созерцателей XX века. Беседа с Судзуки произвела на него огромное впечатление, я слышу отзвуки ее в двух других местах книги: "Что-то проясняет до ошеломления, когда говоришь с японским буддистом дзэн (отвергающим всякую букву буддизма во имя духа. Г.П.) и находишь, что между вами больше общего, нежели с теми соотечественниками, которые мало заботятся о религии или проявляют интерес только к внешней ее стороне" (с. 209). И еще: "Хотя существуют многие важные различия между традициями, у них есть и много общего, включая некоторые основные черты, которые отделяют монаха и дзэнца от людей, предающихся жизни, которую я назвал бы агрессивно несозерцательной" (с. VII). Говоря о монахе, траппист Мертон имел в виду, прежде всего, себя самого.
   Я получил книгу Мертона в руки 21 мая 2000 года, в первый же день, проведенный в Осло, а 23 мая присутствовал на встрече Далай Ламы с норвежцами. Первыми на эстраду вышли старейший местный философ Арне Несс, Эрик Даманн, основатель общества "Будущее в наших руках", и епископ Розмари Кён. Госпожа епископ держалась очень просто и улыбнулась пятитысячной аудитории, как при встрече со знакомым на улице. У мужчин были более собранные лица, выражавшие готовность что-то сказать (они действительно воспользовались правом одного вопроса, чтобы излагать свои взгляды). А Далай Лама, вышедший из противоположной кулисы, был более чем прост. Он всем собой взламывал торжественность встречи.
   В Швейцарии, в 1996-м, его, видимо, сковывала обстановка юбилея. В Норвегии он чувствовал себя по-домашнему, в одном из убежищ тибетской диаспоры, рассыпанной по всему свету. Его поведение было совершенно свободным от сознания своего сана. Так мог держаться дзэнский наставник Иккью, называвший себя "сыном безумного облака"; анекдоты о нем издавались и переиздавались в Японии с XV века до наших дней. Не знаю, каким был Далай Лама в Тибете, с ног до головы опутанный ритуалом. Выбранный для своей роли мальчиком пяти лет, он зависел от конгрегации лам еще больше, чем президент РФ от кремлевской администрации. Изгнание вытолкнуло его на волю, на перекресток всех восточных и западных духовных течений, и он раскрылся как личность с точкой опоры внутри и необычной свободой вовне, в поведении. То, что он сказал в Швейцарии, было теперь удостоверено каждой улыбкой, каждым жестом. Не было никакой заданности, никакого "чина". В буддизме это ближе всего к дзэн, в православии возможно только у юродивого.