---------------------------------------------------------------
© Copyright Александр Попов
Email: PAS2003@inbox.ru
Date: 14 Nov 2007
---------------------------------------------------------------



Повесть


Как порой хочется что-то изменить в своей жизни! Оглянешься вокруг: с
кого бы взять пример - и уныло опустишь глаза. Но неожиданно память сердца
приходит на подмогу: мне часто вспоминается дедушка - отец моего отца. По
материнской линии, к слову, я своих предков совсем не знаю: умерли они,
когда моей матери от роду и года не было.

Мать и отец почитали моих дедушку и бабушку и не по-современному
благоговели перед ними. Сам же я лично знаю их не очень хорошо, но столько
мне говорено отцом о них, что я живо и ясно воображаю их жизнь, вижу многие
картины. Что-то, конечно, домыслю для цельности рассказа, где-то мазну
сочными, свежими красками, но от истины в сторону не шагну.



Что же такое были мои дедушка и бабушка?
Родились, жили и умерли они в небольшом городке-поселке здесь, у нас в
Сибири, с очаровательным, теплым именем - Весна. Да, да, Весна, так и звали
- Весной, Веснушкой. Это имя меня всегда будет греть. Хотя городок по своему
облику был заурядный: с запада, по обрывистому берегу реки Весны, стояли
темные цеха и большие штабели бревен лесозавода. На отмелях - завалы плотов,
снесенных наводнением бонов, бревен и коряг. Монотонно гудели цеха и
скрежетали транспортеры. Стойко пахло распиленной сырой древесиной, корой,
застоявшейся водой технических бассейнов. Восточный клин Весны - сельский,
застроенный добротными домами. За окраинными избами простирались поля и луга
с редкими перелесками. Здесь стоял древний запах унавоженной земли, а в
начале лета - новорожденный дух цветущей черемухи, которая заселила
травянистый берег километров на пять, и звали это место тоже красивым словом
- Паберега.
Огромный с четырехскатной крышей пятистенок Насыровых возвышался возле
обрыва над Весной. Жило в нем двенадцать человек: десять детей, хозяин -
Петр Иванович и хозяйка - Любовь Алексеевна; мой отец, Григорий, был их
восьмым ребенком. Жили трудом, заботами.
Бабушка всю жизнь проработала по дому: хозяйство большое, детей много.
По утрам вставала очень рано. Перво-наперво шла кормить поросят, выгоняла в
стадо корову. И весь день пребывала в хлопотах то в избе, то на огороде, то
в стайке, то еще где-нибудь. В молодости была красавицей, но в трудах
преждевременно постарела. То, что было хорошим, приятным, радостным в
прошлом, нередко вспоминается почему-то с грустью, и на бабушку посреди
забот неожиданно находила печаль по прошедшему. Присядет, бывало, и долго
сидит, задумавшись.
- Чей ты, девка? - очнувшись, скажет. - Ишь, расселася. Ты ишо
разлягися. Огород-то неполотый, а она - вон че.
Жизнь ее текла так же покойно, размеренно, трудолюбиво и незаметно, как
и узкая чистая Весна перед домом тянула к Ангаре свои воды.
С малолетства мой дедушка работал на лесозаводе. Багром толкал к
транспортерной линии бревна или загружал в вагоны древесину - самый тяжелый
на заводе труд. Вечерами и в выходные дни рубил односельчанам дома, бани и
сараи. Дедушка был маленького роста, костлявый, с узкими плечами, но лицом -
красавец: светло-карие глаза с улыбчивым, ясным взглядом, рыжеватые
барашковые волосы, по-девичьи округлый подбородок. Жил дедушка (дальше буду
называть его Петром, ведь тогда он был молод) до своих восемнадцати лет
развесело, беспечно; "батяне" помогал в работе, иногда сутками пропадал на
рыбалке, девушек любил, и они отвечали ему взаимностью. Но как-то посмотрел
Петр в девичий хоровод - чутко поглядывала на него молоденькая соседская
дочка.
- Важна, - сказал он товарищу, указывая взглядом на Любу. - Недавно
была пацанкой, и вот те на.
- А глаза-то у тебя загорелись - как у кота на сметану, - посмеялся
товарищ.
- Глаза-то - ладно. Голова кругом пошла.
Товарищ серьезно посмотрел на Петра:
- Неужто - с первого взгляда?
- Сполвзгляда.
Поутру Петр подкараулил Любу в саду, - она пришла поливать смородину.
Парень любовался девушкой из кустов малины. Люба мало походила на
деревенскую, про себя Петр назвал ее дамочкой: низкая, худенькая, с тонкими
черными косичками, в которые были вплетены выцветшие атласные ленты; лицо
румяное, маленькое, но глаза большие, блестящие.
Вылезая из своей засады, он шумно зашуршал кустами, не чувствовал, как
кололись стебли. Люба вздрогнула, выронила ведро с водой и хотела было
убежать.
- Соседушка, погоди. Ты чего испугалась? Меня, что ли, Петьку? Вот
дуреха!
Она глянула на соседа и зарделась. Он подошел ближе и легонько коснулся
ее худеньких плеч:
- Пойдешь за меня замуж?
Девушка молчала и теребила косынку.
- Ну, скажи, пойдешь?
- А ты меня не будешь обижать? Папаня меня любит и пальцем не тронет.
- Обижать?! Да я на тебя дыхнуть боюсь, любушка ты моя. Пойдешь, что
ли?
Она покачала головой. Он погладил ее по плечу, но поцеловать не
дерзнул: нельзя было так рано!
Через месяц сыграли свадьбу.
Петр работал на лесозаводе, а Любовь - какое-то время на колхозной
ферме. Срубил вместе с "батяней" и тестем дом. С родительской помощью
обзавелись молодые кой-каким хозяйством - поросятами, овцами, коровой,
скарбом.
- Живите в любви и мире, прибавляйте, как можете, добро, - был
родительский наказ, - рожайте детей и с людями будьте приветливы.
Маленькая, тонкая Любовь так умело, ловко вела хозяйство, держала дом в
таком порядке, что удивляла односельчан и соседей.
- Экая молодчина Люба Насырова, - говорили между собой женщины.


* * *


Грянула война, и Петра забрали в армию.
Тяжело жилось Любови. Весь день допоздна не разгибалась она на ферме.
Дома негнущимися, обветренными пальцами долго развязывала платок.
Ввалившиеся глаза останавливались на голодных, отощавших детях. "Прилечь
бы... Нет, нет! - вздрагивала она, словно кто-то подталкивал ее. - Надо
двигаться, работать. Опосля отдохнем, за все наши муки мученические". Снова
принималась хлопотать: надо печку топить, скотину кормить, дрова
заготавливать, детей обстирывать - всего не перечесть.
В сорок втором - голод. Любовь выменяла в Усолье на продукты все свои
лучшие вещи. Ели даже то, что хотя бы немного походило на съестное - глазки
от картошки, лебеду, крапиву, все-все. И как бывали рады, если удавалось
добыть коноплю. Смешивали ее с картошкой, чтобы пахло маслом; о настоящем
масле и не мечтали: все лучшее - государству, фронту.
Школьников нередко снимали с уроков и отправляли на железнодорожную
станцию разгружать вагоны, чаще - мелкие, не очень тяжелые стройматериалы,
иногда - жмых, корм для скота. Вечно голодные, недоедающие дети воровали
корм и с жадностью съедали его. Много украсть было невозможно, охранники
смотрели зорко, прекрасно понимали, что может быть на уме у изголодавшегося
человека. Однажды мой отец, тогда еще подросток, засунул за пазуху довольно
большой кусок жмыха и уже хотел было нырнуть под вагон и дать стрекача к
Весне, однако сильный толчок в спину сбил его с ног. Ударившись о рельс
головой, он неподвижно лежал на снегу.
- Хва разлеживать, вставай, собачий сын, - грозно промычал охранник, но
замолчал: увидел на снегу возле головы подростка набухающее ярко-красное
пятно.
Григорий был близок к смерти. Мать поила его отварами трав, дремала
возле кровати больного, недоедала и дошла до того, что ее стало качать, как
травинку, а под глазами надолго легли тени, словно синяки от побоев.
Как-то вечером, когда сын еще лежал без сознания, Любовь пришла к
охраннику домой. "Вцеплюсь в лахудры этому гаду", - намерилась она.
Вошла в избу и - семеро или больше детей, мал мала меньше, сидели за
длинным столом и хлебали варево с неприятным запахом жмыха, крапивы и
картошки. Сам хозяин, сутулый, худой мужик, сидел у окна и чинил старую
детскую обувку. Одной ноги у него не было, на застиранной гимнастерке
покачивался кругляшок медали за Сталинград. Ничего не смогла сказать Любовь,
тихонько вышла и заплакала в сенях.
- Спаси и сохрани, Матерь Божья, - перекрестилась она.


* * *


Дедушку забрали а армию в июне сорок первого; хотели было оставить на
заводе, но он настоял и ушел-таки на фронт.
Последнее прощание было возле дома за воротами. Обняв плакавшую жену,
Петр неподвижно стоял, будто омертвел, с закрытыми глазами. Неожиданно
странные, даже "преступные" - как он после оценил - мысли пришли к нему:
"Куда я собрался? Ах, да, на войну. На какую такую войну? К какому бесу мне
эта проклятая война?" Ему показалось нелепым и непонятным, что нужно бросить
жену, детей, хозяйство, завод. Ему представилось, что кем-то совершена
ошибка, произошло недоразумение. Нужно много работать, любить жену, растить
детей, а тебя гонят на войну, на которой наверняка надо убивать, калечить
или самому погибнуть, стать инвалидом. Он вросся в трудовую, семейную жизнь,
в заводские, веснинские хлопоты и плохо представлял себя без привычных
забот. "На войну? На войну. Да как же так? - спрашивал он повлажневшими, но
суровыми глазами у своего дома, знакомого до каждого бревна и дощечки, у
мутной, поднявшейся после дождей Весны, у холмистых полей и лугов, у больших
сосен, величественной немой стражей стоявшей возле дома. - Идти на войну?
Идти! Надо. Должен. Не враг же я своему народу..."
- Ты, Люба, прости: было дело - обижал. Дурак.
- Ну-у, ты чего, Петя? - плакала жена. - Нашел об чем говореть. Ты тама
берегися, нам детишек надо на ноги поставить.
- И коммунизм построить, - вздохнул Петр и легонько отстранил жену. -
Машина подкатила... пойду? - спросил он у Любови, словно без ее одобрения не
пошел бы.
Она едва заметно покачала повязанной платком головой. Петр спешно
обнимал ее и детей. Шофер просигналил. Резко высунулся из кабины горбоносый,
как орел, майор с красными от бессонницы глазами и на срыве голоса рявкнул:
- Шустрее, шустрее, товарищ!
Петр оторвал от себя детей и еще раз зачем-то спросил:
- Пойду, что ли, Люба?
К машине трусил оборачиваясь. В ее черном, из-под угля, кузове сидели
выпившие односельчане. Громко распевал перебравший Алексей Чижов. Глухо и
жирно стал бить по земле дождь. В кузове было сыро, неприютно. Пропала в
дымчато-зеленцеватой дали Любовь, бежавшая вслед за машиной с женщинами и
ребятишками. Петр, прячась от припустившего дождя, натянул на голову
стеженку.
Через три недели в составе сформированной в Иркутске пехотной дивизии
паровоз помчал Петра Насырова далеко-далеко - на запад, где собирала людской
урожай жница-война. Пока ехали, Петр или валялся на нарах, уставившись в
закоптелый дырявый потолок, или тоскующе-слепо смотрел из вагона.
"Большущая русская земля, много на ней всего, и красоты - хоть
раздаривай, а лучше своего не сыщешь, сколь не ищи", - думал он, вспоминая
городок Весну, реку Веснушку, дом, поля, завод и его запахи - свежей
распиленной древесины, коры и смолы. Тогда, в вагоне, эти запахи казались
ему самыми душистыми на свете.
В вагоне было много совсем молодых солдат; они всю дорогу хохотали,
играли в карты, развязно, весело зазывали на станциях девушек, друг над
другом подшучивали. Петр смотрел на них иронично, и чем дальше уезжал от
всего родного, тем горше дышалось ему. К невеселому настроению прилепилось
раздражение на бравого молодого лейтенанта, командира взвода, недавно
окончившего военное училище. Лейтенант был влюблен во все военное: и в свои
всегда до блеска начищенные яловые сапоги, и в подогнанную под свою
худосочненькую фигуру гимнастерку, и в фуражку, и в командирские уставные
команды. Он часто поглаживал тонкими пальцами свою новую кобуру с
пистолетом. Как нередко бывает свойственно тщеславным молодым людям, которые
только что получили власть, лейтенант думал, что начальник должен быть
непременно строгим и требовательным, и к солдатам он обращался нахмурив
брови, силился говорить с хрипотцой, но голос его был тонкий и ломкий, чего
никак не мог скрыть лейтенант.
В дороге эшелон бомбили. Паровоз с оглушительным грохотом и шипением
затормозил, люди стадно повалили из вагонов и побежали в лес, толкаясь и
падая. Земля вздымалась к потемневшему небу и бросалась, как зверь, на
людей. Потом была тишина, и Петр слушал биение своего сердца.
Через сутки спешно наладили рельсы, и эшелон понесся на юго-запад, но
уже никто не играл в карты и не улыбался. Все явственно, со страхом и злобой
поняли: да, земляки, на самом деле - война.
За полночь всех где-то высадили и сразу же возле железной дороги
приказали рыть окопы. Как рад был Петр этой хотя и пустячной, но все же
работе: работа - вот где он чувствовал себя на своем месте, вот что
приглушало в нем тоскливые переживания. Поутру в темноте вдруг раздался в
окопе выстрел, хотя было настрого приказано соблюдать тишину и не зажигать
огней.
- Экий дурень, - послышался чей-то молодой басистый шепот.
- Для него, паря, все мучения закончились, - отозвался хриплый
простуженный голос и тяжелый сострадательный вздох.
Щеголеватый лейтенант высветил фонариком чье-то скрюченное, безжизненно
сломившееся тело, - зажмурился, покачал головой. В подбородок мертвеца было
вставлено дуло винтовки, а палец застыл у курка.
Петр не смог уснуть до рассвета. К нему подползал земляк Чижов и
шепотом сманивал в близлежащую деревню, в которой можно будет, уверял он,
погулять, а может, с какой-нибудь солдаткой познакомиться. Но Петр отказался
и стал думать о доме.
Утро пришло теплое, солнечное, безмятежное, на молодой нежно-изумрудной
траве ожила, сверкая, роса. Крадучись пришел из деревни веселый, выпивший
Алексей и стал рассказывать бойцам, как провел ночку; облизывал, усмехаясь,
красные подпухшие губы. К нему подошел седой старшина с двумя солдатами и
четко велел:
- Сдать, рядовой Чижов, оружие.
- Ты чего, старшина? - улыбался Алексей, но старшина сорвал с его плеча
винтовку.
Алексей удивленно посмотрел на Петра, других сослуживцев, вкось
усмехнулся потускневшими губами.
Часа через два полк выстроили; на середину вывели под конвоем троих
дезертиров, которые ночью находились в деревне, и поставили их возле трех
неглубоких, только что вырытых ям. Коричневатые, как корка, губы Алексея
дрожали. Он испуганно, но со звериной чуткостью всматривался на замерший,
тугой, словно забор, строй солдат и, видимо, хотел спросить у них: "Как же
так, мужики, земляки? Да откликнитесь вы, дьяволы!" Двое других были
солдатами-юнцами, и один из них упал перед ямой в обморок, но его потрясли
за плечи и установили на прежнее место.
Небритый, с изжелта-серым от бессонницы лицом офицер свежим, однако,
голосом зачитал приговор военно-полевого трибунала. Следом раздались три
залпа. У Петра задрожал подбородок, но он сдержался, стиснул кулаки. Тут же
полку было приказано занять в окопах оборону и приготовиться к бою.
Разрывы снарядов - и взметалась стеной каменистая земля. Где-то в
почерневшем небе гудели самолеты. Ошарашенные люди вжимались в грунт, и
казалось, ничто не смогло бы поднять их в бой. Артобстрел прекратился,
самолеты утонули в солнечной дали, но сквозь пыль и дым Петр разглядел
невдалеке людей, облаченных в незнакомую военную форму; он не сразу
сообразил - фашисты, и они идут убивать. Командир взвода, тот самый юный,
самонадеянный лейтенант, вдруг выскочил из окопа, швырнул в противника
гранату и закричал:
- Братушки, за родину, за Сталина!
И побежал вперед. Солдаты, пригнувшись, устремились за своим
командиром.
- Ура-а-а!..
Петр увидел, как лейтенант безобразно вздрогнул худеньким телом,
остановился и медленно повалился на бок. Мельком увидел его остекленевшие
глаза. "Он умер за родину и Сталина, - подумал Петр. - Я не боюсь такой
смерти".
В том бою его впервые ранило.


* * *


В сорок третьем дедушка, комиссованный, вернулся в Весну с перебитой
ногой и медалями. Посидели вечером всей семьей за не богато, но полно
накрытым столом, а поутру он ушел на лесозавод. И то же пошло в насыровской
жизни: труды-заботы, печали-радости, зимы-лета - жизнь, словом, просто
жизнь. Если я возьмусь описывать ее по пунктам и абзацам - всякий россиянин
сразу встретит что-то свое, обнаружит знакомую с детства обыденность, в
которой и легко нам бывает, и не очень, холодно и жарко - кто как
обустроится.
- Скучно! - скажет благоразумный читатель.
Право, кому же интересно читать, как вскапывали по веснам огород, как
по осени собирали клубни, как кормила бабушка кур и поросят, как дедушка
загружал в вагоны доски, как женились и выходили замуж Насыровы-дети. Для
этаких описаний, пожалуй, нужен глубокий талант, а я ведь - дилетант. Нет,
нет, не буду описывать: глыб для моего литературного памятника не хватает, а
все - камешки: ведь война была последним большим - если не первым и
последним! - событием в жизни дедушки и бабушки. Потом по их дорогам жизни
покатило все семейное, хлопотное, докучное - мелкое, маленькое, если быть
точнее. И все же в их жизни было то, что дали они мне, и что взял я у них в
мою дорогу.


* * *


Два-три случая из самого далекого припоминаются, - в сущности,
несерьезные, но приятные мне. Уже не помню, сколько лет мне тогда минуло, но
очень маленький я был. Приехали мы из Иркутска, мама, отец и я, картошку
копать у дедушки с бабушкой. Я или помогал копать, или же разглядывал в
летней избушке кроликов, которых было довольно много, и почти все они
беспрерывно ели, ели. В последнем закутке я увидел пятерых маленьких, но уже
подросших крольчат. Они сидели друг возле друга, словно согревались или
секретничали, и вместе представляли большой нежно-серый пушистый клубок.
- Ах вы, мои миленькие, - пытался поймать я одного из них.
Они врассыпную разбегались от моей руки, забивались в угол и, прижав
вздрагивающие уши, сверкали глазенками на меня.
- Эх вы, трусишки.
Вошел в избушку дедушка. Он брал кроликов за уши и опускал в переносную
клетку.
- Деда, а ты куда кроликов?
- В суп. А из шкур шапки вам сошью.
- Как - в суп? - опешил я, совсем забыв, ради чего он разводит
кроликов.
- Ну, как как... в суп, и все. Ни разу, что ли, не ел крольчатину?
Очень нежное мясо.
- Ты их зарежешь?
- Конечно. Иначе как они попадут в суп!
- А... а... а... если без них сварить? Точно, давай без кроликов!
- Гх, как же без кроликов? Что-то ты, деточка, несешь совсем уж не то.
Но что я еще мог сказать ему!
Дедушка закинул веревку на плечо и унес клетку под навес, где у него
находилась большая чурка и залепленный пухом стол. Он зашел в дом за ножом и
дубинкой, которой усыплял кроликов, ударяя их по носу. Только он скрылся, я
вылетел из избушки, в три прыжка оказался под навесом и распахнул дверцу
клетки - кролики вздрогнули, косо глянули на меня и пугливо сбились в кучу.
К выходу - ни один.
- Кыш, кыш. Убегайте, дурачки.
Недоверчиво косясь на меня, робко выполз один; другие - ни с места.
- Ну же! - тряхнул я клетку.
Из дома послышались кряхтенье и шарканье ног. Я спешно вытаскивал
кроликов за уши и кидал на пол. Бросился за перегородку и замер. Заглянул в
щелку и с досадой и обидой увидел кроликов, сидевших кучкой возле чурки.
Появился дедушка; его брови приподнялись и губы съежились, когда он увидел
пустую клетку. Он, быть может, в ту минуту был комичен, но для меня -
страшен.
- Тьфу, ядрена вошь! Петька!
Я отпрянул от щелки и прижался спиной к стене дома.
- Что, скажите на милость, за чертенок такой-сякой.
Скидал кроликов в клетку, последнего поставил на чурку. Через несколько
минут кролик висел на крюке. Невыносимо запахло свежим мясом.
- Проклятый дед! - С упертым в землю взглядом я направился в огород.
- Петруша. Петр! - окликнул меня дедушка.
Я не обернулся и не остановился.
- Да стой же ты.
Я остановился и нагнул голову так, что подбородок коснулся груди и в
позвоночнике вздрогнула боль.
Твердая рука, будто черствая корка хлеба, прошуршала по моей щеке.
- Эх, ты, - сказал дедушка с ласковой укоризной. - Подумай, дурачок ты
этакий, как же мне их не резать, ежели только имя мы со старухой и живем.
Пенсия - с гулькин нос, у своих детей ничего не берем и не возьмем: видим,
им нелегко. Старые мы. Что ж ты хочешь - восьмой уж десяток. Без кролей,
милый, нам никак нельзя, хотя и тяжелехонько с имя. Они - наше спасение: и
мяско, и шкурки, и денежки кой-какие. Благодаря кроликам мы скопили маленько
на черный день, чтобы схоронили нас на наши кровные. Вот так-то оно в жизни,
- вобрал воздуха и тут же с шумом выдохнул дедушка.
И после его слов он мне уже не представлялся страшным, а - жалким и
бедным стариком. Я открыл, всмотревшись, что его глаза похожи на глаза
нашего старого кота Семы, которые напоминали мне мокрые серовато-пепельные
камушки - мало в них жизни или совсем нет.
Я без особой цели бродил по огороду и между грядок увидел сидевших на
корточках мою двоюродную сестру Таню, равных со мною лет, и ее подружку
Дашу; они рассматривали синий цветок. Я приостановился невдалеке.
- Смотри, Даша, какой он миленький, - сказала Таня. - Я его люблю, если
хочешь знать.
- Кого? - удивленно подняла бровки Даша.
- Цветок.
- И я, и я тоже люблю, - поспешно сказала Даша.
- Я срывать цветок не буду. Давай поцелуем его.
- Давай! - Даша потянулась губами к цветку.
- Стой, Даша. Сначала я поцелую, потому что я первой нашла.
- Забыла, что я первой подбежала?
- Ну и что же? Важнее, если хочешь знать, кто первым нашел.
- Ладно, - милостиво махнула рукой Даша. - Целуй скорее.
Таня прильнула к цветку вытянутыми губами и задержала их на лепестках
секунд на пять. Выдохнула "ах" с таким видом - слегка откинулась назад и
приоткрыла рот, - словно ощущала величайшее блаженство. Даша, поцеловав
цветок, тоже произнесла "ах". Мне поведение девочек так понравилось, что я
отказался преследовать уползавшего в ботву большого блестящего жука и готов
был подбежать к ним и поцеловать цветок. Но я считал себя "почти" взрослым и
полагал постыдным проявлять детские чувства перед кем бы то ни было.
Я важно подошел к девочкам.
- А мы цветок поцеловали, - похвасталась Даша.
Я зачем-то принял взрослый вид: крепко сплел на груди тонкие руки,
кулаки сжал чуть ниже подмышек, чтобы мышцы бугрились, как у настоящего
мужчины, широко расставил ноги и развязно произнес:
- Вам, малышне, только и остается, что цветочки целовать.
Но внезапно я увидел дедушку, он стоял возле телеги с сеном и наблюдал
за нами. Он пристально, с улыбчивым прищуром правого глаза посмотрел на меня
и покачал головой - едва заметно, чуть-чуть так. Постоял, помолчал и ушел.
Но этого "чуть-чуть" было вполне достаточно для меня, чтобы покраснеть и
больше ни слова не произнести.
Кажется, именно с того дедушкиного "чуть-чуть" я стал смотреть на него:
я осознанно или невольно ожидал и искал оценки, его призрачного "чуть-чуть".
Дедушка не то чтобы представился мне непогрешимым, без зацепочки, но как бы
- ищу меткое слово - отражателем моего духа, - как зеркало. Он помогал мне
сблизиться с самим собой. Я теперь хорошо знаю, что любой, даже самый падший
человек, всю жизнь ищет себя - себя истинного, единственного; и, видимо,
можно считать большим везением, если находится у него верный наставник.
Трудно рассказать, как наставничал надо мной дедушка, потому что все
происходило как-то неуловимо и мимолетно, мало что ясно запомнилось мне в
историях.
Однако, один случай, из того же далекого детства, отчетливо вижу. Дело
было в дедушкиной столярке. Он, покуривая, стоял над верстаком и стругал
доску. Брал ее в ладонь ребром и, прижмуриваясь, определял, насколько она
ровна. Я стоял поблизости и наблюдал за его действиями. В его сараюшке я
бывал нередко, он поручал мне нехитрое дело или вместе со мной что-нибудь
мастерил.
- Н-та-ак, - сказал дедушка, критически оглядывая доску. - Стоишь?
- Стою.
- Сейчас, Петр батькович, дам тебе работенку. Будешь ладить перегородку
от собак: кролей завтра переселю сюда.
Я должен был прибивать доски к стойке. Он продолжил стругать, искоса
поглядывая на меня, но притворяясь, будто не наблюдает. Я деловито, подражая
дедушке, стучал молотком. Первую доску прибил отменно, вторую - еще лучше, а
третью, засмотревшись на беззаботную возню собак, весьма и весьма криво. Я
украдкой взглянул на дедушку, прикусил губу. Он все притворялся, будто занят
единственно своим делом, и, видимо, ждал, что же я предприму. Я решил, что
нет ничего страшного в криво прибитой доске. "Подумаешь, щелочка. Следующую
прибью ровно, ровнее всех остальных. Ровнее самого ровного на свете!" -
подбадривал я себя, однако нехорошее чувство росло во мне.
Только я взялся за следующую доску, как дедушка спросил, пристально
взглянув на меня и мою работу:
- Как там у тебя, Петр? Все ли ладно?
- Ага, - промолвил я. - Вот только... криво... вато прибил.
- Ничего страшного: поправить не поздно. Оторви и прибей заново. А то
бабка засмеет нас за халтуру - она просмешница еще та.
С большим трудом я оторвал злополучную доску и прибил ее, как следует.
Когда я закончил работу, дедушка подергал каждую доску - попытал их на
крепость. Потом похлопал меня по спине:
- Молодцом.
- Правда, дедусь, хорошо?
- Правда, правда. Иди, постреленок, играй.
Скупая похвала заставила меня улыбнуться и, кажется, покраснеть. Я
поцеловал в сырой нос наскакивавшего на меня пса Бульку, крутнулся на
носочке и побежал на улицу.
- Дедусь, - крикнул я, тут же вернувшись, - а может, еще что-нибудь
сделать? Давай, я все смастерю, - принажал я на "все".
- Ступай, ступай. На сегодня - хва. Завтра что-нибудь сработаем...