Страница:
- Ладно, - примирительно сказал Ким Спиридонович, - я с тобой, Ваня, как-нибудь отдельно поругаюсь. А сейчас давай-ка я лучше объясню Вадиму Львовичу, зачем я его пригласил. Так вот, нужен мне твой прибор, Вадим Львович, понимаешь? Боюсь я поездки, честно говорю - боюсь. Получается, зря я столько лет Топалова поддерживал, а нынче выгораживать его сил нет. И головомой за него принимать не желаю, не хочу стоять на ковре и кивать, дескать, виноват-простите-больше-не-буду... Я бой дать хочу. Время сейчас такое пошло - самый раз бой давать. Но чувствую - струсить могу. Ты меня пойми, Вадим Львович, по-человечески пойми, я перед тобой, как на исповеди. Я на танки в штыки ходил - не боялся, а нынче коррозия какая-то накопилась - всего боюсь... Как это по-вашему называется: когда всего боятся?
- Панафобия.
- Вот! Значит, я панафоб... Не единственный, конечно, теперь целое племя панафобов развелось, не знают, что с собой делать. Всего понимаешь, боятся - кресло потерять, зарплату, распределитель, персональную машину, загранкомандировки... Не то что гавкнуть не могут - пискнуть стесняются. Чтоб ненароком события не опередить, вроде как в одиночку из окопа не выскочить. А из всех дыр топаловы лезут, свой темп навязать пытаются - им выгодно, чтоб все в окопах отсиживались и "ура" кричали и чтоб зачет велся - кто громче кричит, тот и прогрессивней. Из всех дыр лезут... Страшно, Вадим Львович, а?
- Вам от него с неделю как страшно стало, а мне - с тех пор, как я с Топаловым работаю. И привык потихоньку.
- Привык и ничего не боишься?
- Почему ничего? Дело потерять боюсь. Соберут завтра правдоматы и на запчасти спишут - чему радоваться! Но, я думаю, Ким Спиридонович, этого общество еще больше бояться должно. Оно-то куда больше потеряет.
- Вот ты как все выворачиваешь! - выкрикнул Карпулин. - Общество за твое дело больше тебя переживать должно, да?
- До чего ж ты все-таки профессиональный демагог, Кимушка, - вмешался Максимук. - Все-то тебе с ног на голову перевернуть бы. Скородумов, между прочим, дело говорит, дело, о котором тебе и печься бы в первую очередь. Хороший прибор топаловы забьют, автор поседеть может, с ума сойти, в речке утопиться, но общество-то больше автора пострадает, во-первых, талант оно утратило, во-вторых, ограблено оно на целый хороший прибор, а в-третьих, что, быть может, хуже всего, сто молодых-зеленых смекнут, что лучше не высовываться, лучше на рост личного благосостояния силы класть. Считай, еще сто приборов потеряно и еще сто умников в ряды сверхактивных потребителей переметнулись...
- Кончай агитировать! - резко прервал его Карпулин. - Сейчас время другое, сейчас все это понимают, все, так сказать, интенсифицированы.
- Другое? Ты, Кимушка, очень уж лозунгами увлекаешься. Нельзя время просто так другим объявить. Оно не внешняя субстанция, оно нашими собственными делами прорастает - не река за окном, а живое существо, сплетение наших душ. Другое время - это другие люди, с иной напряженностью души. А у нас пока ненапряженных пруд пруди, и никто их вмиг не интенсифицирует. Это как у медиков, пусть Вадим меня поправит, если ошибусь. Идет эпидемия или целая пандемия какой-нибудь холеры, и одно дело - поставить диагноз и начать борьбу с ней, другое - объявить всех здоровыми. И уж совсем смешно, когда все больные хором вопят, что они абсолютно здоровы и вполне интенсифицированы. Прямо чудо святого Иоргена... Мы переживаем пандемию социальной эйфории, и нам еще предстоит от нее излечиться и стать реалистами, и только тогда время станет другим...
Я уже знал, что с Максимуком не стоит спорить о времени - по крайней мере не с нашей подготовкой. И слава Богу, Ким Спиридонович не был настроен на такой спор.
- Куда уж бедному панафобу переспорить известного письменника, усмехнулся он. - Так ты, Вадим Львович, одолжишь меня своим правдоматом, а?
Я засомневался. У Кима Спиридоновича были изрядные головные боли последствие военной еще контузии. В своей работе с правдоматом я сталкивался с похожими случаями и никаких отрицательных явлений не наблюдал, и все же... Я высказал ему свои сомнения.
- Значит, Ивану можно, всем можно, а мне нельзя, - стал сердиться Карпулин. - Я перед тобой на колени встану, этого добиваешься?
- Помоги ему, Вадим, - встрепенулся Максимук. - Ему миг чистой правды нужен. А она по большому счету никого еще не гробила, ей-богу.
В общем, меня уговорили. Подчеркиваю, в клинических картинах, аналогичных отмеченной у Карпулина, никаких противопоказаний к использованию правдомата выявлено тогда не было. Этот факт следствие может установить по соответствующим экспериментальным протоколам и историям болезней. Через час я доставил правдомат Карпулину и объяснил, как им пользоваться.
Мы договорились, что Карпулин воспользуется аппаратом только один раз и сеанс будет длиться не более двадцати минут. Последнее очень существенно - это так называемое оптимальное время разовой психосейфеторной накачки, установленное экспериментально. Я знал, что удлинение сеанса хотя бы на 7-10 минут ведет к нежелательному последействию - возникает своеобразное "фобическое эхо", у человека могут развиваться избыточные страхи за свое поведение в фазе полной правдивости. В нескольких экспериментах мне приходилось выводить испытуемых из такого состояния, гасить эхо, прибегая к одному-двум дополнительным сеансам.
Отсюда и жесткое ограничение в инструкции, которой был снабжен Карпулин, - ни в коем случае не заходить за границу двадцати двух минут. Любой врач пояснит, что лекарство при должной избыточности дозы способно превратиться в яд...
Дальнейшее известно мне в следующей версии. Карпулин отбыл в Москву, выступил там по делу Топалова крайне резко и со многими обобщениями. "Сильным связям" Топалова замять скандал не удалось. Однако и Кима Спиридоновича предупредили, что вопрос о его пребывании на посту будет рассмотрен особо.
Через день после того, как действие правдомата кончилось, с Карпулиным стали происходить странные вещи. Он с сопровождающим его помощником едва добрался до дому и почти тут же попал в наш Центр с острым паранойяльным синдромом. Я сделал попытку взять его на излечение - убежден, что мой аппарат постепенно вывел бы его из тяжелого состояния и даже полностью излечил бы. Но меня к Карпулину не подпустили, а через несколько дней отстранили от клинической практики и вообще от работы.
К сожалению, Карпулин решился на удвоение сеанса. Счетчик на психосейфеторе, приобщенном к моему делу в качестве вещественного доказательства, ясно показывает, что последний сеанс аппарата длился 45 минут. Об этом я узнал совсем недавно и полагаю, что формально этот факт освобождает меня от ответственности.
Действительно, если вы по просьбе соседа-сердечника дали ему флакон кардиомина, разве ваша вина, что он выпил сразу 60 капель? Формально - нет!
Но если вы видели полубессознательное состояние больного, его трясущиеся руки, если тем более вы врач, то следовало помогать до конца самому приготовить нужную дозу.
Вот именно этого я себе простить не могу - как врач-исследователь, способный профессионально разбираться в психическом состоянии окружающих, и просто как человек. Я не сумел уловить тогда, во время последнего разговора, всей напряженности Карпулина, его трясущихся рук, трясущейся души, переоценил его относительную внешнюю уравновешенность. Он постеснялся пригласить меня в совместную поездку, а я счел неудобным предложить такой вариант. Опять-таки сработал подловатый прогноз - дескать, вдруг Ким Спиридонович решит, что я навязываю свое присутствие в Москве, чтобы как-то дополнительно повлиять на судьбу Топалова...
Московские действия Карпулина привели к тому, что Топалова уволили, исключили и возбудили против него уголовное дело.
Именно тогда Топалов решил пропустить удар мимо себя - с его стороны последовало заявление, обвиняющее меня в подстрекательстве его, Топалова, к хулиганским действиям с использованием особо опасных психотропных средств и в доведении (с помощью тех же средств) крупного руководящего работника до острого психического заболевания. Основная идея этого заявления, разосланного во все мыслимые органы и инстанции, - наш с Кляминым хитро придуманный заговор против существующего порядка, тщательно спланированные удары по столпам означенного порядка и все такое. Клямин выступает в этом заговоре лишь как своевременно разоблаченный идеолог, я - как опаснейший исполнитель. Право же, странно, что Топалов не указывает конкретных солидных сумм, которые, по его мнению, должна была бы выплачивать мне та или иная империалистическая разведка...
И в этот момент произошло нечто, еще более страшное, - событие, инкриминируемое мне как третий эпизод.
10
Сразу подчеркну, что последний шаг писателя Ивана Павловича Максимука стал и моей личной трагедией. Если бы осуждение меня вплоть до высшей меры могло бы что-нибудь исправить, вернуть назад, я, не задумываясь, признал бы любую степень своей вины и настаивал бы на этом во всех инстанциях. Но, к сожалению, вернуть ничего нельзя.
С Иваном Павловичем я познакомился совершенно случайно - примерно за неделю до инверсиновой истории. Работа над правдоматом застопорилась. Безнадежно застряла внешнеторговая заявка на аппаратуру, необходимую для расшифровки некоторых ритмов, а самостоятельный монтаж наверняка потребовал бы года или двух беспросветных мучений. И, как обычно, некому и не на что было жаловаться - кто, собственно, в ответе за мой иссякающий энтузиазм?
В тот вечер я не спешил домой, сидел на набережной и соображал, на сколько еще хватит сил и не выяснится ли потом, после пары лет труда над самодельным дешифратором, что главное все еще впереди. Можно ли было тогда догадаться, что до первой действующей модели психосейфетора оставалось чуть меньше года...
А тогда сложности обступали со всех сторон, и ни в чем не просматривалось упрощений - ни на работе, ни дома.
Жена, Елизавета Игнатьевна, все более нервно воспринимала мою оппозицию Топалову. Из-за этой оппозиции, довольно справедливо полагала она, тонут в неопределенности перспективы остепенения, и зарплата остается столь скромной, что непонятно - то ли мне краснеть за нее, то ли ей, зарплате, за меня. А дети растут неудержимо, и вместе с ними дрожжевым тестом разбухают всевозможные потребности. И углов в нашей маленькой квартире не становится больше, их вообще не осталось, этих углов, приткнуться негде. Мы вчетвером до предела насытили свои тридцать квадратных метров, и ничего лучшего нигде не маячит. Потому как многое лучшее упирается в ту же оппозицию, и все более чувствительные ограничения в различных благах - еще не самый страшный среди намечающихся тупиков.
Лиза, надо сказать, замечательно держалась до тех пор. И в то время она не сводила дело к банальному: "О семье бы подумал..." Нет, все обстояло сложней. Лиза попыталась оседлать некую философскую волну. Впрочем, не она одна, на той же волне атаковали меня и некоторые друзья. И отмахнуться никак не удавалось, да и следовало ли отмахиваться?
Меня и самого размывали изнутри те же вопросы. Что мы впускаем в мир? Чем обернутся в конце концов все эти мощные средства управления индивидуальной психикой, химические и электронные? С одной стороны, до чего ж здорово стимулировать человека к искренности, подтолкнуть его к реальному поименованию явлений, до сих пор вслух не именованных и оттого вроде бы не существующих. С другой - здорово ли? Для кого-то искусственный приступ искренности станет смертным приговором - разве трудно вообразить себе роль психосейфетора или того же инверсина в условиях террористического режима... Так что черт его знает, какую нечисть выпустим мы с Кляминым и Грейвом в разные уголки нашего пестрого и не слишком терпимого к откровенностям мира. И кого считать ответственным за жизни, сгубленные при помощи наших аппаратов и препаратов? Как говорится, кому Господь счет предъявит?
Вероятно, я практически начисто лишен так называемого оппенгеймерова комплекса. Думаю, физики-ядерщики виноваты в испоганивших Землю взрывах не более, чем другие граждане, ибо укажите мне пальцем на того, кто хотя бы весьма косвенно (хотя бы частью своего налога и глубиной молчания) не способствовал развитию ядерных программ. Переложить основную ответственность на ученых и изобретателей - тот простенький трюк, которым кое-кто из власть имущих вот уже почти полвека пытается обмануть общественное мнение. Но опасны-то не сами игры, а игроки, особенно творцы игровых правил, те из них, для которых любая новизна лишь средство расширения и упрочения своей власти. То же самое относится к пугающим достижениям генной инженерии и вот теперь - к мощным психотропным средствам нового поколения.
Лиза пыталась убедить меня в то время, что такая позиция толкает ученых к личной безответственности относительно собственных экспериментов. Мы, пожалуй, до сих пор не сошлись во взглядах. Возможно, разумеется, что моя точка зрения во многом обусловлена сильной негативной реакцией на всякий фактор, требующий отказа от главной моей работы, реакцией как бы автоматической. Но не исключено, что суть расхождений лежит глубже, и я не так уж ошибаюсь, отрицая "святую обязанность" ученого отказаться от естественного развития исследований и утаивать результаты, которые лично он считает опасными. По-моему, такой вариант борьбы с неприятными последствиями научно-технического прогресса едва ли не самый опасный, как опасны, впрочем, и все глобального масштаба решения, принимаемые одиночкой или в очень узком кругу, то есть в условиях отсутствия гласности. Новое мышление - то, которое только и позволит нам выжить, несовместимо ни с государственной, ни с частной секретностью, оно рождается из искренности. Нельзя одновременно протягивать руки для приветствия и водить друг друга за нос. Ибо ущемленные носы обретают подчас воистину гоголевскую самостоятельность и без спросу суются в наши души, и решают за нас вопросы жизни и смерти...
Но, должно быть, я сильно увлекся описанием собственных размышлений, вряд ли играющих важную роль для дальнейшего. Просто состояние было запоминающееся - на редкость мерзкое в смысле обилия навалившихся и хитро переплетенных проблем, состояние, лейтмотивом которого служит заглушающий иные мысли внутренний шепоток: "Плюнуть бы на все..."
И страшно болела голова - уже несколько дней подряд. Я думал, спокойный часок в сквере хоть чем-то поможет, но ни набережная, ни удобная скамейка, ни выданное самому себе милостивое разрешение бездельничать целый вечер - ничто не приносило облегчения.
Внезапно ко мне подбежал огромный черный дог. Я ни с того ни с сего испугался, вскочил. Дог зарычал. К счастью, тут же подоспел хозяин собаки, Иван Павлович Максимук.
Он извинился и сразу же нацепил намордник своему догу. Потом представился, присел рядом, и мы как-то с ходу разговорились. Максимук общался легко, пожалуй, даже с некоторым блеском. Он, слава Богу, кратко охарактеризовал дружелюбие своего Лорда и выразил удивление его случайной агрессивностью. Пошутил: "Настоящая собака чует угрозу своему хозяину..." И, как выяснилось много позже, был недалек от истины...
Потом Максимук запросто перешел на "ты", и это не звучало обидно, у меня тоже возникло ощущение давнего и доброго знакомства. Минут через двадцать я понял, что пора бежать домой - стратегические размышления все равно перебиты, а семья-то ждет. Но уходить не хотелось. Не знаю, почувствовал ли Иван Павлович мои колебания, но внезапно он предложил зайти к нему в гости, разделить с ним хоть на полчасика небольшую радость.
Пожалуй, все это выглядело странно, к тому же я вообще не люблю таких вот знакомств по касательной, точнее - их нередких последствий в форме излияния души или чего иного, душу замещающего. Но в тоне его было столько искренности и простоты, что мне как-то и в голову не пришло отказать.
Дома Максимук представил меня своей супруге Софье Алексеевне ("Мой вариант Софьи Андреевны..." - усмехнулся он), с удовольствием продемонстрировал огромную свою библиотеку - тысячи три или четыре отлично подобранных книг.
Потом мы пили чай с фантастически вкусным тортом, а в качестве пролога - по стопочке чего-то экзотического и крепкого под бутерброды с черной икрой. Сам Максимук так и не сообщил мне причину микроторжества, сделала это Софья Алексеевна, находившаяся в исключительно приподнятом настроении. Оказывается, тем утром было утверждено в плане пятитомное собрание сочинений Максимука ("После больших, знаете ли, треволнений..." прокомментировала Софья Алексеевна), и я оказался, можно сказать, первым из читателей, получившим право поздравить живого классика.
Беда, однако, заключалась в том, что я не мог числить себя в славной когорте читателей Ивана Максимука, ибо буквально ни одного его произведения никогда не читал и, могу поклясться, в руках никогда не держал. Но хозяева мои в избытке великодушия простили мне этот грех, снабдили толстенным его романом с дарственной надписью ("Новостройка", роман в трех частях с прологом и эпилогом) и взяли слово (вместе с номером моего телефона), что ровно через неделю я загляну к ним снова и расскажу о своих впечатлениях.
Я распрощался с радушными Максимуками в твердой уверенности, что внимательно прочту роман и постараюсь высказать автору все самые теплые слова, которые придут на ум. Но уже в трамвае, пролистав большую книгу, я понял, что прочесть ее не смогу (просто не захочу), и потому не судьба мне, должно быть, снова увидеться с ее автором.
Но вышло по-другому. Ровно через неделю мне позвонила Софья Алексеевна и пригласила к ним. Буквально в это время я очухивался от инверсина и уже знал, что над Кляминым нависла страшная опасность. Поэтому я не слишком вежливо отказался от встречи, сославшись на крупные служебные неурядицы и неизбежную поездку на сельхозработы. Иногда думаю, соври я тогда, просто нахами ей, и не было бы многих последующих событий...
Где-то через полчаса мне позвонил сам Максимук и стал допытываться что да как, да какие-такие неурядицы могут помешать встрече читателя с писателем. Я взял и рассказал ему о Клямине, об инверсине, о своем стимулированном бунте, и это привело Ивана Павловича в какое-то восторженное состояние ("Ну, вы, ученые, даете! - приговаривал он. - Ну, даете! Это сюжет для фантастического романа, а не производственный конфликт...").
К сожалению, это был всего лишь сюжет для производственного конфликта, причем с крайне реалистическими и неприятными последствиями. Я дал понять это Ивану Павловичу, и он, кажется, понял. Понял настолько, что сразу же предложил свой ход - встречу со старым его другом, товарищем Карпулиным, который "одним телефонным звонком всех на место поставит".
Признаться, я не очень обрадовался такой перспективе и, пожалуй, отмахнулся бы от нее, иди речь обо мне лично. Но речь шла о Клямине, положение которого выглядело вполне безнадежно, и во имя Александра Семеновича я не имел права пренебрегать ни одним шансом. И я пошел на встречу с Карпулиным, описанную выше.
Ничего хорошего из этого не вышло. Клямин все равно был устранен, и я почувствовал, что самолюбию Максимука нанесен жестокий удар. Не знаю, может, ранее жизнь оберегала его от созерцания таких расправ (таких примитивных и интеллигентных! - на иные он наверняка досыта насмотрелся), но финал истории Клямина его поразил.
Самое любопытное, что Максимук попытался по-своему меня утешить.
- В том-то и дело, Вадим, что даже у таких, как Карпулин, реальной власти не хватает. Не справляются они с системой взаимосвязанных топаловых, вязнут в них... Проводимости нет, самые ценные идеи затухают на следующем же уровне, если не входят в резонанс с личными устремлениями топаловых... Удельные князьки, которым слишком многое дано на откуп, с которых слишком мало спрашивают... Уверен, что Вселенная родилась вместе с ними, обрела разум в момент их вступления в должность и расширяется исключительно ради их удобства, а с их уходом немедленно схлопнется, коллапсирует в точку, точнее - в восклицательный знак на их бронзовых памятниках...
Надо отметить, Иван Павлович любил всевозможные естественнонаучные аналогии. Некоторые ему, по-моему, удавались.
- И все-таки прошу тебя, Вадим, прочти мой роман, - сказал он тогда. Мне действительно интересно узнать твое мнение...
11
Время было до предела неподходящее, однако "Новостройку" я все-таки осилил. По диагонали, но от начала до конца. И обозлился на себя по-черному - ведь уже к десятой странице ясно стало, что читать не следует...
Для тех, кто не знаком с этим романом, на всякий случай кратко восстановлю его сюжет. Строится некий комбинат - в явно неподходящем месте, неподходящем с экологической и культурной точек зрения (будет разрушен красивый озерный уголок, снесены стены древнего монастыря). Новый директор, большой энтузиаст будущего промышленного гиганта, постепенно (на протяжении семисот страниц романа) убеждается в правоте тех, кто предлагает перенести стройку. Где-то в середине романа всплывают и дополнительные обстоятельства - скажем, экологически неразумное положение комбината оказывается и транспортно невыгодным. И наконец директор и его сподвижники выясняют, что сам проект комбината несовременен и к моменту завершения стройки продукция морально устареет. Так что проект надо перерабатывать (что директор с указанными сподвижниками начинает делать в предпоследней главе чуть ли не в свободное от работы время), а потому есть годик-другой и на привязку стройки к новому, всех устраивающему месту.
В целом выходит так, что порочность проекта ясна всем - от читателя до пионера Коли (одного из великих защитников местной природы, отличника к концу романа). Сопротивляются только какие-то неведомые темные силы в высоких планирующих органах, реально представленные лишь парой стандартных карьеристов из главка, впрочем, успешно разоблачаемых к последним главам. Ну и конечно, несколько пересекающихся лирико-бытовых линий, плюс социальный срез - рабочие, ИТРы, директора, работники министерств, дети, тещи, ударники, спекулянты, толкачи... Все правильно до зубной боли, порок наказуется, в перспективе просвечивает нечто сияюще-победительное...
По-моему, на все такое за глаза хватило бы рассказа, а еще лучше газетного очерка, ибо в целом роман и есть распухший очерк в манере "так надо бы, потому что так хотелось бы..."
Что-то в этом духе я и сказал Ивану Павловичу и нажил себе вечного врага в лице Софьи Алексеевны. А сам Максимук, к немалому моему удивлению, вовсе не обиделся. Улыбнулся и пожал плечами:
- На таких, как ты, новостроечная литература действует как красная тряпка на быка. Кстати, поголовье нервных быков почему-то неуклонно растет. Как ты думаешь, почему?
Я вежливо промолчал. Но Софья Алексеевна не выдержала.
- Вы не разделяете народных взглядов, Вадим, для вас особые блюда готовить надо. А между прочим, когда по роману пятисерийник сняли, на телевидение много писем пришло, и почти во всех сказано, что проблема, поднятая Иваном Павловичем, очень важна...
Максимук не без труда успокоил ее и попросил меня, как о величайшем одолжении, прочесть рукопись первого варианта "Новостройки". Я сопротивлялся, но он - великий мастер уговаривать. Пришлось взять рукопись (всего около трехсот машинописных страниц), о чем я впоследствии не пожалел.
Вроде, тот же сюжет, те же действующие лица, но совсем другой роман, лично меня всерьез затронувший (а датой, проставленной в конце рукописи, прямо-таки ошеломивший - в то время и так писать, так понимать! в то время, когда я с охапкой правовернейших идей и густо-розовых надежд и со свеженькой дипломной корочкой в кармане переступал порог нашего Центра...). Звучала там какая-то трагическая нота, и события разворачивались совсем по-иному. Было видно, кто и почему думает задом, как благочестивые проходимцы, не сходя со своих высоких кресел, гробят человеческие судьбы и государственные миллионы, гробят, всеми средствами и с особой жестокостью отстаивая собственную избранность и неприкосновенность. Я увидел здесь топаловых от промышленности и экономики, небольшую, но очень колоритную галерею. Не знаю, может, в этом варианте тоже было немало от социологического очерка, но роман, несомненно, был - я имею в виду эту непрерывно звенящую трагическую ноту, заставляющую думать о переменах, о самых серьезных переменах, о скорой помощи перемен. И директор комбината добивался своего лишь ценой полного самосожжения, его не просто учили жить "фэйсом об тэйбл", его на костре поджаривали, и сгорали на том костре его карьера, его семья, его надежды. И самое главное - оставалось не слишком ясным, является ли новое решение действительно разумным или только так выглядит на фоне явно нелепого старого.
В общем, мне понравилось, и я с удовольствием сообщил об этом Ивану Павловичу. И почувствовал, что это сообщение окончательно настроило против меня Софью Алексеевну.
- Такие, как вы, Вадим, лет двадцать сбивали Ванечку с панталыку, раздраженно сказала она. - А он, добрая душа, угодить им пытался. Есть, знаете ли, люди, которые сами ни черта не добились, но другим завидуют. Ты, говорят, добился, зато я лучше, я "моральней", потому что я - страдатель, за правое дело горю. Кому сейчас это нужно? А Иван Павлович, если б вариантами своими нервов себе не портил и, между прочим, отношений с редакциями тоже, он сейчас целый десятитомник издал бы. Он ведь настоящий работяга!
- Панафобия.
- Вот! Значит, я панафоб... Не единственный, конечно, теперь целое племя панафобов развелось, не знают, что с собой делать. Всего понимаешь, боятся - кресло потерять, зарплату, распределитель, персональную машину, загранкомандировки... Не то что гавкнуть не могут - пискнуть стесняются. Чтоб ненароком события не опередить, вроде как в одиночку из окопа не выскочить. А из всех дыр топаловы лезут, свой темп навязать пытаются - им выгодно, чтоб все в окопах отсиживались и "ура" кричали и чтоб зачет велся - кто громче кричит, тот и прогрессивней. Из всех дыр лезут... Страшно, Вадим Львович, а?
- Вам от него с неделю как страшно стало, а мне - с тех пор, как я с Топаловым работаю. И привык потихоньку.
- Привык и ничего не боишься?
- Почему ничего? Дело потерять боюсь. Соберут завтра правдоматы и на запчасти спишут - чему радоваться! Но, я думаю, Ким Спиридонович, этого общество еще больше бояться должно. Оно-то куда больше потеряет.
- Вот ты как все выворачиваешь! - выкрикнул Карпулин. - Общество за твое дело больше тебя переживать должно, да?
- До чего ж ты все-таки профессиональный демагог, Кимушка, - вмешался Максимук. - Все-то тебе с ног на голову перевернуть бы. Скородумов, между прочим, дело говорит, дело, о котором тебе и печься бы в первую очередь. Хороший прибор топаловы забьют, автор поседеть может, с ума сойти, в речке утопиться, но общество-то больше автора пострадает, во-первых, талант оно утратило, во-вторых, ограблено оно на целый хороший прибор, а в-третьих, что, быть может, хуже всего, сто молодых-зеленых смекнут, что лучше не высовываться, лучше на рост личного благосостояния силы класть. Считай, еще сто приборов потеряно и еще сто умников в ряды сверхактивных потребителей переметнулись...
- Кончай агитировать! - резко прервал его Карпулин. - Сейчас время другое, сейчас все это понимают, все, так сказать, интенсифицированы.
- Другое? Ты, Кимушка, очень уж лозунгами увлекаешься. Нельзя время просто так другим объявить. Оно не внешняя субстанция, оно нашими собственными делами прорастает - не река за окном, а живое существо, сплетение наших душ. Другое время - это другие люди, с иной напряженностью души. А у нас пока ненапряженных пруд пруди, и никто их вмиг не интенсифицирует. Это как у медиков, пусть Вадим меня поправит, если ошибусь. Идет эпидемия или целая пандемия какой-нибудь холеры, и одно дело - поставить диагноз и начать борьбу с ней, другое - объявить всех здоровыми. И уж совсем смешно, когда все больные хором вопят, что они абсолютно здоровы и вполне интенсифицированы. Прямо чудо святого Иоргена... Мы переживаем пандемию социальной эйфории, и нам еще предстоит от нее излечиться и стать реалистами, и только тогда время станет другим...
Я уже знал, что с Максимуком не стоит спорить о времени - по крайней мере не с нашей подготовкой. И слава Богу, Ким Спиридонович не был настроен на такой спор.
- Куда уж бедному панафобу переспорить известного письменника, усмехнулся он. - Так ты, Вадим Львович, одолжишь меня своим правдоматом, а?
Я засомневался. У Кима Спиридоновича были изрядные головные боли последствие военной еще контузии. В своей работе с правдоматом я сталкивался с похожими случаями и никаких отрицательных явлений не наблюдал, и все же... Я высказал ему свои сомнения.
- Значит, Ивану можно, всем можно, а мне нельзя, - стал сердиться Карпулин. - Я перед тобой на колени встану, этого добиваешься?
- Помоги ему, Вадим, - встрепенулся Максимук. - Ему миг чистой правды нужен. А она по большому счету никого еще не гробила, ей-богу.
В общем, меня уговорили. Подчеркиваю, в клинических картинах, аналогичных отмеченной у Карпулина, никаких противопоказаний к использованию правдомата выявлено тогда не было. Этот факт следствие может установить по соответствующим экспериментальным протоколам и историям болезней. Через час я доставил правдомат Карпулину и объяснил, как им пользоваться.
Мы договорились, что Карпулин воспользуется аппаратом только один раз и сеанс будет длиться не более двадцати минут. Последнее очень существенно - это так называемое оптимальное время разовой психосейфеторной накачки, установленное экспериментально. Я знал, что удлинение сеанса хотя бы на 7-10 минут ведет к нежелательному последействию - возникает своеобразное "фобическое эхо", у человека могут развиваться избыточные страхи за свое поведение в фазе полной правдивости. В нескольких экспериментах мне приходилось выводить испытуемых из такого состояния, гасить эхо, прибегая к одному-двум дополнительным сеансам.
Отсюда и жесткое ограничение в инструкции, которой был снабжен Карпулин, - ни в коем случае не заходить за границу двадцати двух минут. Любой врач пояснит, что лекарство при должной избыточности дозы способно превратиться в яд...
Дальнейшее известно мне в следующей версии. Карпулин отбыл в Москву, выступил там по делу Топалова крайне резко и со многими обобщениями. "Сильным связям" Топалова замять скандал не удалось. Однако и Кима Спиридоновича предупредили, что вопрос о его пребывании на посту будет рассмотрен особо.
Через день после того, как действие правдомата кончилось, с Карпулиным стали происходить странные вещи. Он с сопровождающим его помощником едва добрался до дому и почти тут же попал в наш Центр с острым паранойяльным синдромом. Я сделал попытку взять его на излечение - убежден, что мой аппарат постепенно вывел бы его из тяжелого состояния и даже полностью излечил бы. Но меня к Карпулину не подпустили, а через несколько дней отстранили от клинической практики и вообще от работы.
К сожалению, Карпулин решился на удвоение сеанса. Счетчик на психосейфеторе, приобщенном к моему делу в качестве вещественного доказательства, ясно показывает, что последний сеанс аппарата длился 45 минут. Об этом я узнал совсем недавно и полагаю, что формально этот факт освобождает меня от ответственности.
Действительно, если вы по просьбе соседа-сердечника дали ему флакон кардиомина, разве ваша вина, что он выпил сразу 60 капель? Формально - нет!
Но если вы видели полубессознательное состояние больного, его трясущиеся руки, если тем более вы врач, то следовало помогать до конца самому приготовить нужную дозу.
Вот именно этого я себе простить не могу - как врач-исследователь, способный профессионально разбираться в психическом состоянии окружающих, и просто как человек. Я не сумел уловить тогда, во время последнего разговора, всей напряженности Карпулина, его трясущихся рук, трясущейся души, переоценил его относительную внешнюю уравновешенность. Он постеснялся пригласить меня в совместную поездку, а я счел неудобным предложить такой вариант. Опять-таки сработал подловатый прогноз - дескать, вдруг Ким Спиридонович решит, что я навязываю свое присутствие в Москве, чтобы как-то дополнительно повлиять на судьбу Топалова...
Московские действия Карпулина привели к тому, что Топалова уволили, исключили и возбудили против него уголовное дело.
Именно тогда Топалов решил пропустить удар мимо себя - с его стороны последовало заявление, обвиняющее меня в подстрекательстве его, Топалова, к хулиганским действиям с использованием особо опасных психотропных средств и в доведении (с помощью тех же средств) крупного руководящего работника до острого психического заболевания. Основная идея этого заявления, разосланного во все мыслимые органы и инстанции, - наш с Кляминым хитро придуманный заговор против существующего порядка, тщательно спланированные удары по столпам означенного порядка и все такое. Клямин выступает в этом заговоре лишь как своевременно разоблаченный идеолог, я - как опаснейший исполнитель. Право же, странно, что Топалов не указывает конкретных солидных сумм, которые, по его мнению, должна была бы выплачивать мне та или иная империалистическая разведка...
И в этот момент произошло нечто, еще более страшное, - событие, инкриминируемое мне как третий эпизод.
10
Сразу подчеркну, что последний шаг писателя Ивана Павловича Максимука стал и моей личной трагедией. Если бы осуждение меня вплоть до высшей меры могло бы что-нибудь исправить, вернуть назад, я, не задумываясь, признал бы любую степень своей вины и настаивал бы на этом во всех инстанциях. Но, к сожалению, вернуть ничего нельзя.
С Иваном Павловичем я познакомился совершенно случайно - примерно за неделю до инверсиновой истории. Работа над правдоматом застопорилась. Безнадежно застряла внешнеторговая заявка на аппаратуру, необходимую для расшифровки некоторых ритмов, а самостоятельный монтаж наверняка потребовал бы года или двух беспросветных мучений. И, как обычно, некому и не на что было жаловаться - кто, собственно, в ответе за мой иссякающий энтузиазм?
В тот вечер я не спешил домой, сидел на набережной и соображал, на сколько еще хватит сил и не выяснится ли потом, после пары лет труда над самодельным дешифратором, что главное все еще впереди. Можно ли было тогда догадаться, что до первой действующей модели психосейфетора оставалось чуть меньше года...
А тогда сложности обступали со всех сторон, и ни в чем не просматривалось упрощений - ни на работе, ни дома.
Жена, Елизавета Игнатьевна, все более нервно воспринимала мою оппозицию Топалову. Из-за этой оппозиции, довольно справедливо полагала она, тонут в неопределенности перспективы остепенения, и зарплата остается столь скромной, что непонятно - то ли мне краснеть за нее, то ли ей, зарплате, за меня. А дети растут неудержимо, и вместе с ними дрожжевым тестом разбухают всевозможные потребности. И углов в нашей маленькой квартире не становится больше, их вообще не осталось, этих углов, приткнуться негде. Мы вчетвером до предела насытили свои тридцать квадратных метров, и ничего лучшего нигде не маячит. Потому как многое лучшее упирается в ту же оппозицию, и все более чувствительные ограничения в различных благах - еще не самый страшный среди намечающихся тупиков.
Лиза, надо сказать, замечательно держалась до тех пор. И в то время она не сводила дело к банальному: "О семье бы подумал..." Нет, все обстояло сложней. Лиза попыталась оседлать некую философскую волну. Впрочем, не она одна, на той же волне атаковали меня и некоторые друзья. И отмахнуться никак не удавалось, да и следовало ли отмахиваться?
Меня и самого размывали изнутри те же вопросы. Что мы впускаем в мир? Чем обернутся в конце концов все эти мощные средства управления индивидуальной психикой, химические и электронные? С одной стороны, до чего ж здорово стимулировать человека к искренности, подтолкнуть его к реальному поименованию явлений, до сих пор вслух не именованных и оттого вроде бы не существующих. С другой - здорово ли? Для кого-то искусственный приступ искренности станет смертным приговором - разве трудно вообразить себе роль психосейфетора или того же инверсина в условиях террористического режима... Так что черт его знает, какую нечисть выпустим мы с Кляминым и Грейвом в разные уголки нашего пестрого и не слишком терпимого к откровенностям мира. И кого считать ответственным за жизни, сгубленные при помощи наших аппаратов и препаратов? Как говорится, кому Господь счет предъявит?
Вероятно, я практически начисто лишен так называемого оппенгеймерова комплекса. Думаю, физики-ядерщики виноваты в испоганивших Землю взрывах не более, чем другие граждане, ибо укажите мне пальцем на того, кто хотя бы весьма косвенно (хотя бы частью своего налога и глубиной молчания) не способствовал развитию ядерных программ. Переложить основную ответственность на ученых и изобретателей - тот простенький трюк, которым кое-кто из власть имущих вот уже почти полвека пытается обмануть общественное мнение. Но опасны-то не сами игры, а игроки, особенно творцы игровых правил, те из них, для которых любая новизна лишь средство расширения и упрочения своей власти. То же самое относится к пугающим достижениям генной инженерии и вот теперь - к мощным психотропным средствам нового поколения.
Лиза пыталась убедить меня в то время, что такая позиция толкает ученых к личной безответственности относительно собственных экспериментов. Мы, пожалуй, до сих пор не сошлись во взглядах. Возможно, разумеется, что моя точка зрения во многом обусловлена сильной негативной реакцией на всякий фактор, требующий отказа от главной моей работы, реакцией как бы автоматической. Но не исключено, что суть расхождений лежит глубже, и я не так уж ошибаюсь, отрицая "святую обязанность" ученого отказаться от естественного развития исследований и утаивать результаты, которые лично он считает опасными. По-моему, такой вариант борьбы с неприятными последствиями научно-технического прогресса едва ли не самый опасный, как опасны, впрочем, и все глобального масштаба решения, принимаемые одиночкой или в очень узком кругу, то есть в условиях отсутствия гласности. Новое мышление - то, которое только и позволит нам выжить, несовместимо ни с государственной, ни с частной секретностью, оно рождается из искренности. Нельзя одновременно протягивать руки для приветствия и водить друг друга за нос. Ибо ущемленные носы обретают подчас воистину гоголевскую самостоятельность и без спросу суются в наши души, и решают за нас вопросы жизни и смерти...
Но, должно быть, я сильно увлекся описанием собственных размышлений, вряд ли играющих важную роль для дальнейшего. Просто состояние было запоминающееся - на редкость мерзкое в смысле обилия навалившихся и хитро переплетенных проблем, состояние, лейтмотивом которого служит заглушающий иные мысли внутренний шепоток: "Плюнуть бы на все..."
И страшно болела голова - уже несколько дней подряд. Я думал, спокойный часок в сквере хоть чем-то поможет, но ни набережная, ни удобная скамейка, ни выданное самому себе милостивое разрешение бездельничать целый вечер - ничто не приносило облегчения.
Внезапно ко мне подбежал огромный черный дог. Я ни с того ни с сего испугался, вскочил. Дог зарычал. К счастью, тут же подоспел хозяин собаки, Иван Павлович Максимук.
Он извинился и сразу же нацепил намордник своему догу. Потом представился, присел рядом, и мы как-то с ходу разговорились. Максимук общался легко, пожалуй, даже с некоторым блеском. Он, слава Богу, кратко охарактеризовал дружелюбие своего Лорда и выразил удивление его случайной агрессивностью. Пошутил: "Настоящая собака чует угрозу своему хозяину..." И, как выяснилось много позже, был недалек от истины...
Потом Максимук запросто перешел на "ты", и это не звучало обидно, у меня тоже возникло ощущение давнего и доброго знакомства. Минут через двадцать я понял, что пора бежать домой - стратегические размышления все равно перебиты, а семья-то ждет. Но уходить не хотелось. Не знаю, почувствовал ли Иван Павлович мои колебания, но внезапно он предложил зайти к нему в гости, разделить с ним хоть на полчасика небольшую радость.
Пожалуй, все это выглядело странно, к тому же я вообще не люблю таких вот знакомств по касательной, точнее - их нередких последствий в форме излияния души или чего иного, душу замещающего. Но в тоне его было столько искренности и простоты, что мне как-то и в голову не пришло отказать.
Дома Максимук представил меня своей супруге Софье Алексеевне ("Мой вариант Софьи Андреевны..." - усмехнулся он), с удовольствием продемонстрировал огромную свою библиотеку - тысячи три или четыре отлично подобранных книг.
Потом мы пили чай с фантастически вкусным тортом, а в качестве пролога - по стопочке чего-то экзотического и крепкого под бутерброды с черной икрой. Сам Максимук так и не сообщил мне причину микроторжества, сделала это Софья Алексеевна, находившаяся в исключительно приподнятом настроении. Оказывается, тем утром было утверждено в плане пятитомное собрание сочинений Максимука ("После больших, знаете ли, треволнений..." прокомментировала Софья Алексеевна), и я оказался, можно сказать, первым из читателей, получившим право поздравить живого классика.
Беда, однако, заключалась в том, что я не мог числить себя в славной когорте читателей Ивана Максимука, ибо буквально ни одного его произведения никогда не читал и, могу поклясться, в руках никогда не держал. Но хозяева мои в избытке великодушия простили мне этот грех, снабдили толстенным его романом с дарственной надписью ("Новостройка", роман в трех частях с прологом и эпилогом) и взяли слово (вместе с номером моего телефона), что ровно через неделю я загляну к ним снова и расскажу о своих впечатлениях.
Я распрощался с радушными Максимуками в твердой уверенности, что внимательно прочту роман и постараюсь высказать автору все самые теплые слова, которые придут на ум. Но уже в трамвае, пролистав большую книгу, я понял, что прочесть ее не смогу (просто не захочу), и потому не судьба мне, должно быть, снова увидеться с ее автором.
Но вышло по-другому. Ровно через неделю мне позвонила Софья Алексеевна и пригласила к ним. Буквально в это время я очухивался от инверсина и уже знал, что над Кляминым нависла страшная опасность. Поэтому я не слишком вежливо отказался от встречи, сославшись на крупные служебные неурядицы и неизбежную поездку на сельхозработы. Иногда думаю, соври я тогда, просто нахами ей, и не было бы многих последующих событий...
Где-то через полчаса мне позвонил сам Максимук и стал допытываться что да как, да какие-такие неурядицы могут помешать встрече читателя с писателем. Я взял и рассказал ему о Клямине, об инверсине, о своем стимулированном бунте, и это привело Ивана Павловича в какое-то восторженное состояние ("Ну, вы, ученые, даете! - приговаривал он. - Ну, даете! Это сюжет для фантастического романа, а не производственный конфликт...").
К сожалению, это был всего лишь сюжет для производственного конфликта, причем с крайне реалистическими и неприятными последствиями. Я дал понять это Ивану Павловичу, и он, кажется, понял. Понял настолько, что сразу же предложил свой ход - встречу со старым его другом, товарищем Карпулиным, который "одним телефонным звонком всех на место поставит".
Признаться, я не очень обрадовался такой перспективе и, пожалуй, отмахнулся бы от нее, иди речь обо мне лично. Но речь шла о Клямине, положение которого выглядело вполне безнадежно, и во имя Александра Семеновича я не имел права пренебрегать ни одним шансом. И я пошел на встречу с Карпулиным, описанную выше.
Ничего хорошего из этого не вышло. Клямин все равно был устранен, и я почувствовал, что самолюбию Максимука нанесен жестокий удар. Не знаю, может, ранее жизнь оберегала его от созерцания таких расправ (таких примитивных и интеллигентных! - на иные он наверняка досыта насмотрелся), но финал истории Клямина его поразил.
Самое любопытное, что Максимук попытался по-своему меня утешить.
- В том-то и дело, Вадим, что даже у таких, как Карпулин, реальной власти не хватает. Не справляются они с системой взаимосвязанных топаловых, вязнут в них... Проводимости нет, самые ценные идеи затухают на следующем же уровне, если не входят в резонанс с личными устремлениями топаловых... Удельные князьки, которым слишком многое дано на откуп, с которых слишком мало спрашивают... Уверен, что Вселенная родилась вместе с ними, обрела разум в момент их вступления в должность и расширяется исключительно ради их удобства, а с их уходом немедленно схлопнется, коллапсирует в точку, точнее - в восклицательный знак на их бронзовых памятниках...
Надо отметить, Иван Павлович любил всевозможные естественнонаучные аналогии. Некоторые ему, по-моему, удавались.
- И все-таки прошу тебя, Вадим, прочти мой роман, - сказал он тогда. Мне действительно интересно узнать твое мнение...
11
Время было до предела неподходящее, однако "Новостройку" я все-таки осилил. По диагонали, но от начала до конца. И обозлился на себя по-черному - ведь уже к десятой странице ясно стало, что читать не следует...
Для тех, кто не знаком с этим романом, на всякий случай кратко восстановлю его сюжет. Строится некий комбинат - в явно неподходящем месте, неподходящем с экологической и культурной точек зрения (будет разрушен красивый озерный уголок, снесены стены древнего монастыря). Новый директор, большой энтузиаст будущего промышленного гиганта, постепенно (на протяжении семисот страниц романа) убеждается в правоте тех, кто предлагает перенести стройку. Где-то в середине романа всплывают и дополнительные обстоятельства - скажем, экологически неразумное положение комбината оказывается и транспортно невыгодным. И наконец директор и его сподвижники выясняют, что сам проект комбината несовременен и к моменту завершения стройки продукция морально устареет. Так что проект надо перерабатывать (что директор с указанными сподвижниками начинает делать в предпоследней главе чуть ли не в свободное от работы время), а потому есть годик-другой и на привязку стройки к новому, всех устраивающему месту.
В целом выходит так, что порочность проекта ясна всем - от читателя до пионера Коли (одного из великих защитников местной природы, отличника к концу романа). Сопротивляются только какие-то неведомые темные силы в высоких планирующих органах, реально представленные лишь парой стандартных карьеристов из главка, впрочем, успешно разоблачаемых к последним главам. Ну и конечно, несколько пересекающихся лирико-бытовых линий, плюс социальный срез - рабочие, ИТРы, директора, работники министерств, дети, тещи, ударники, спекулянты, толкачи... Все правильно до зубной боли, порок наказуется, в перспективе просвечивает нечто сияюще-победительное...
По-моему, на все такое за глаза хватило бы рассказа, а еще лучше газетного очерка, ибо в целом роман и есть распухший очерк в манере "так надо бы, потому что так хотелось бы..."
Что-то в этом духе я и сказал Ивану Павловичу и нажил себе вечного врага в лице Софьи Алексеевны. А сам Максимук, к немалому моему удивлению, вовсе не обиделся. Улыбнулся и пожал плечами:
- На таких, как ты, новостроечная литература действует как красная тряпка на быка. Кстати, поголовье нервных быков почему-то неуклонно растет. Как ты думаешь, почему?
Я вежливо промолчал. Но Софья Алексеевна не выдержала.
- Вы не разделяете народных взглядов, Вадим, для вас особые блюда готовить надо. А между прочим, когда по роману пятисерийник сняли, на телевидение много писем пришло, и почти во всех сказано, что проблема, поднятая Иваном Павловичем, очень важна...
Максимук не без труда успокоил ее и попросил меня, как о величайшем одолжении, прочесть рукопись первого варианта "Новостройки". Я сопротивлялся, но он - великий мастер уговаривать. Пришлось взять рукопись (всего около трехсот машинописных страниц), о чем я впоследствии не пожалел.
Вроде, тот же сюжет, те же действующие лица, но совсем другой роман, лично меня всерьез затронувший (а датой, проставленной в конце рукописи, прямо-таки ошеломивший - в то время и так писать, так понимать! в то время, когда я с охапкой правовернейших идей и густо-розовых надежд и со свеженькой дипломной корочкой в кармане переступал порог нашего Центра...). Звучала там какая-то трагическая нота, и события разворачивались совсем по-иному. Было видно, кто и почему думает задом, как благочестивые проходимцы, не сходя со своих высоких кресел, гробят человеческие судьбы и государственные миллионы, гробят, всеми средствами и с особой жестокостью отстаивая собственную избранность и неприкосновенность. Я увидел здесь топаловых от промышленности и экономики, небольшую, но очень колоритную галерею. Не знаю, может, в этом варианте тоже было немало от социологического очерка, но роман, несомненно, был - я имею в виду эту непрерывно звенящую трагическую ноту, заставляющую думать о переменах, о самых серьезных переменах, о скорой помощи перемен. И директор комбината добивался своего лишь ценой полного самосожжения, его не просто учили жить "фэйсом об тэйбл", его на костре поджаривали, и сгорали на том костре его карьера, его семья, его надежды. И самое главное - оставалось не слишком ясным, является ли новое решение действительно разумным или только так выглядит на фоне явно нелепого старого.
В общем, мне понравилось, и я с удовольствием сообщил об этом Ивану Павловичу. И почувствовал, что это сообщение окончательно настроило против меня Софью Алексеевну.
- Такие, как вы, Вадим, лет двадцать сбивали Ванечку с панталыку, раздраженно сказала она. - А он, добрая душа, угодить им пытался. Есть, знаете ли, люди, которые сами ни черта не добились, но другим завидуют. Ты, говорят, добился, зато я лучше, я "моральней", потому что я - страдатель, за правое дело горю. Кому сейчас это нужно? А Иван Павлович, если б вариантами своими нервов себе не портил и, между прочим, отношений с редакциями тоже, он сейчас целый десятитомник издал бы. Он ведь настоящий работяга!