Страница:
Потупа Александр
Осенний мотив в стиле ретро
Александр Сергеевич Потупа
Осенний мотив в стиле ретро
Эту книгу - наиболее полное собрание повестей и рассказов Александра Потупа - можно воспринимать как особый мир-кристалл с фантастической, детективной, историко-философской, поэтической и футурологической огранкой. В этом мире свои законы сочетания простых человеческих чувств и самых сложных идей - как правило, при весьма необычных обстоятельствах.
И ублажил я мертвых,
которые давно уже умерли,
более живых, которые живут доселе;
а блаженнее их обоих тот,
кто еще не существовал...
Екклесиаст 4, 2-3
1
Настроение - тончайшая материя с неограниченно развитым свойством исчезать, исчезать в подходящий и неподходящий момент, всегда и всюду, по случаю и просто так. Оно зыбко, ненадежно и слоисто, как облачное покрывало над этой осенью, посреди коей я безуспешно пытаюсь втиснуться в истекающие сроки.
Истекающие сроки - очаровательный канцеляризм с ностальгическим привкусом неких истекающих соком, но все еще несвоевременных истин, и кроме того - осипший голос Сергея Степановича в трубке: ...ежели готово, чего тянуть?.. сдвинем на год, как пить дать, сдвинем...
И я прямо-таки физически ощущаю, как объективные силы плана редподготовки мягкими Сережиными лапками двигают мою пухлую, точнее опухшую от трехлетнего сна рукопись вдоль по клеточкам какого-то вечного табель-календаря.
Кой дьявол дернул меня принять заказ на биографию Струйского?
Нет, вру. Не принять заказ, а организовать его - есть такая современная суперметафора "организовать".
Не все биографы становятся Цвейгами, не всем дано увидеть вслед за Тыняновым прыгающую походку людей 20-х годов и сразу появившиеся лица удивительной немоты. Я биограф-собака, - та самая, которая все видит и понимает, которой кажется, что она...
Есть рукопись, но нет Струйского, вот в чем беда - героя-то нет! Есть идеальная осень - просто болдинский концентрат необходимого одиночества и обилия материалов. Но главного нет - не оживает.
Пойду заварю чай, последнюю пачку "Цейлонского" из обширных Верочкиных запасов.
Все конечно - и чай, и одиночество в обезлюдевшем дачном поселке, и почти безразмерное терпение Сергея Степановича.
Самое большее через неделю он явится сюда вместе с Верочкой - на ее вздохи и взгляды он рассчитывает тверже, чем на собственные логические доводы, - и мне нечем будет их угостить.
Впрочем, не о том беспокоюсь - Вера непременно чего-нибудь прихватит, и еще: ...Господи, ну не надоело тебе... раз в пять лет паршивую книжку... люди нервничают, а ты?
И Сережа: ...это очень неплохо, поверь мне... потом додумаешь - все мы так... второе издание... давай рассуждать реально...
Реально - что это? Реален этот чай, он превосходно заварился. Сашка пошел в десятый класс, и я не могу купить ему приличные штроксы - это более чем реально. Верочка, семейный паровоз на полутора ставках, племянник Костя, юный виршетворец, путающий Данте с Дантесом, - реальность.
А Струйский между "Голосом" и "Письмом сыну" - кто? Абстракция?
Лица, пронзительно четкие и расплывающиеся, заполняют полотно памяти. Весь секрет не в том, кто на первом, а кто на втором плане. Главное - их сочетание. Оно не обнадеживает (забавный ряд: обнадеживать, обверивать, облюбливать; например, я давно уже не обвериваю свою жену...).
Надо выбраться из четырех стен. Возьму куртку и поброжу, потопчу листву.
2
Вот что интересно - третий день над моим домом висит летающая тарелка, нечто в высшей степени небесное и мерцающее.
Еще интересней - меня это не волнует.
Я знаю, что всех этих серебристых дискообразных творений внеземной цивилизации с голубыми или зелеными человечками на борту попросту не существует. В них безгранично веруют мальчишки и гуманитарии, но не я, застрявший где-то посреди.
Разумеется, НЛО - неопознанные летающие объекты - вполне реальны, ими даже занимается особая наука - уфология. Но это плоды нашего обращения с атмосферой, что-то вроде относительно устойчивых светящихся загрязнений ложек дегтя в медово-комфортабельном царствии homo sapiens. Короче, фантомы.
Я не удивлюсь, если к началу нового века, а оно совсем уже не за горами, сведения об НЛО будут запросто публиковаться среди прогнозов погоды.
Висит и висит, бог с ней.
Чего ей от меня нужно?
Благо, зависла бы над домиком физика или астронома. Здесь же она бесполезно тратит время.
Листва под ногами, набухшая до вязкости, рисунки на коре - чуть не вырвалось "причудливые узоры" - это меня интересует, в этом едва ли не единственный мой шанс на настроение, на то, что сквозь бухгалтерский щелк дат и событий приведет к подлинности исходного толчка, к странному тяжелострочию "Голоса".
Может быть, я сумею заглянуть в ту осень, осень-испарину на морщинистом подглазьи губернского городишки близ черты оседлости, в ту осень, где по колдобистому межзаборному пространству бредет черноглазый анархист - по сути, - а вообще солидный чиновник господин Струйский, исполняющий обязанности латиниста в местной гимназии и по совместительству, как сказали бы сейчас, играющий роль пророка в узком кругу местного литературного света, то есть лица, пожалуй, и несуществующего, ибо какие там пророки вдали от столиц, на крайний случай хотя бы и своих, российских.
Свет, полусвет, полутени... Вот чем хороша осень - ясно видятся полутени, исчезающие в иные времена года, до поры вязких ковров прячущиеся где-то вне зримого мира.
Тяжелое время, слипшееся, спрессованное, давящее и скользкое, обозначаемое химическим словечком реакция. Вот только что, едва ли не мгновение назад, свобода была тут, рядом, хоть рукой дотронься. Дотронулись, обожглись. Реакция. Слипшееся время, по которому бредет знаток мертвых языков Борис Иннокентьевич Струйский. Ночь, непременно ночь, и порыв ветра, вскинувший листья среди случайных, чудом не выметенных этим порывом осенних звезд.
И еще - полнота сил, переполнение совсем нерастраченным, но уже горьким, переполнение, изливающееся в трубе, запредельном каком-то порыве трубы, от которого крыши обрушились бы, услышь они этот вопль.
И отсюда - рывок в утро, в то утро, когда Она была рядом, хоть рукой дотронься.
Или слишком просто? Или сложно? Славная научная работенка под заглавием "К вопросу о моделировании осенней полутени..."
Зябко. Сырость проедает дыры в костях и в понятиях. Даже нержавеющие истины не выдерживают такого потока сырости; она, как радиация, - не округло-мягкое излучение, а именно звенящая и режущая радиация.
Висит проклятая, все висит и висит - чего ей надо?
Пойду домой.
3
Не верю я в контакты такого рода. Люди придумали их себе в утешение. Тривиальная аналогия и только.
Для нас, двуногих разумных, каковыми мы сами себе кажемся, лучшая форма общения - личная встреча, разговор, попытка напрямую заглянуть друг в друга.
Два народа, вообще два крупных социальных организма - другое дело. Приходится выделять послов, дружеские делегации и тому подобное, возникает, так сказать, политический контакт - правящие круги (забавно: почему не квадраты?) стараются постичь себе подобных. Но истинное общение - взаимный культурный поток. В его течении, в шелесте страниц и потрескивании киноаппаратов выясняется, что они, далекие, не имеют рогов, у них те же уши, носы, чувства и прочее, и прочее... Хорошая литература веками исправляет то, что за считанные часы ломают излишне исполнительные живые посланцы.
И все-таки, каждый новый шаг - сквозь аналогию, и отсюда идея летающих тарелок, пришельцев, стремящихся дружески похлопать нас по плечу или дать нам недвусмысленный пинок. Не худший миф XX века, но только миф.
Где-то я читал, что нет таких кораблей, которые могли бы носить нам подобных от звезды к звезде, нет и вне фантастики быть не может, что, вероятно, все общение между цивилизациями сведется к сигналам, к чистому потоку информации без всякого колониального привкуса.
В кристально чистые информационные потоки верится слабо, они могут послужить страшным оружием, но такой контакт куда правдоподобнее, чем всякие серебристые диски с психологией коммунальной соседки, прикованной к замочной скважине...
Право же, эта посудина с полуразмытым контуром, зависшая над домом, начинает меня нервировать.
Так я никогда и не погружусь в него, не отыщу того единственного штриха, без которого есть рукопись, но нет героя.
Совсем вечереет - до чего ж рано. Разожгу щепки в Верочкиной печурке, громко именуемой камином, посумерничаю, прогоню скопившуюся внутри сырость.
Затрещало. Живой дымок и живой огонь - то, что 30 тысяч лет тому назад взметнуло моих предков над уютным, но безобразно узким животным миром, взметнуло настолько, что до сих пор приходится гадать, где же приземлятся ближайшие потомки - в цветущем саду или в голой пустыне (какова банальность! - почему не голый сад и цветущая пустыня, так современней).
Трещит дранка, занимаются поленья. На дворе совсем темно.
Пройдет этот вечер, неповторимый и один из многих, пройдут тысячи вечеров, догорят все дрова, исчезну я, Вера, этот дом...
Гости вечерние, размышления-пилигримы,
словно пляшущие тени на каминном экране.
Ни молитвами, ни бунтами не преодолима
бытия оглушительная однократность,
однократность каждого мельчайшего шага
каждая попытка последняя и первая,
нечто расплывчатое опять мешает
коснуться сердцевины оголенными нервами...
Это он - времен "Голоса".
Если слегка зажмуриться и сделать мельчайший шаг, пусть однократный, если устремиться сквозь не столь уж плотную занавеску времени, то...
4
Язык-чеканка, язык изречений, а не обычных житейских трюизмов.
- На этом я завершаю разбор ваших сочинений, - говорит Борис Иннокентьевич, и я понимаю, что нахожусь рядом, возможно, в двух-трех метрах от него.
- Господин Гребенщиков, будьте добры, сделайте перевод этого отрывка, продолжает Струйский и протягивает стеснительному полноватому юноше раскрытый томик.
Гребенщиков неловко поднимается с места, выходит к учительскому столу. Он немного краснеет, но собравшись с духом, бросается в перевод, как в реку:
- Мы читали... прочитали, что восхвалявший Тразею Пета Арулен Рустик, а Гельвидия Приска Герений Сенецион были за это судимы... осуждены... присуждены к смерти, и казнили не только писателей, но и их книги, ибо триумвиров обязаны сжечь, сжечь на форуме... на...
- На той части форума, где исполняются приговоры... - поправляет Борис Иннокентьевич.
- Да, да... где исполняются приговоры, создания... творения светлых умов. Распорядившиеся считали... конечно, считали, что этот костер заставит... утихомирит римлян, пресечет в сенате речи вольнодумцев... речи вольнолюбивых, задушит совесть людей... людского рода. Его изгнали учителя... учителей философии...
Гребенщиков потеет, воротничок мундира тесен ему - глупое дело школьная форма.
Почему Струйский вызвал именно его для перевода именно этого отрывка и именно в это время?
Ах да, Гребенщиков, кажется, Алексей - единственный из гимназистов, упомянутый в отрывочных дневниках. Все, что застряло в моей дырявой памяти.
- ... и запретили все другие высокие науки, чтобы больше не было ничего честного. Мы же являем... явили воистину великий пример... пример...
- Пример терпения, - вставляет Струйский.
- ... терпения, и если прежние поколения видели, что есть неограниченная свобода, то мы увидели... мы...
Гребенщиков совсем растерялся.
- Мы видели такое же порабощение, ибо непрерывные преследования отняли у нас возможность общаться, высказывать свои мысли и слушать других. И вместе с голосом мы утратили бы и самую память, если бы забывать было столь же в нашей власти, как безмолвствовать.
Струйский останавливается и обводит глазами класс.
- Садитесь, Гребенщиков, спасибо, - говорит он тихо. - Это непривычный текст. Это Корнелий Тацит, мы как бы перепрыгнули через столетие. Мы переводили отрывок из "Жизнеописания Юлия Агриколы". Агрикола - тесть великого историка, и Тацит увековечил его достойную жизнь...
Класс совсем затих.
- ... Первые три абзаца - описание времени. Тацит дает почувствовать, что любое жизнеописание - шаг, действие, точка зрения...
Вот он, рядом.
Тацит в слипшееся время - шаг, действие, точка зрения...
Из него ли "Голос"?
Не все так просто. Исторические ассоциации нелинейны. Лишь глупцы устраивают из них таблички: "По газонам не ходить!"
Да, конечно, это та же осень, осень, когда состоится серьезный разговор с попечителем, переиначивший путь Струйского, разговор, который через каких-то два года приведет Бориса Иннокентьевича в места иные и окончательно вышвырнет из рядов чиновного люда. Такова одна из версий старта в неблагонадежность.
- Господин Струйский, - скажет попечитель, до подбородка обремененный соблюдением твердых общественных устоев, - до нашего сведения дошло, что на уроках вы используете, как бы сказать, нерекомендуемые тексты... Несвоевременные-с!
- В каком смысле? - искренне удивится Борис Иннокентьевич.
- В самом обычном, господин учитель, - станет злиться статский советник. - К чему это вы речи о свободе держите? Вам латыни обучать положено, сладкозвучию Вергилия. Так-с!
Струйский смолчит, усмехнется и смолчит, и эта усмешка - именно она доведет господина попечителя до белого каления.
В дневниковых записях - цитаты из "Агриколы". Мог ли Струйский использовать их на уроках, например, так, как это привиделось мне?
Мертвая бумага все скрывает. Скрывает и конкретный повод для будущих неприятностей, толчок к хроническому конфликту с начальством, как сказали бы нынче.
Конфликты - таинство. Мог ведь он просто не поздороваться, или случайно толкнуть, или... Почему именно Тацит?
5
Удивительно - солнечное утро. Изнутри и снаружи - прозрачность.
Последние праздники погоды.
Из невесть откуда взявшегося озорства выскакиваю на крыльцо с небольшим зеркальцем - надо поприветствовать этих неподвижных мучеников науки.
Висит. Самое смешное - летающее блюдце спокойно несет бессмысленную вахту над моим домом, маскируясь под серебристое облачко подозрительно правильной формы. И невысоко - пожалуй, метров сто.
И буслы спокойно летят к ближнему хутору, ноль внимания на это чудо.
А как поприветствовать - азбукой Морзе? Но я и ее не знаю, помню только с детских лет знаменитый SOS - три точки, три тире, три точки.
Попробую - им-то все равно, пусть знают, что я их вижу и отношусь к ним более чем спокойно.
Итак, три точки...
Впадаю в форменное детство.
Нет ведь никакой тарелки, есть обычный атмосферный фантом, и некому там принимать мой шуточный SOS.
Просто потребность в живой душе - сегодня утром мне хоть на полчасика нужна живая душа, которой я поведал бы об уроке латыни, поделился бы гипотезой о таинственной связи рассуждений историка первого века с событиями века двадцатого - единственной дельной мыслью, родившейся в моей голове в период истекающих сроков.
Впадаю в детство.
Надо не баловаться с зеркальцем, а думать, утюжить времена, в которых спрятан ключ к живому Борису Струйскому.
Включаю магнитофон - который уже раз. Который уже раз Володя Штейн будет внушать мне "Голос".
Включаю, и Володя неторопливо и с легкой хрипотцой начинает:
Не Господь ли завьюжил пыль
трубным гласом над звездной прорубью?
Голос был,
Голос в бубен бил,
Голос счастья сулил с три короба.
Голос ал, словно росплеск зорь
яснорусская россыпь звонницы...
Но вздымается зверь-позор,
всем коего долы полнятся.
Штыкозубый площадный зверь
искромсает рассвет наш подлостью,
и тугая волна потерь
пеной страха сотрет тень Голоса.
Володя меняется, надсадно хрипит, почти ощутимо юродствует:
Не вели, государь, казнить.
Горечь пьем из колодца дней.
Червь сомнения точит дни,
извиваясь на грязном дне.
Петрушкой, перегрызшим
кукловодовы ниточки
и впавшим в мечту, как в грех,
заречемся ль в приказе пыточном
супротивничать силе впредь?
Трачен временем тронный бархат
наших бунтов
ими щенков пугать.
В непредвиденном тлеет завтра,
перекроенное наугад.
Снова меняется Володя, иная окраска...
Жадно пью я очами рысьими
край, глотнувший медуху-вольницу,
окропив Русь кровавыми брызгами,
солнце воли к закату клонится.
Захлебнемся ль в раскольничий век
словопенными млечными реками?
Дополна на Руси звонарей,
да ударить в набат некому,
Хрип...
да ударить в набат - дрожь берет,
бледнеет по-кабацки опухшее лицо,
в курятнике порывов соловецкий хорек
пальцы наполняет расплавленным свинцом.
И снова спад...
Оттого ль и нейдет в западню нашу
счастья лось,
звероликий и нежноглазый?
Все простое из нас повыветрилось,
лишь горечь чернокнижья осталась.
Проступает на иконе предчувствия слеза,
как четвертое измерение
возрожденной Троицы.
Пламя красок устало доски лизать.
Сквозь пожар очищения нам откроется
красноблико мерцающий будущего скол
эхо Голоса над столетием дальним
исцеляет пылающим рублевским мазком
поэзии российской исповедальню.
И тяжело, почти рассудочной прозой...
Громоздкие валуны многослойных слов
ворочаются, как обиженные
дохристианские идолы,
словно чувствуют - вблизи неприступно зло,
а издали - подсудно ли?
Да и поздно издали
протягивать руки в прошлого сколы,
непоправимо заоваленные.
Немой от рождения сувенирный
Царь-колокол жив.
Переплавлены вечезвонцы опальные.
И лишь эхо тенями Голосов усопших
осеняет переплески российского дождя,
внезапной нотой, чистой и высокой,
в Заонежье отражаясь и в шепот нисходя.
Щелкаю тумблером.
Тишина.
Очень талантлив Володя, и все на вторых ролях в своем театре. Объективно нет их, вторых ролей, но на самом деле - еще как! Чем ему помочь? А Верочка все хлопочет о неустроенной его личной жизни...
Володя сыграл бы Бориса Струйского, великолепно сыграл бы одним голосом, напиши я такую пьесу. Но в роль эту Володю не пустят - внешнее несходство, то да се...
Да уж, внешне они далеки, между прочим, и голоса наверняка разные. Но ведь есть еще что-то...
Странная вещь, как и все, что связано с Борисом Иннокентьевичем, "сувенирный". Так говорили ли в то время, не заскочил ли он вперед с этим французистым прилагательным? И насчет четвертого измерения - ведь только-только появились работы Эйнштейна и Минковского, время как дополнительная ось координат еще не вышло из области дискуссий. Тем более, сразу же воткнуть эту ось в рублевскую икону...
Да, странного много, но может быть, в нем суть.
6
Забавно или нет, но тарелка изменила цвет, понятие для таких штуковин, пожалуй, не слишком определенное, и все-таки изменила - стала как бы гуще.
Это я обнаружил часов в пять, после обеда, вернее того, что я называю обедом в отсутствие Веры.
Мелькнула мысль - не из-за моих ли сигналов?
До чего же мы антропоцентричны - даже безобидное свечение над головой связываем с человеческими поступками и идеями...
Впервые за Бог знает сколько месяцев я почти доволен, вот-вот начну потирать руки. Сломалась какая-то перегородка, и в моей рукописи за это утро что-то сместилось, не знаю в ту ли сторону, но сместилось.
Радоваться, в общем-то, рано, все листы - бесформенная глыба, однако в этой глыбе кое-что замерцало. Еще одно такое мерцание, и появится намек на книгу (оборотик - "намек на книгу"! Сережа завизжал бы от негодования).
Сегодня запрусь пораньше, снова "пляшущие тени на каминном экране" вдруг повезет. Попахивает свинством, но вдруг, повезет увидеть ее, Серафиму Даниловну, божественную Симочку.
Неукладывающийся образ - жил себе потихоньку добряк и аккуратист, почтенный учитель гимназии, добросовестно отрабатывая свое жалованье, в свободное время писал стихи, которые не вскоре, через десятки лет, заиграли иными красками и подтолкнули весьма заурядного (один на один - можно!) писателя создать его, скромного латиниста, биографию...
Да, так почему неукладывающийся? Кто и во что?
А все та же Симочка. Она, одним мизинцем вышвырнувшая Бориса Иннокентьевича из спокойной чиновной заводи в иной мир.
Скорее она, чем господин попечитель, скорее она...
Но не представляю! Не могу представить учителя Струйского влюбчивым, впадающим в неистовое мальчишество. Потому что не вижу ее. Как ни стараюсь, увидеть не могу.
А вдруг Сергей Степанович, мягколапчатый, в семи издательских водах полосканный, прав, и не стоит усложнять.
Эволюция - усложнение. Выучили эту истину, прониклись ею и усложняем, усложняем, усложняем... Скоро уже неудобно будет сказать: Он увидел Ее и полюбил с первого взгляда. Как так! А где психологический и сексуальный резонанс, где предшествующие разочарования и пустоты, где... Как будто за встречей двух симпатичных молодых людей не должно стоять естественное стремление узнать друг друга поближе.
Включаю портативную игрушку, и хрипловатый голос Володи заполняет комнату:
От простоты уходишь ввысь,
но небо зеркалом хрустальным
все отражает,
и устало
земля мне шепчет: сын, вернись!
Вернись...
Как будто есть возврат,
как будто с блудными сынами,
которых лик Иного манит,
ведется честная игра.
О игры неба и земли!
Мы рвемся ввысь, где воздух чище,
потом всю жизнь почву ищем,
где сквозь навоз произросли.
И остаемся посреди,
как атмосферные фантомы,
лишенные земного дома,
мир звезд нам души бередит.
Окалина с заблудших душ
спадает искрозвездным ливнем.
Мальчишка, милая наивность,
всю ночь в предстартовом бреду...
Любопытно, откуда это - "предстартовый", какими ветрами занесено к нему в строки?
Что он знал о тарелках, которые по несколько дней зависают над домом неверующего? Что означают эти "атмосферные фантомы"?
Наши устремления, застрявшие на полпути, нацеленные на беспредельность и не попавшие туда, ибо всякая реальность живет иссякающим импульсом, - так, что ли? Потом силовые поля обстоятельств - "и остаемся посреди"...
Кончаются дрова. Поэтому устрою символический огонек.
Ради ожидаемого броска.
А ведь я даже не посреди, я только слегка подпрыгнул и вот-вот по колени погружусь в ту самую усердно удобренную почву, удобренную душами нашими, экскрементированными той самой пеной страха...
7
Дорожка в парке, длинная, как английский сентиментальный роман.
- Ты труп, воплощение неподвижности, - кричит Борису Иннокентьевичу совсем юная дама, и ее милые черты искажаются полной гаммой негодования.
Я теряюсь. Подло, в конце концов, подглядывать семейные сцены, даже созданные собственным воображением, но могу поручиться - это живой парк, живая листва, живые одуванчики и одуванчиковая поземка, и посреди дорожки Борис Струйский того периода, который по его же записям считается наисчастливейшим.
Я где-то совсем рядом, в отличном кустообразном убежище. Следовало бы зажмуриться и заткнуть уши - не могу. Передо мной подлинная Симочка, одна из последних, а может, и единственная Беатриче в семейном варианте. Боготворимая Серафима Даниловна!
Борис Иннокентьевич ощутимо морщится, не знает куда деть себя, свой столь противный труп.
- Да, да, настоящий труп, - кричит Симочка и задыхается от крика, и криком заражается окружающее пространство, вибрируя совсем по-мюнховски, оно хлещет Струйского женским протестом.
В чем дело? Это не запрограммировано. Образ скандалящей среди парка Симочки - ни с чем не сравнимая чушь. Она - ровное светлое пятно в рукописи. И вдруг!
И совсем не вдруг.
Все дело в отказе, в отказе и в листовках. Примерно в это время Струйский не решился взять на хранение маленький чемоданчик с листовками. Вернее, заколебался.
"Тень набежала на наши отношения, - писал он, - дай Бог, мимолетная тень. Проклятый чемоданчик!"
Но он еще не ведал истинного размера проклятья.
Из донесения, подшитого к делу: "...отказался, но под давлением супруги, Серафимы Даниловны Струйской, урожденной Силиной, дал согласие, однако, вероятно, нехотя..."
И еще его запись: "Неужели я труп?"
Все это калейдоскопически стократно смешивается во мне, и вот - такая сцена в парке.
Струйский вздыхает, без особой надежды бросает взгляд на бессмысленную и безответную голубизну над кронами.
- Симочка, - говорит он устало, - это безумие. За Иваном наверняка следили...
- Ну и что? - взрывается Серафима Даниловна. - Ты не должен трусить!
До чего ж она хороша во гневе.
- Но думать-то я должен, - не слишком уверенно перебивает ее Борис Иннокентьевич.
- Ерунда! - наращивает она давление. - Это отговорки. На благородные поступки удобно глядеть со стороны. Неужели все твои высокие слова и мысли не превратятся в единственный настоящий поступок.
- Симочка, милая, - протестует Струйский, - это же поступок самоубийцы.
И берет ее за руку.
- Не прикасайся ко мне, - кричит она, - не смей! Теперь все, кому не лень, предают Ваню, и ты с ними заодно, а я думала...
И она разражается потоком слез или просто уходит от него быстрым шагом, почти бегом, - в общем, какая-то такая банальная концовка. Ничего лучшего мое воображение не подсказывает.
Слабо. Все это слабо - чего-то я не узрел. Не было ли в конце такого мельчайшего штриха, скажем, взгляда, жеста, вздоха, - что заставило его броситься в немыслимый вираж?
Осенний мотив в стиле ретро
Эту книгу - наиболее полное собрание повестей и рассказов Александра Потупа - можно воспринимать как особый мир-кристалл с фантастической, детективной, историко-философской, поэтической и футурологической огранкой. В этом мире свои законы сочетания простых человеческих чувств и самых сложных идей - как правило, при весьма необычных обстоятельствах.
И ублажил я мертвых,
которые давно уже умерли,
более живых, которые живут доселе;
а блаженнее их обоих тот,
кто еще не существовал...
Екклесиаст 4, 2-3
1
Настроение - тончайшая материя с неограниченно развитым свойством исчезать, исчезать в подходящий и неподходящий момент, всегда и всюду, по случаю и просто так. Оно зыбко, ненадежно и слоисто, как облачное покрывало над этой осенью, посреди коей я безуспешно пытаюсь втиснуться в истекающие сроки.
Истекающие сроки - очаровательный канцеляризм с ностальгическим привкусом неких истекающих соком, но все еще несвоевременных истин, и кроме того - осипший голос Сергея Степановича в трубке: ...ежели готово, чего тянуть?.. сдвинем на год, как пить дать, сдвинем...
И я прямо-таки физически ощущаю, как объективные силы плана редподготовки мягкими Сережиными лапками двигают мою пухлую, точнее опухшую от трехлетнего сна рукопись вдоль по клеточкам какого-то вечного табель-календаря.
Кой дьявол дернул меня принять заказ на биографию Струйского?
Нет, вру. Не принять заказ, а организовать его - есть такая современная суперметафора "организовать".
Не все биографы становятся Цвейгами, не всем дано увидеть вслед за Тыняновым прыгающую походку людей 20-х годов и сразу появившиеся лица удивительной немоты. Я биограф-собака, - та самая, которая все видит и понимает, которой кажется, что она...
Есть рукопись, но нет Струйского, вот в чем беда - героя-то нет! Есть идеальная осень - просто болдинский концентрат необходимого одиночества и обилия материалов. Но главного нет - не оживает.
Пойду заварю чай, последнюю пачку "Цейлонского" из обширных Верочкиных запасов.
Все конечно - и чай, и одиночество в обезлюдевшем дачном поселке, и почти безразмерное терпение Сергея Степановича.
Самое большее через неделю он явится сюда вместе с Верочкой - на ее вздохи и взгляды он рассчитывает тверже, чем на собственные логические доводы, - и мне нечем будет их угостить.
Впрочем, не о том беспокоюсь - Вера непременно чего-нибудь прихватит, и еще: ...Господи, ну не надоело тебе... раз в пять лет паршивую книжку... люди нервничают, а ты?
И Сережа: ...это очень неплохо, поверь мне... потом додумаешь - все мы так... второе издание... давай рассуждать реально...
Реально - что это? Реален этот чай, он превосходно заварился. Сашка пошел в десятый класс, и я не могу купить ему приличные штроксы - это более чем реально. Верочка, семейный паровоз на полутора ставках, племянник Костя, юный виршетворец, путающий Данте с Дантесом, - реальность.
А Струйский между "Голосом" и "Письмом сыну" - кто? Абстракция?
Лица, пронзительно четкие и расплывающиеся, заполняют полотно памяти. Весь секрет не в том, кто на первом, а кто на втором плане. Главное - их сочетание. Оно не обнадеживает (забавный ряд: обнадеживать, обверивать, облюбливать; например, я давно уже не обвериваю свою жену...).
Надо выбраться из четырех стен. Возьму куртку и поброжу, потопчу листву.
2
Вот что интересно - третий день над моим домом висит летающая тарелка, нечто в высшей степени небесное и мерцающее.
Еще интересней - меня это не волнует.
Я знаю, что всех этих серебристых дискообразных творений внеземной цивилизации с голубыми или зелеными человечками на борту попросту не существует. В них безгранично веруют мальчишки и гуманитарии, но не я, застрявший где-то посреди.
Разумеется, НЛО - неопознанные летающие объекты - вполне реальны, ими даже занимается особая наука - уфология. Но это плоды нашего обращения с атмосферой, что-то вроде относительно устойчивых светящихся загрязнений ложек дегтя в медово-комфортабельном царствии homo sapiens. Короче, фантомы.
Я не удивлюсь, если к началу нового века, а оно совсем уже не за горами, сведения об НЛО будут запросто публиковаться среди прогнозов погоды.
Висит и висит, бог с ней.
Чего ей от меня нужно?
Благо, зависла бы над домиком физика или астронома. Здесь же она бесполезно тратит время.
Листва под ногами, набухшая до вязкости, рисунки на коре - чуть не вырвалось "причудливые узоры" - это меня интересует, в этом едва ли не единственный мой шанс на настроение, на то, что сквозь бухгалтерский щелк дат и событий приведет к подлинности исходного толчка, к странному тяжелострочию "Голоса".
Может быть, я сумею заглянуть в ту осень, осень-испарину на морщинистом подглазьи губернского городишки близ черты оседлости, в ту осень, где по колдобистому межзаборному пространству бредет черноглазый анархист - по сути, - а вообще солидный чиновник господин Струйский, исполняющий обязанности латиниста в местной гимназии и по совместительству, как сказали бы сейчас, играющий роль пророка в узком кругу местного литературного света, то есть лица, пожалуй, и несуществующего, ибо какие там пророки вдали от столиц, на крайний случай хотя бы и своих, российских.
Свет, полусвет, полутени... Вот чем хороша осень - ясно видятся полутени, исчезающие в иные времена года, до поры вязких ковров прячущиеся где-то вне зримого мира.
Тяжелое время, слипшееся, спрессованное, давящее и скользкое, обозначаемое химическим словечком реакция. Вот только что, едва ли не мгновение назад, свобода была тут, рядом, хоть рукой дотронься. Дотронулись, обожглись. Реакция. Слипшееся время, по которому бредет знаток мертвых языков Борис Иннокентьевич Струйский. Ночь, непременно ночь, и порыв ветра, вскинувший листья среди случайных, чудом не выметенных этим порывом осенних звезд.
И еще - полнота сил, переполнение совсем нерастраченным, но уже горьким, переполнение, изливающееся в трубе, запредельном каком-то порыве трубы, от которого крыши обрушились бы, услышь они этот вопль.
И отсюда - рывок в утро, в то утро, когда Она была рядом, хоть рукой дотронься.
Или слишком просто? Или сложно? Славная научная работенка под заглавием "К вопросу о моделировании осенней полутени..."
Зябко. Сырость проедает дыры в костях и в понятиях. Даже нержавеющие истины не выдерживают такого потока сырости; она, как радиация, - не округло-мягкое излучение, а именно звенящая и режущая радиация.
Висит проклятая, все висит и висит - чего ей надо?
Пойду домой.
3
Не верю я в контакты такого рода. Люди придумали их себе в утешение. Тривиальная аналогия и только.
Для нас, двуногих разумных, каковыми мы сами себе кажемся, лучшая форма общения - личная встреча, разговор, попытка напрямую заглянуть друг в друга.
Два народа, вообще два крупных социальных организма - другое дело. Приходится выделять послов, дружеские делегации и тому подобное, возникает, так сказать, политический контакт - правящие круги (забавно: почему не квадраты?) стараются постичь себе подобных. Но истинное общение - взаимный культурный поток. В его течении, в шелесте страниц и потрескивании киноаппаратов выясняется, что они, далекие, не имеют рогов, у них те же уши, носы, чувства и прочее, и прочее... Хорошая литература веками исправляет то, что за считанные часы ломают излишне исполнительные живые посланцы.
И все-таки, каждый новый шаг - сквозь аналогию, и отсюда идея летающих тарелок, пришельцев, стремящихся дружески похлопать нас по плечу или дать нам недвусмысленный пинок. Не худший миф XX века, но только миф.
Где-то я читал, что нет таких кораблей, которые могли бы носить нам подобных от звезды к звезде, нет и вне фантастики быть не может, что, вероятно, все общение между цивилизациями сведется к сигналам, к чистому потоку информации без всякого колониального привкуса.
В кристально чистые информационные потоки верится слабо, они могут послужить страшным оружием, но такой контакт куда правдоподобнее, чем всякие серебристые диски с психологией коммунальной соседки, прикованной к замочной скважине...
Право же, эта посудина с полуразмытым контуром, зависшая над домом, начинает меня нервировать.
Так я никогда и не погружусь в него, не отыщу того единственного штриха, без которого есть рукопись, но нет героя.
Совсем вечереет - до чего ж рано. Разожгу щепки в Верочкиной печурке, громко именуемой камином, посумерничаю, прогоню скопившуюся внутри сырость.
Затрещало. Живой дымок и живой огонь - то, что 30 тысяч лет тому назад взметнуло моих предков над уютным, но безобразно узким животным миром, взметнуло настолько, что до сих пор приходится гадать, где же приземлятся ближайшие потомки - в цветущем саду или в голой пустыне (какова банальность! - почему не голый сад и цветущая пустыня, так современней).
Трещит дранка, занимаются поленья. На дворе совсем темно.
Пройдет этот вечер, неповторимый и один из многих, пройдут тысячи вечеров, догорят все дрова, исчезну я, Вера, этот дом...
Гости вечерние, размышления-пилигримы,
словно пляшущие тени на каминном экране.
Ни молитвами, ни бунтами не преодолима
бытия оглушительная однократность,
однократность каждого мельчайшего шага
каждая попытка последняя и первая,
нечто расплывчатое опять мешает
коснуться сердцевины оголенными нервами...
Это он - времен "Голоса".
Если слегка зажмуриться и сделать мельчайший шаг, пусть однократный, если устремиться сквозь не столь уж плотную занавеску времени, то...
4
Язык-чеканка, язык изречений, а не обычных житейских трюизмов.
- На этом я завершаю разбор ваших сочинений, - говорит Борис Иннокентьевич, и я понимаю, что нахожусь рядом, возможно, в двух-трех метрах от него.
- Господин Гребенщиков, будьте добры, сделайте перевод этого отрывка, продолжает Струйский и протягивает стеснительному полноватому юноше раскрытый томик.
Гребенщиков неловко поднимается с места, выходит к учительскому столу. Он немного краснеет, но собравшись с духом, бросается в перевод, как в реку:
- Мы читали... прочитали, что восхвалявший Тразею Пета Арулен Рустик, а Гельвидия Приска Герений Сенецион были за это судимы... осуждены... присуждены к смерти, и казнили не только писателей, но и их книги, ибо триумвиров обязаны сжечь, сжечь на форуме... на...
- На той части форума, где исполняются приговоры... - поправляет Борис Иннокентьевич.
- Да, да... где исполняются приговоры, создания... творения светлых умов. Распорядившиеся считали... конечно, считали, что этот костер заставит... утихомирит римлян, пресечет в сенате речи вольнодумцев... речи вольнолюбивых, задушит совесть людей... людского рода. Его изгнали учителя... учителей философии...
Гребенщиков потеет, воротничок мундира тесен ему - глупое дело школьная форма.
Почему Струйский вызвал именно его для перевода именно этого отрывка и именно в это время?
Ах да, Гребенщиков, кажется, Алексей - единственный из гимназистов, упомянутый в отрывочных дневниках. Все, что застряло в моей дырявой памяти.
- ... и запретили все другие высокие науки, чтобы больше не было ничего честного. Мы же являем... явили воистину великий пример... пример...
- Пример терпения, - вставляет Струйский.
- ... терпения, и если прежние поколения видели, что есть неограниченная свобода, то мы увидели... мы...
Гребенщиков совсем растерялся.
- Мы видели такое же порабощение, ибо непрерывные преследования отняли у нас возможность общаться, высказывать свои мысли и слушать других. И вместе с голосом мы утратили бы и самую память, если бы забывать было столь же в нашей власти, как безмолвствовать.
Струйский останавливается и обводит глазами класс.
- Садитесь, Гребенщиков, спасибо, - говорит он тихо. - Это непривычный текст. Это Корнелий Тацит, мы как бы перепрыгнули через столетие. Мы переводили отрывок из "Жизнеописания Юлия Агриколы". Агрикола - тесть великого историка, и Тацит увековечил его достойную жизнь...
Класс совсем затих.
- ... Первые три абзаца - описание времени. Тацит дает почувствовать, что любое жизнеописание - шаг, действие, точка зрения...
Вот он, рядом.
Тацит в слипшееся время - шаг, действие, точка зрения...
Из него ли "Голос"?
Не все так просто. Исторические ассоциации нелинейны. Лишь глупцы устраивают из них таблички: "По газонам не ходить!"
Да, конечно, это та же осень, осень, когда состоится серьезный разговор с попечителем, переиначивший путь Струйского, разговор, который через каких-то два года приведет Бориса Иннокентьевича в места иные и окончательно вышвырнет из рядов чиновного люда. Такова одна из версий старта в неблагонадежность.
- Господин Струйский, - скажет попечитель, до подбородка обремененный соблюдением твердых общественных устоев, - до нашего сведения дошло, что на уроках вы используете, как бы сказать, нерекомендуемые тексты... Несвоевременные-с!
- В каком смысле? - искренне удивится Борис Иннокентьевич.
- В самом обычном, господин учитель, - станет злиться статский советник. - К чему это вы речи о свободе держите? Вам латыни обучать положено, сладкозвучию Вергилия. Так-с!
Струйский смолчит, усмехнется и смолчит, и эта усмешка - именно она доведет господина попечителя до белого каления.
В дневниковых записях - цитаты из "Агриколы". Мог ли Струйский использовать их на уроках, например, так, как это привиделось мне?
Мертвая бумага все скрывает. Скрывает и конкретный повод для будущих неприятностей, толчок к хроническому конфликту с начальством, как сказали бы нынче.
Конфликты - таинство. Мог ведь он просто не поздороваться, или случайно толкнуть, или... Почему именно Тацит?
5
Удивительно - солнечное утро. Изнутри и снаружи - прозрачность.
Последние праздники погоды.
Из невесть откуда взявшегося озорства выскакиваю на крыльцо с небольшим зеркальцем - надо поприветствовать этих неподвижных мучеников науки.
Висит. Самое смешное - летающее блюдце спокойно несет бессмысленную вахту над моим домом, маскируясь под серебристое облачко подозрительно правильной формы. И невысоко - пожалуй, метров сто.
И буслы спокойно летят к ближнему хутору, ноль внимания на это чудо.
А как поприветствовать - азбукой Морзе? Но я и ее не знаю, помню только с детских лет знаменитый SOS - три точки, три тире, три точки.
Попробую - им-то все равно, пусть знают, что я их вижу и отношусь к ним более чем спокойно.
Итак, три точки...
Впадаю в форменное детство.
Нет ведь никакой тарелки, есть обычный атмосферный фантом, и некому там принимать мой шуточный SOS.
Просто потребность в живой душе - сегодня утром мне хоть на полчасика нужна живая душа, которой я поведал бы об уроке латыни, поделился бы гипотезой о таинственной связи рассуждений историка первого века с событиями века двадцатого - единственной дельной мыслью, родившейся в моей голове в период истекающих сроков.
Впадаю в детство.
Надо не баловаться с зеркальцем, а думать, утюжить времена, в которых спрятан ключ к живому Борису Струйскому.
Включаю магнитофон - который уже раз. Который уже раз Володя Штейн будет внушать мне "Голос".
Включаю, и Володя неторопливо и с легкой хрипотцой начинает:
Не Господь ли завьюжил пыль
трубным гласом над звездной прорубью?
Голос был,
Голос в бубен бил,
Голос счастья сулил с три короба.
Голос ал, словно росплеск зорь
яснорусская россыпь звонницы...
Но вздымается зверь-позор,
всем коего долы полнятся.
Штыкозубый площадный зверь
искромсает рассвет наш подлостью,
и тугая волна потерь
пеной страха сотрет тень Голоса.
Володя меняется, надсадно хрипит, почти ощутимо юродствует:
Не вели, государь, казнить.
Горечь пьем из колодца дней.
Червь сомнения точит дни,
извиваясь на грязном дне.
Петрушкой, перегрызшим
кукловодовы ниточки
и впавшим в мечту, как в грех,
заречемся ль в приказе пыточном
супротивничать силе впредь?
Трачен временем тронный бархат
наших бунтов
ими щенков пугать.
В непредвиденном тлеет завтра,
перекроенное наугад.
Снова меняется Володя, иная окраска...
Жадно пью я очами рысьими
край, глотнувший медуху-вольницу,
окропив Русь кровавыми брызгами,
солнце воли к закату клонится.
Захлебнемся ль в раскольничий век
словопенными млечными реками?
Дополна на Руси звонарей,
да ударить в набат некому,
Хрип...
да ударить в набат - дрожь берет,
бледнеет по-кабацки опухшее лицо,
в курятнике порывов соловецкий хорек
пальцы наполняет расплавленным свинцом.
И снова спад...
Оттого ль и нейдет в западню нашу
счастья лось,
звероликий и нежноглазый?
Все простое из нас повыветрилось,
лишь горечь чернокнижья осталась.
Проступает на иконе предчувствия слеза,
как четвертое измерение
возрожденной Троицы.
Пламя красок устало доски лизать.
Сквозь пожар очищения нам откроется
красноблико мерцающий будущего скол
эхо Голоса над столетием дальним
исцеляет пылающим рублевским мазком
поэзии российской исповедальню.
И тяжело, почти рассудочной прозой...
Громоздкие валуны многослойных слов
ворочаются, как обиженные
дохристианские идолы,
словно чувствуют - вблизи неприступно зло,
а издали - подсудно ли?
Да и поздно издали
протягивать руки в прошлого сколы,
непоправимо заоваленные.
Немой от рождения сувенирный
Царь-колокол жив.
Переплавлены вечезвонцы опальные.
И лишь эхо тенями Голосов усопших
осеняет переплески российского дождя,
внезапной нотой, чистой и высокой,
в Заонежье отражаясь и в шепот нисходя.
Щелкаю тумблером.
Тишина.
Очень талантлив Володя, и все на вторых ролях в своем театре. Объективно нет их, вторых ролей, но на самом деле - еще как! Чем ему помочь? А Верочка все хлопочет о неустроенной его личной жизни...
Володя сыграл бы Бориса Струйского, великолепно сыграл бы одним голосом, напиши я такую пьесу. Но в роль эту Володю не пустят - внешнее несходство, то да се...
Да уж, внешне они далеки, между прочим, и голоса наверняка разные. Но ведь есть еще что-то...
Странная вещь, как и все, что связано с Борисом Иннокентьевичем, "сувенирный". Так говорили ли в то время, не заскочил ли он вперед с этим французистым прилагательным? И насчет четвертого измерения - ведь только-только появились работы Эйнштейна и Минковского, время как дополнительная ось координат еще не вышло из области дискуссий. Тем более, сразу же воткнуть эту ось в рублевскую икону...
Да, странного много, но может быть, в нем суть.
6
Забавно или нет, но тарелка изменила цвет, понятие для таких штуковин, пожалуй, не слишком определенное, и все-таки изменила - стала как бы гуще.
Это я обнаружил часов в пять, после обеда, вернее того, что я называю обедом в отсутствие Веры.
Мелькнула мысль - не из-за моих ли сигналов?
До чего же мы антропоцентричны - даже безобидное свечение над головой связываем с человеческими поступками и идеями...
Впервые за Бог знает сколько месяцев я почти доволен, вот-вот начну потирать руки. Сломалась какая-то перегородка, и в моей рукописи за это утро что-то сместилось, не знаю в ту ли сторону, но сместилось.
Радоваться, в общем-то, рано, все листы - бесформенная глыба, однако в этой глыбе кое-что замерцало. Еще одно такое мерцание, и появится намек на книгу (оборотик - "намек на книгу"! Сережа завизжал бы от негодования).
Сегодня запрусь пораньше, снова "пляшущие тени на каминном экране" вдруг повезет. Попахивает свинством, но вдруг, повезет увидеть ее, Серафиму Даниловну, божественную Симочку.
Неукладывающийся образ - жил себе потихоньку добряк и аккуратист, почтенный учитель гимназии, добросовестно отрабатывая свое жалованье, в свободное время писал стихи, которые не вскоре, через десятки лет, заиграли иными красками и подтолкнули весьма заурядного (один на один - можно!) писателя создать его, скромного латиниста, биографию...
Да, так почему неукладывающийся? Кто и во что?
А все та же Симочка. Она, одним мизинцем вышвырнувшая Бориса Иннокентьевича из спокойной чиновной заводи в иной мир.
Скорее она, чем господин попечитель, скорее она...
Но не представляю! Не могу представить учителя Струйского влюбчивым, впадающим в неистовое мальчишество. Потому что не вижу ее. Как ни стараюсь, увидеть не могу.
А вдруг Сергей Степанович, мягколапчатый, в семи издательских водах полосканный, прав, и не стоит усложнять.
Эволюция - усложнение. Выучили эту истину, прониклись ею и усложняем, усложняем, усложняем... Скоро уже неудобно будет сказать: Он увидел Ее и полюбил с первого взгляда. Как так! А где психологический и сексуальный резонанс, где предшествующие разочарования и пустоты, где... Как будто за встречей двух симпатичных молодых людей не должно стоять естественное стремление узнать друг друга поближе.
Включаю портативную игрушку, и хрипловатый голос Володи заполняет комнату:
От простоты уходишь ввысь,
но небо зеркалом хрустальным
все отражает,
и устало
земля мне шепчет: сын, вернись!
Вернись...
Как будто есть возврат,
как будто с блудными сынами,
которых лик Иного манит,
ведется честная игра.
О игры неба и земли!
Мы рвемся ввысь, где воздух чище,
потом всю жизнь почву ищем,
где сквозь навоз произросли.
И остаемся посреди,
как атмосферные фантомы,
лишенные земного дома,
мир звезд нам души бередит.
Окалина с заблудших душ
спадает искрозвездным ливнем.
Мальчишка, милая наивность,
всю ночь в предстартовом бреду...
Любопытно, откуда это - "предстартовый", какими ветрами занесено к нему в строки?
Что он знал о тарелках, которые по несколько дней зависают над домом неверующего? Что означают эти "атмосферные фантомы"?
Наши устремления, застрявшие на полпути, нацеленные на беспредельность и не попавшие туда, ибо всякая реальность живет иссякающим импульсом, - так, что ли? Потом силовые поля обстоятельств - "и остаемся посреди"...
Кончаются дрова. Поэтому устрою символический огонек.
Ради ожидаемого броска.
А ведь я даже не посреди, я только слегка подпрыгнул и вот-вот по колени погружусь в ту самую усердно удобренную почву, удобренную душами нашими, экскрементированными той самой пеной страха...
7
Дорожка в парке, длинная, как английский сентиментальный роман.
- Ты труп, воплощение неподвижности, - кричит Борису Иннокентьевичу совсем юная дама, и ее милые черты искажаются полной гаммой негодования.
Я теряюсь. Подло, в конце концов, подглядывать семейные сцены, даже созданные собственным воображением, но могу поручиться - это живой парк, живая листва, живые одуванчики и одуванчиковая поземка, и посреди дорожки Борис Струйский того периода, который по его же записям считается наисчастливейшим.
Я где-то совсем рядом, в отличном кустообразном убежище. Следовало бы зажмуриться и заткнуть уши - не могу. Передо мной подлинная Симочка, одна из последних, а может, и единственная Беатриче в семейном варианте. Боготворимая Серафима Даниловна!
Борис Иннокентьевич ощутимо морщится, не знает куда деть себя, свой столь противный труп.
- Да, да, настоящий труп, - кричит Симочка и задыхается от крика, и криком заражается окружающее пространство, вибрируя совсем по-мюнховски, оно хлещет Струйского женским протестом.
В чем дело? Это не запрограммировано. Образ скандалящей среди парка Симочки - ни с чем не сравнимая чушь. Она - ровное светлое пятно в рукописи. И вдруг!
И совсем не вдруг.
Все дело в отказе, в отказе и в листовках. Примерно в это время Струйский не решился взять на хранение маленький чемоданчик с листовками. Вернее, заколебался.
"Тень набежала на наши отношения, - писал он, - дай Бог, мимолетная тень. Проклятый чемоданчик!"
Но он еще не ведал истинного размера проклятья.
Из донесения, подшитого к делу: "...отказался, но под давлением супруги, Серафимы Даниловны Струйской, урожденной Силиной, дал согласие, однако, вероятно, нехотя..."
И еще его запись: "Неужели я труп?"
Все это калейдоскопически стократно смешивается во мне, и вот - такая сцена в парке.
Струйский вздыхает, без особой надежды бросает взгляд на бессмысленную и безответную голубизну над кронами.
- Симочка, - говорит он устало, - это безумие. За Иваном наверняка следили...
- Ну и что? - взрывается Серафима Даниловна. - Ты не должен трусить!
До чего ж она хороша во гневе.
- Но думать-то я должен, - не слишком уверенно перебивает ее Борис Иннокентьевич.
- Ерунда! - наращивает она давление. - Это отговорки. На благородные поступки удобно глядеть со стороны. Неужели все твои высокие слова и мысли не превратятся в единственный настоящий поступок.
- Симочка, милая, - протестует Струйский, - это же поступок самоубийцы.
И берет ее за руку.
- Не прикасайся ко мне, - кричит она, - не смей! Теперь все, кому не лень, предают Ваню, и ты с ними заодно, а я думала...
И она разражается потоком слез или просто уходит от него быстрым шагом, почти бегом, - в общем, какая-то такая банальная концовка. Ничего лучшего мое воображение не подсказывает.
Слабо. Все это слабо - чего-то я не узрел. Не было ли в конце такого мельчайшего штриха, скажем, взгляда, жеста, вздоха, - что заставило его броситься в немыслимый вираж?