Страница:
— Да уж, быть ее мужем — работенка не из легких. — Бабаня скривила губы в кислой усмешке.
— Много нынче намариновала? — спросила маманя, по ассоциации со словом «уксус», только что пришедшим ей в голову.
— Весь лук мушка попортила.
— Жалко. Ты любишь лук.
— Даже мушкам нужно есть, — философски заметила бабаня. Она бросила сердитый взгляд на дверь. — «Славненько»!
— У нее в нужнике на крышке вязаный чехол, — сообщила маманя.
— Розовый?
— Да.
— Славненько.
— Она вообще ничего себе, — откликнулась маманя. — Вон в «Локте скрипача» трудится как пчелка. О ней хорошо говорят.
Бабаня фыркнула.
— А обо мне тоже хорошо говорят?
— Нет, Эсме, о тебе говорят тихо-тихо.
— И отлично. Видела ее шляпные булавки?
— Честно сказать, мне они кажутся… славненькими.
— Вот до чего докатились ведьмы. Сплошные побрякушки и никаких панталон.
Маманя, которая считала, что и то, и другое — дело вкуса, попробовала воздвигнуть на пути поднимающейся волны гнева гранитную стену.
— А ты бы гордилась тем, что они нипочем не хотят допускать тебя до Испытаний!
— Очень мило. Маманя вздохнула.
— Иногда и «милое» кое-чего стоит, Эсме.
— Может, я не всегда могу помочь, Гита, но я и вредить не стану. Мне незачем казаться лучше, чем я есть.
Маманя вздохнула. Истинная правда, бабаня была ведьмой старого закала. Она не делала людям добра, она поступала по справедливости. Но маманя знала, что людям не всегда по душе справедливость. Вот, например, давеча старый Поллитт свалился с лошади. Ему хотелось болеутоляющего, а нужны были несколько мгновений мучительной боли, пока бабаня вправляла вывих. Беда в том, что в памяти остается боль.
Она склонила голову набок. Бабаня по-прежнему притоптывала ногой.
— Ты никак что-то задумала, Эсме? Меня не проведешь. У тебя вид такой.
— Это какой же, будь любезна объяснить?
— Ты так смотрела, когда того душегуба нашли на дереве в чем мать родила — он еще ревмя ревел и все твердил про чудище, которое за ним гналось. Странно, что следов лап мы так и не нашли. Вот.
— За его подвиги с ним и похлеще стоило обойтись.
— Да… а потом ты так глядела перед тем, как старого Свинли нашли в его же сарае — на нем живого места не было, и он нипочем не желал рассказывать, что стряслось.
— Ты про старого Свинли, который колотит жену? Или про старого Свинли, который теперь по гроб жизни не подымет руку на женщину? — полюбопытствовала бабаня, и ее губы сложились в некое подобие улыбки.
— А еще ты так смотрела, когда дом старого Мельсона завалило снегом — аккурат после того, как он обозвал тебя старой кошелкой и в каждой бочке затычкой… — напомнила маманя.
Бабаня замялась. Маманя ничуть не сомневалась, что все перечисленное имело под собой естественные причины, но полагала, что бабаня знает о ее подозрениях и что сейчас гордость в ее душе борется со скромностью…
— Все может быть, — уронила в пространство бабаня.
— Знаешь, кто так смотрит? Тот, с кого станется пойти на Испытания и… что-нибудь учинить… — решилась маманя. Под гневным взглядом ее подруги воздух так и зашипел.
— Ах вон что? Вот как ты обо мне думаешь? Говори да не заговаривайся!
— Летания считает, надо идти в ногу со временем…
— Да? Я и иду в ногу со временем. Мы должны идти в ногу со временем. Но кто сказал, что время нужно подпихивать? По-моему, тебе пора. Гита. Хочу побыть наедине со своими мыслями!
Мысли мамани, когда та с легким сердцем бежала домой, были о том, что бабаня Громс-Хмурри рекламы ведьмовству не сделает. Да, конечно, она, вне всяких сомнений, одна из лучших в своем ремесле. В определенных его областях
— определенно. Но, глядя на бабаню, девчонка, едва вступающая в жизнь, непременно скажет себе: так вот что это такое. Пашешь как лошадь, во всем себе отказываешь — а что в награду за тяжкие труды и самоотречение?
Бабаню нельзя было упрекнуть в излишней любезности, зато гораздо чаще, чем симпатию, она вызывала уважение. Впрочем, люди привыкают с уважением относиться и к грозовым тучам. Грозовые тучи необходимы. Но не симпатичны.
Облачившись в три байковых ночных рубашки (заморозки уже нашпиговали осенний воздух ледяными иголочками), маманя Огг отправилась спать. И на душе у нее было тревожно.
Она понимала: объявлена война. Бабаня, если ее разозлить, была способна на жуткие вещи, и то, что кара падет на головы тех, кто ее в полной мере заслужил, не делало их менее жуткими. Маманя знала: Эсме замышляет нечто ужасное.
Сама она не любила побеждать. От привычки побеждать трудно избавиться. К тому же она создает опасную репутацию, которой тяжело соответствовать, и ты идешь по жизни с тяжелым сердцем, постоянно высматривая ту, у которой и помело лучше, и с лягушками она управляется быстрее.
Маманя заворочалась под горой пуховых одеял.
По мнению бабани Громс-Хмурри, вторых мест не существовало. Либо ты победил, либо нет. Собственно, в проигрыше нет ничего плохого — помимо того, конечно, что ты не победитель. Маманя всегда придерживалась тактики достойного проигрыша. Тех, кто продул в последнюю минуту, публика любит и угощает выпивкой, и слышать «она едва не выиграла» гораздо приятнее, чем «она едва не проиграла».
Маманя полагала, что быть второй куда веселее. Но не в привычках Эсме было веселиться.
Бабаня Громс-Хмурри сидела у себя в домике и смотрела, как медленно гаснет огонь в камине.
Стены в комнате были серые — того цвета, какой штукатурка приобретает не столько от пыли, сколько от времени. Здесь не было ни единой бесполезной, ненужной, не оправдывающей хозяйской заботы вещи. Не то что в доме мамани Огг: там все горизонтальные поверхности были насильственно превращены в подставки для безделушек и цветочных горшков — мамане то и дело что-нибудь притаскивали. Бабаня упрямо называла это «старье берем». По крайней мере на людях. Какие мысли на этот счет рождались в укромных уголках ее разума, никому не было известно.
Бабаня тихо покачивалась в кресле, пока не потух последний уголек.
В серые ночные часы тяжело свыкнуться с мыслью, что на твои похороны народ соберется только за одним — убедиться в твоей смерти.
На следующий день Перси Гоппхутор, отворив дверь черного хода, встретил прямой немигающий взгляд голубых глаз бабани Громс-Хмурри. Он охнул.
Бабаня сконфуженно кашлянула.
— Почтенный Гоппхутор, я насчет тех яблок, что вы назвали в честь госпожи Огг.
Колени Перси задрожали, а парик пополз с затылка на пол в надежде, что там безопаснее.
— Мне хотелось бы отблагодарить вас за это. Уж очень она радовалась, — продолжала бабаня голосом, который ее хорошим знакомым, к их великому изумлению, показался бы поразительно мелодичным. — Она много и хорошо трудилась, пришла пора воздать ей должное. Вы замечательно придумали. Вот вам небольшой подарочек… — Гоппхутор отскочил назад: бабанина рука проворно нырнула в карман передника и извлекла оттуда какую-то черную бутылочку. — Это большая редкость — уж очень редкие травы сюда входят. На редкость редкие. Необыкновенно редкостные травы.
Наконец Гоппхутор сообразил, что надо бы взять бутылочку. Он очень осторожно ухватил пузырек за горлышко, словно тот мог свистнуть или отрастить ножки, и промямлил:
— Э… премного благодарен. Бабаня чопорно кивнула.
— Благословен будь этот дом!
Она развернулась и пошла по тропинке прочь.
Гоппхутор осторожно закрыл дверь, с размаху навалился на нее всем телом и рявкнул на жену, наблюдавшую за ним с порога кухни:
— Собирай манатки!
— Это еще с каких дел? Вся наша жизнь тут прошла! Нельзя все бросить и удариться в бега!
— Лучше в бега, чем обезножеть, глупая ты баба! Чего ей от меня понадобилось? Чего?! От нее сроду никто доброго слова не слыхал!
Но жена Гоппхутора уперлась: она только-только привела дом в приличный вид. К тому же они купили новый насос. Есть вещи, с которыми нелегко расстаться.
— Давай-ка посидим, спокойно и подумаем, — предложила она. — Что в этом пузырьке?
Гоппхутор держал бутылочку на отлете.
— Неужто ты хочешь это выяснить?
— Да не трясись ты! Она ведь ничем не грозилась, верно?
— Она сказала «благословен будь этот дом»! По мне, так звучит очень даже грозно! Это ж бабаня Громс-Хмурри, не кто-нибудь!
Гоппхутор поставил бутылочку на стол, и супруги уставились на нее, настороженно пригнувшись, готовые в случае чего кинуться наутек.
— Здесь написано «Возстановитель волосы», — сказала Гоппхуторша.
— Обойдусь!
— Она потом спросит, помогло или нет. Она такая.
— Если ты хоть на минутку возомнила, будто я…
— Можно попробовать на собаке.
— Вот славная скотинка!
Уильям Цыппинг очнулся от грез и оглядел пастбище. Он сидел на доильной скамеечке, а его пальцы словно сами собой теребили коровьи сосцы.
Над изгородью показалась остроконечная черная шляпа. Уильям вздрогнул, да так, что надоил молока себе в левый башмак.
— Что, хороши удои?
— Да, госпожа Громс-Хмурри! — дрожащим голосом промямлил Уильям.
— Вот и славно. Пускай эта корова еще долго дает так же много молока. Доброго тебе дня.
И остроконечная шляпа поплыла дальше. Цыппинг уставился ей вслед. Потом он схватил ведро и, поскальзываясь на каждом шагу, бегом кинулся в хлев и начал громогласно призывать сына.
— Хламми! Спускайся сию минуту!
На краю сеновала показался Хламми с вилами в руке.
— Чего, папаня?
— Сейчас же веди Дафну на рынок, слышишь?
— Чего-о? Она же лучше всех доится!
— Доилась, сын, доилась! Бабаня Громс-Хмурри ее только что прокляла! Продай Дафну побыстрей, покуда у ней рога не отвалились!
— А чего бабаня сказала?
— Она сказала… она сказала… «пущай эта корова еще долго доится»…
— Цыппинг замялся.
— Что-то не похоже на проклятие, папаня, — заметил Хламми. — То есть… ты-то клянешь совсем по-другому. А так, по-моему, даже неплохо звучит.
— Ну… штука в том, как… она это сказала…
— А как, папаня?
— Ну… этак… бодро.
— Да что с тобой, папаня?
— Штука в том… как… — Цыппинг умолк. — В общему неправильно это, — обозлился он. — Неправильно! Нет у нее права разгуливать тут такой довольной. Сколько ее помню, рожа у нее всегда была кислая! И в башмаке у меня полно молока!
В тот день маманя Огг решила посвятить часть времени своей тайне — самогонному аппарату, спрятанному в лесу. Это был самый надежно оберегаемый секрет в королевстве, поскольку все до единого ланкрастерцы точно знали, где происходит винокурение, а секрет, оберегаемый сразу таким множеством народу,
— это и впрямь огромный секрет. Даже король знал, но притворялся, будто ему невдомек: это позволяло ему не допекать маманю налогами, а ей — не отказываться их платить. Зато каждый год на Кабаньи Дозоры его величество получал бочонок того, во что превращался бы мед, не будь пчелы убежденными трезвенницами. В общем, все проявляли понимание и чуткость, никому не нужно было платить ни гроша, мир становился чуточку счастливее, и никого не поносили последними словами.
Маманя дремала: приглядывать за самогонным аппаратом требовалось круглосуточно. Но в конце концов голоса, настойчиво выкрикивающие ее имя, ей надоели.
Конечно, никто не сунулся бы на поляну — это было бы равносильно признанию, что местонахождение аппарата известно. Поэтому они упорно бродили по окружающим кустам. Маманя продралась сквозь заросли и была встречена притворным изумлением, которое сделало бы честь всякому любительскому театру.
— Чего вам? — вопросила она.
— Госпожа Огг! А мы гадали, уж не в лесу ли вы… гуляете, — сказал Цыппинг. Прохладный ветерок разносил ароматы едкие, как жидкость для мытья окон. — На вас вся надежда! Ох уж эта хозяйка Хмурри!
— Что она натворила?
— Расскажи-ка, Шпигль!
Мужчина рядом с Цыппингом живо снял шляпу и почтительно прижал ее к груди жестом типа «ай-сеньор-на-нашу-деревню-напали-бандитос».
— Стало быть, сударыня, копаем мы с моим парнишкой колодец, а тут она…
— Бабаня Громс-Хмурри?
— Да, сударыня, и говорит… — Шпигль сглотнул. — Вы, говорит, не найдете здесь воды, добрый человек. Поищите лучше, говорит, в лощине возле старого ореха! А мы знай копаем. Дак ведь воды-то и впрямь ни капли не нашли!
— Ага… и тогда вы пошли копать в лощине у старого ореха? — ласково спросила маманя. Шпигль оторопел.
— Нет, сударыня! Кто знает, что мы бы там нашли!
— А еще она прокляла мою корову! — встрял в разговор Цыппинг.
— Правда? Что же она сказала?
— Она сказала, пущай дает молока вволю! — Цыппинг умолк. Вот опять, когда пришлось повторить это вслух… — Штука в том, как она это сказала, — неуверенно добавил он.
— А как она это сказала?
— Любезно!
— Любезно?
— Этак с улыбочкой! Да я теперь этого молока в рот не возьму! Мне жить еще не надоело! Маманя была заинтригована.
— Что-то я не пойму…
— Это вы собаке старого Гоппхутора скажите, — буркнул Цыппинг. — Гоппхутор из-за хозяйки Хмурри робеет прогнать бедолагу! Вся семья с ума спрыгнула! Сам стрижет, жена вострит ножницы, а оба пацана целыми днями носятся по округе, ищут, куда шерсть сваливать!
Терпеливые расспросы мамани помогли пролить свет на ту роль, которую сыграл во всем этом «Возстановитель волосъ».
— И он дал собаке…
— Полбутылки, госпожа Огг.
— Хоть Эсме и написала на этикетке «по махонькой ложечке раз в неделю»? Да ведь даже тогда приходится носить просторные штаны!
— Он сказал, что насмерть перепугался, госпожа Огг! Я это вот к чему: чего ей надо? Наши жены детишек из дому не выпускают. Потому — а ну как она им улыбнется?
— Ну?
— Она же ведьма!
— И я тоже. И я им улыбаюсь, — напомнила маманя Огг. — А они за мной хвостом таскаются, дай да дай конфетку!
— Да, но… вы… то есть… она… то есть… вы не… то есть того…
— Эсме — хорошая женщина, — объявила маманя. Здравый смысл заставил ее добавить: — По-своему. В лощине наверняка есть вода, и корова Цыппинга будет отлично доиться, и коли Гоппхутор не желает читать этикетки на бутылках, тогда он медный лоб, а кому пришло в голову, будто Эсме Громс-Хмурри способна проклясть ребенка, у того мозгов не больше, чем у земляного червя. Изругать на все корки — это да, она их с утра до ночи костерит. Но проклясть
— нет. Она на такие мелочи не разменивается.
— Да, да, — простонал Цыппинг, — но это неправильно, вот что. Ее, вишь ты, любезность одолела, а человек со страху ног под собой не чует!
— И рук, — мрачно добавил Шпигль.
— Ладно, ладно, я разберусь, — пообещала маманя.
— Нельзя обманывать ожидания, — слабым голосом сказал Цыппинг. — Это действует на нервы.
— А мы приглядим за вашим ап… — начал Шпигль и вдруг попятился, держась за живот и тяжело, с хрипом, дыша.
— Не обращайте внимания, это он от расстройства, — сказал Цыппинг, потирая локоть, — Травки собирали, госпожа Огг?
— Угу, — промычала маманя, торопливо углубляясь в завесу листвы.
— Так я пока затушу огонь, ладно? — крикнул Цыппинг.
Когда запыхавшаяся маманя Огг показалась на тропинке, бабаня сидела перед своей избушкой и копалась в мешке со старой одеждой. Вокруг были разбросаны одеяния не первой свежести.
В довершение бабаня напевала себе под нос. Маманя Огг забеспокоилась. Та бабаня Громс-Хмурри, которую она хорошо знала, не одобряла музыку.
При виде мамани бабаня улыбнулась — по крайней мере уголок ее губ пополз вверх. Тут уж маманя встревожилась не на шутку. Обычно бабаня улыбалась, только если какого-нибудь мерзавца настигала заслуженная кара.
— Ах, Гита, как я рада тебя видеть!
— Эсме, ты часом не приболела?
— Никогда не чувствовала себя лучше, дорогая. — Пение продолжалось.
— Э… тряпки разбираешь? — догадалась маманя. — Собралась наконец сшить одеяло?
Бабаня Громс-Хмурри твердо верила, что в один прекрасный день сошьет лоскутное одеяло. Однако эта работа требует терпения, а потому за пятнадцать лет бабане удалось сметать всего три лоскута. Но она упрямо копила старую одежду. Так делают многие ведьмы. Это их общая слабость. У старых вещей, как и у старых домов, есть душа. И если одежка не ползет под руками, ведьма не в силах с ней расстаться.
— Оно где-то здесь, — бормотала бабаня. — Ага, вот… Она гордо взмахнула платьем. Когда-то оно было розовым.
— Так и знала, что оно тут! Можно сказать, ненадеванное. И мне почти впору.
— Ты хочешь его носить? — охнула маманя. Пронзительный взгляд синих бабаниных глаз обратился на нее. Маманя с огромным облегчением услышала бы в ответ что-нибудь вроде «Нет, с маслом съем, дура старая». Вместо этого ее подруга смягчилась и с легкой тревогой спросила:
— Думаешь, мне не пойдет?
Воротничок был отделан кружевом. Маманя сглотнула.
— Ты обычно носишь черное, — напомнила она. — Даже капельку чаще, чем обычно. Можно сказать, всегда.
— И это — душераздирающее зрелище, — рассудительно ответила бабаня. — Не пора ли принарядиться?
— Да ведь оно такое… розовое.
Бабаня отложила платье в сторону. К ужасу мамани, она взяла ее за руку и серьезно сказала:
— Знаешь, с этими Испытаниями я, пожалуй, повела себя как самый настоящий пес на сене. Гита…
— Сука, — рассеянно обронила маманя Огг. На мгновение бабанины глаза вновь превратились в два сапфира.
— Что?
— Э… сука на сене, — пробормотала маманя. — В смысле «собака». А не «пес».
— Да? И верно. Спасибо, что поправила. Ну вот я и подумала: пора мне немного уступить. Пора вдохнуть уверенность в молодое поколение. Надо признать, я… была не очень-то любезна с соседями…
— Э-э…
— Я попробовала стать любезной, — продолжала бабаня. — Досадно, но приходится признать: я хотела как лучше, а вышло…
— Любезничать ты никогда не умела, — вздохнула маманя. Бабаня улыбнулась. В ее взгляде, хоть и решительном, маманя не сумела высмотреть ничего, кроме искренней озабоченности.
— Может, со временем научусь, — предположила бабаня. Она ласково похлопала маманю по руке. Маманя уставилась на свою руку так, словно ту постигло нечто ужасное, и выдавила:
— Просто все привыкли, что ты… с характером.
— Я, пожалуй, сварю для праздника варенье и напеку кексов, — сказала бабаня.
— Угу… Это дело.
— Нет ли в поселке больных, кого нужно навестить? Маманя уставилась на деревья. Все хуже и хуже! Она порылась в памяти, пытаясь припомнить кого-нибудь, кто занемог достаточно тяжело, чтобы нуждаться в дружеском визите, но еще был бы в силах пережить потрясение от явления бабани Громс-Хмурри в роли ангела-хранителя. По части практической психологии и наиболее примитивных сельских оздоровительных процедур бабане не было равных; честно говоря, последнее удавалось ей даже на расстоянии, ибо многие разбитые болью бедолаги поднимались с постели и отступали — нет, бежали — перед известием, что бабаня на подходе.
— Пока все здоровы, — дипломатично сказала маманя.
— И не требуется ободрить никого из стариков? Само собой, себя маманя с бабаней к старикам не причисляли: ни одна ведьма девяноста семи лет нипочем не признает себя старухой. Старость — удел других.
— Пока все и так бодры, — ответила маманя.
— Может, я могла бы рассказывать сказки детворе? Маманя кивнула. Однажды бабаня (на нее тогда ненадолго нашло) взялась рассказывать сказки. Что касается детей, результат был превосходный: они слушали разинув рот и явно наслаждались преданиями седой старины. Сложности возникли потом, когда ребятишки разошлись по домам и стали интересоваться, что значит «выпотрошенный».
— Я могла бы сидеть в кресле-качалке и рассказывать, — добавила бабаня.
— Помнится мне, что так положено. И еще я могла бы сварить для них мои особые тянучки из яблочной патоки. Вот было бы славно, правда?
Маманя опять кивнула, объятая чем-то вроде почтительного ужаса. Она вдруг отчетливо поняла, что она — единственное препятствие на пути этого безудержного буйства любезности.
— Тянучки, — задумчиво промолвила она. — Это какие же будут? Те, что разлетались вдребезги, как стекляшки, или те, из-за которых нашему малышу Пьюси пришлось разжимать зубы ложкой?
— Я, кажется, поняла, где я в тот раз ошиблась.
— Знаешь, Эсме, ты с сахаром не в ладах. Помнишь те твои леденцы «от-рассвета-до-заката»?
— Но их и хватило до заката, Гита.
— Только потому, что наш малыш Пьюси не мог их выковырять изо рта, пока мы ему не выдернули пару зубов, Эсме. Лучше держись солений. Вот соленья тебе удаются на славу.
— Но я должна что-нибудь сделать, Гита. Не могу я все время ходить злобной каргой. О, знаю! Я стану помогать на Испытаниях. Хлопот-то будет невпроворот, верно?
Маманя про себя улыбнулась. Вот оно что.
— Ну конечно, — подтвердила она. — Почтеннейшая Мак-Рица с радостью растолкует тебе, что к чему. — И подумала:
«Так ей, дуре, и надо: ты определенно что-то задумала».
— Я с ней поговорю, — пообещала бабаня. — Ведь, наверное, я могла бы много с чем помочь, если б захотела.
— Захочешь как пить дать, — искренне заверила маманя. — Чует мое сердце, с твоей легкой руки все пройдет совершенно иначе.
Бабаня опять принялась рыться в мешке.
— Ты ведь тоже придешь, а, Гита?
— Я? — сказала маманя. — Да я ни за что на свете не пропущу такое зрелище!
Маманя нарочно поднялась ни свет ни заря. В случае какой-нибудь склоки ей хотелось быть в первых рядах зрительного зала.
Дорогу к месту Испытаний украшали гирлянды, развешенные на деревьях нестерпимо яркими цветными петлями.
В них было что-то странно знакомое. По идее, если обладатель ножниц берется вырезать треугольник, он не может потерпеть фиаско — но кому-то это удалось. К тому же флажки явно были сделаны из старательно раскроенного старого барахла. Маманя сразу поняла это. Не так уж часто попадаются флажки с воротничками.
На поле для Испытаний устанавливали ларьки и палатки. Под ногами путались дети. Комитет нерешительно стоял под деревом, изредка поглядывая на розовую фигурку на верху высоченной стремянки.
— Она явилась затемно, — пожаловалась Летиция подошедшей мамане. — Сказала, что всю ночь шила флажки.
— Ты про кексы расскажи, — угрюмо посоветовала кума Бивис.
— Эсме испекла кексы? — изумилась маманя. — Но она же не умеет стряпать!
Комитет посторонился. Многие дамы внесли свой вклад в продовольственное обеспечение Испытаний — это было и традицией, и своего рода конкурсом. Среди целого моря заботливо прикрытых тарелок, на большом блюде, высилась гора бесформенных лепешек неопределенного цвета. Словно стадо карликовых коров, объевшись изюма, долго маялось животом. Это были пра-кексы, доисторические кексы, увесистые и внушительные. Им не было места среди покрытых глазурью изысканных лакомств.
— Выпечка ей никогда не давалась, — пролепетала маманя. — Кто-нибудь их уже пробовал?
— Ха-ха-ха, — глухо рассмеялась кума Бивис.
— Что, черствые?
— Можно тролля забить до смерти.
— Но она ими так… э-э… гордилась, — вздохнула Летиция. — Да, и еще… варенье.
Банка была большая. Казалось, она наполнена застывшей лавой.
— Цвет… приятный, — оценила маманя. — А варенье кто-нибудь пробовал?
— Мы не можем вытащить ложку, — призналась кума.
— Вот оно что. Что ж, видно… ; — А туда ее пришлось загонять молотком.
— Что она замышляет, госпожа Огг? Она натура слабая и мстительная, — сказала Летиция. — Вы с ней подруги, — Прибавила она тоном не только утвердительным, но и обвиняющим.
— Уж и не знаю, что у нее на уме, госпожа Мак-Рица.
— Я полагала, она оставит нас в покое.
— Она сказала, что хочет помочь нам и ободрить молодежь.
— Она что-то замышляет, — угрюмо повторила Летиция. — Эти кексы имеют целью подрыв моего авторитета.
— Да что вы, Эсме всегда так стряпает, — утешила ее маманя. — Нет у нее таланта к готовке, и все тут. Вашего авторитета, говорите?
— С флажками она почти закончила, — доложила кума Бивис. — И теперь ищет новое занятие.
— Что ж… пожалуй, поручим ей «Счастливое уженье». Маманя непонимающе воззрилась на Летицию.
— Это тот огромный чан с отрубями, где ребятишки шарят наудачу, чего вынется?
— Да.
— Вы хотите доверить это бабане Громс-Хмурри?
— Да.
— Чувство юмора у нее не совсем обычное, предупреждаю.
— Доброе всем утро!
Это был голос бабани Громс-Хмурри, знакомый мамане чуть не с рождения. Но в нем опять звучали непривычные нотки. Любезные и дружелюбные нотки.
— А мы тут гадали, не поручить ли вам чан, барышня Громс-Хмурри.
Маманя вздрогнула и сжалась. Но бабаня сказала только:
— С радостью, госпожа Мак-Рица. Очень уж хочется поглядеть на их мордашки, когда они выудят подарочки.
И мне, подумала маманя.
Когда комитет торопливо удалился, она бочком подобралась к подруге.
— Зачем это тебе?
— О чем ты говоришь. Гита, я тебя не понимаю.
— Я видела, как ты взглядом усмиряла жутких тварей, Эсме. Один раз ты при мне поймала единорога! Что ты задумала?
— Все равно не понимаю, о чем ты. Гита.
— Ты злишься, потому что они не хотели пускать тебя на Испытания, и замышляешь страшную месть?
— Много нынче намариновала? — спросила маманя, по ассоциации со словом «уксус», только что пришедшим ей в голову.
— Весь лук мушка попортила.
— Жалко. Ты любишь лук.
— Даже мушкам нужно есть, — философски заметила бабаня. Она бросила сердитый взгляд на дверь. — «Славненько»!
— У нее в нужнике на крышке вязаный чехол, — сообщила маманя.
— Розовый?
— Да.
— Славненько.
— Она вообще ничего себе, — откликнулась маманя. — Вон в «Локте скрипача» трудится как пчелка. О ней хорошо говорят.
Бабаня фыркнула.
— А обо мне тоже хорошо говорят?
— Нет, Эсме, о тебе говорят тихо-тихо.
— И отлично. Видела ее шляпные булавки?
— Честно сказать, мне они кажутся… славненькими.
— Вот до чего докатились ведьмы. Сплошные побрякушки и никаких панталон.
Маманя, которая считала, что и то, и другое — дело вкуса, попробовала воздвигнуть на пути поднимающейся волны гнева гранитную стену.
— А ты бы гордилась тем, что они нипочем не хотят допускать тебя до Испытаний!
— Очень мило. Маманя вздохнула.
— Иногда и «милое» кое-чего стоит, Эсме.
— Может, я не всегда могу помочь, Гита, но я и вредить не стану. Мне незачем казаться лучше, чем я есть.
Маманя вздохнула. Истинная правда, бабаня была ведьмой старого закала. Она не делала людям добра, она поступала по справедливости. Но маманя знала, что людям не всегда по душе справедливость. Вот, например, давеча старый Поллитт свалился с лошади. Ему хотелось болеутоляющего, а нужны были несколько мгновений мучительной боли, пока бабаня вправляла вывих. Беда в том, что в памяти остается боль.
Она склонила голову набок. Бабаня по-прежнему притоптывала ногой.
— Ты никак что-то задумала, Эсме? Меня не проведешь. У тебя вид такой.
— Это какой же, будь любезна объяснить?
— Ты так смотрела, когда того душегуба нашли на дереве в чем мать родила — он еще ревмя ревел и все твердил про чудище, которое за ним гналось. Странно, что следов лап мы так и не нашли. Вот.
— За его подвиги с ним и похлеще стоило обойтись.
— Да… а потом ты так глядела перед тем, как старого Свинли нашли в его же сарае — на нем живого места не было, и он нипочем не желал рассказывать, что стряслось.
— Ты про старого Свинли, который колотит жену? Или про старого Свинли, который теперь по гроб жизни не подымет руку на женщину? — полюбопытствовала бабаня, и ее губы сложились в некое подобие улыбки.
— А еще ты так смотрела, когда дом старого Мельсона завалило снегом — аккурат после того, как он обозвал тебя старой кошелкой и в каждой бочке затычкой… — напомнила маманя.
Бабаня замялась. Маманя ничуть не сомневалась, что все перечисленное имело под собой естественные причины, но полагала, что бабаня знает о ее подозрениях и что сейчас гордость в ее душе борется со скромностью…
— Все может быть, — уронила в пространство бабаня.
— Знаешь, кто так смотрит? Тот, с кого станется пойти на Испытания и… что-нибудь учинить… — решилась маманя. Под гневным взглядом ее подруги воздух так и зашипел.
— Ах вон что? Вот как ты обо мне думаешь? Говори да не заговаривайся!
— Летания считает, надо идти в ногу со временем…
— Да? Я и иду в ногу со временем. Мы должны идти в ногу со временем. Но кто сказал, что время нужно подпихивать? По-моему, тебе пора. Гита. Хочу побыть наедине со своими мыслями!
Мысли мамани, когда та с легким сердцем бежала домой, были о том, что бабаня Громс-Хмурри рекламы ведьмовству не сделает. Да, конечно, она, вне всяких сомнений, одна из лучших в своем ремесле. В определенных его областях
— определенно. Но, глядя на бабаню, девчонка, едва вступающая в жизнь, непременно скажет себе: так вот что это такое. Пашешь как лошадь, во всем себе отказываешь — а что в награду за тяжкие труды и самоотречение?
Бабаню нельзя было упрекнуть в излишней любезности, зато гораздо чаще, чем симпатию, она вызывала уважение. Впрочем, люди привыкают с уважением относиться и к грозовым тучам. Грозовые тучи необходимы. Но не симпатичны.
Облачившись в три байковых ночных рубашки (заморозки уже нашпиговали осенний воздух ледяными иголочками), маманя Огг отправилась спать. И на душе у нее было тревожно.
Она понимала: объявлена война. Бабаня, если ее разозлить, была способна на жуткие вещи, и то, что кара падет на головы тех, кто ее в полной мере заслужил, не делало их менее жуткими. Маманя знала: Эсме замышляет нечто ужасное.
Сама она не любила побеждать. От привычки побеждать трудно избавиться. К тому же она создает опасную репутацию, которой тяжело соответствовать, и ты идешь по жизни с тяжелым сердцем, постоянно высматривая ту, у которой и помело лучше, и с лягушками она управляется быстрее.
Маманя заворочалась под горой пуховых одеял.
По мнению бабани Громс-Хмурри, вторых мест не существовало. Либо ты победил, либо нет. Собственно, в проигрыше нет ничего плохого — помимо того, конечно, что ты не победитель. Маманя всегда придерживалась тактики достойного проигрыша. Тех, кто продул в последнюю минуту, публика любит и угощает выпивкой, и слышать «она едва не выиграла» гораздо приятнее, чем «она едва не проиграла».
Маманя полагала, что быть второй куда веселее. Но не в привычках Эсме было веселиться.
Бабаня Громс-Хмурри сидела у себя в домике и смотрела, как медленно гаснет огонь в камине.
Стены в комнате были серые — того цвета, какой штукатурка приобретает не столько от пыли, сколько от времени. Здесь не было ни единой бесполезной, ненужной, не оправдывающей хозяйской заботы вещи. Не то что в доме мамани Огг: там все горизонтальные поверхности были насильственно превращены в подставки для безделушек и цветочных горшков — мамане то и дело что-нибудь притаскивали. Бабаня упрямо называла это «старье берем». По крайней мере на людях. Какие мысли на этот счет рождались в укромных уголках ее разума, никому не было известно.
Бабаня тихо покачивалась в кресле, пока не потух последний уголек.
В серые ночные часы тяжело свыкнуться с мыслью, что на твои похороны народ соберется только за одним — убедиться в твоей смерти.
На следующий день Перси Гоппхутор, отворив дверь черного хода, встретил прямой немигающий взгляд голубых глаз бабани Громс-Хмурри. Он охнул.
Бабаня сконфуженно кашлянула.
— Почтенный Гоппхутор, я насчет тех яблок, что вы назвали в честь госпожи Огг.
Колени Перси задрожали, а парик пополз с затылка на пол в надежде, что там безопаснее.
— Мне хотелось бы отблагодарить вас за это. Уж очень она радовалась, — продолжала бабаня голосом, который ее хорошим знакомым, к их великому изумлению, показался бы поразительно мелодичным. — Она много и хорошо трудилась, пришла пора воздать ей должное. Вы замечательно придумали. Вот вам небольшой подарочек… — Гоппхутор отскочил назад: бабанина рука проворно нырнула в карман передника и извлекла оттуда какую-то черную бутылочку. — Это большая редкость — уж очень редкие травы сюда входят. На редкость редкие. Необыкновенно редкостные травы.
Наконец Гоппхутор сообразил, что надо бы взять бутылочку. Он очень осторожно ухватил пузырек за горлышко, словно тот мог свистнуть или отрастить ножки, и промямлил:
— Э… премного благодарен. Бабаня чопорно кивнула.
— Благословен будь этот дом!
Она развернулась и пошла по тропинке прочь.
Гоппхутор осторожно закрыл дверь, с размаху навалился на нее всем телом и рявкнул на жену, наблюдавшую за ним с порога кухни:
— Собирай манатки!
— Это еще с каких дел? Вся наша жизнь тут прошла! Нельзя все бросить и удариться в бега!
— Лучше в бега, чем обезножеть, глупая ты баба! Чего ей от меня понадобилось? Чего?! От нее сроду никто доброго слова не слыхал!
Но жена Гоппхутора уперлась: она только-только привела дом в приличный вид. К тому же они купили новый насос. Есть вещи, с которыми нелегко расстаться.
— Давай-ка посидим, спокойно и подумаем, — предложила она. — Что в этом пузырьке?
Гоппхутор держал бутылочку на отлете.
— Неужто ты хочешь это выяснить?
— Да не трясись ты! Она ведь ничем не грозилась, верно?
— Она сказала «благословен будь этот дом»! По мне, так звучит очень даже грозно! Это ж бабаня Громс-Хмурри, не кто-нибудь!
Гоппхутор поставил бутылочку на стол, и супруги уставились на нее, настороженно пригнувшись, готовые в случае чего кинуться наутек.
— Здесь написано «Возстановитель волосы», — сказала Гоппхуторша.
— Обойдусь!
— Она потом спросит, помогло или нет. Она такая.
— Если ты хоть на минутку возомнила, будто я…
— Можно попробовать на собаке.
— Вот славная скотинка!
Уильям Цыппинг очнулся от грез и оглядел пастбище. Он сидел на доильной скамеечке, а его пальцы словно сами собой теребили коровьи сосцы.
Над изгородью показалась остроконечная черная шляпа. Уильям вздрогнул, да так, что надоил молока себе в левый башмак.
— Что, хороши удои?
— Да, госпожа Громс-Хмурри! — дрожащим голосом промямлил Уильям.
— Вот и славно. Пускай эта корова еще долго дает так же много молока. Доброго тебе дня.
И остроконечная шляпа поплыла дальше. Цыппинг уставился ей вслед. Потом он схватил ведро и, поскальзываясь на каждом шагу, бегом кинулся в хлев и начал громогласно призывать сына.
— Хламми! Спускайся сию минуту!
На краю сеновала показался Хламми с вилами в руке.
— Чего, папаня?
— Сейчас же веди Дафну на рынок, слышишь?
— Чего-о? Она же лучше всех доится!
— Доилась, сын, доилась! Бабаня Громс-Хмурри ее только что прокляла! Продай Дафну побыстрей, покуда у ней рога не отвалились!
— А чего бабаня сказала?
— Она сказала… она сказала… «пущай эта корова еще долго доится»…
— Цыппинг замялся.
— Что-то не похоже на проклятие, папаня, — заметил Хламми. — То есть… ты-то клянешь совсем по-другому. А так, по-моему, даже неплохо звучит.
— Ну… штука в том, как… она это сказала…
— А как, папаня?
— Ну… этак… бодро.
— Да что с тобой, папаня?
— Штука в том… как… — Цыппинг умолк. — В общему неправильно это, — обозлился он. — Неправильно! Нет у нее права разгуливать тут такой довольной. Сколько ее помню, рожа у нее всегда была кислая! И в башмаке у меня полно молока!
В тот день маманя Огг решила посвятить часть времени своей тайне — самогонному аппарату, спрятанному в лесу. Это был самый надежно оберегаемый секрет в королевстве, поскольку все до единого ланкрастерцы точно знали, где происходит винокурение, а секрет, оберегаемый сразу таким множеством народу,
— это и впрямь огромный секрет. Даже король знал, но притворялся, будто ему невдомек: это позволяло ему не допекать маманю налогами, а ей — не отказываться их платить. Зато каждый год на Кабаньи Дозоры его величество получал бочонок того, во что превращался бы мед, не будь пчелы убежденными трезвенницами. В общем, все проявляли понимание и чуткость, никому не нужно было платить ни гроша, мир становился чуточку счастливее, и никого не поносили последними словами.
Маманя дремала: приглядывать за самогонным аппаратом требовалось круглосуточно. Но в конце концов голоса, настойчиво выкрикивающие ее имя, ей надоели.
Конечно, никто не сунулся бы на поляну — это было бы равносильно признанию, что местонахождение аппарата известно. Поэтому они упорно бродили по окружающим кустам. Маманя продралась сквозь заросли и была встречена притворным изумлением, которое сделало бы честь всякому любительскому театру.
— Чего вам? — вопросила она.
— Госпожа Огг! А мы гадали, уж не в лесу ли вы… гуляете, — сказал Цыппинг. Прохладный ветерок разносил ароматы едкие, как жидкость для мытья окон. — На вас вся надежда! Ох уж эта хозяйка Хмурри!
— Что она натворила?
— Расскажи-ка, Шпигль!
Мужчина рядом с Цыппингом живо снял шляпу и почтительно прижал ее к груди жестом типа «ай-сеньор-на-нашу-деревню-напали-бандитос».
— Стало быть, сударыня, копаем мы с моим парнишкой колодец, а тут она…
— Бабаня Громс-Хмурри?
— Да, сударыня, и говорит… — Шпигль сглотнул. — Вы, говорит, не найдете здесь воды, добрый человек. Поищите лучше, говорит, в лощине возле старого ореха! А мы знай копаем. Дак ведь воды-то и впрямь ни капли не нашли!
— Ага… и тогда вы пошли копать в лощине у старого ореха? — ласково спросила маманя. Шпигль оторопел.
— Нет, сударыня! Кто знает, что мы бы там нашли!
— А еще она прокляла мою корову! — встрял в разговор Цыппинг.
— Правда? Что же она сказала?
— Она сказала, пущай дает молока вволю! — Цыппинг умолк. Вот опять, когда пришлось повторить это вслух… — Штука в том, как она это сказала, — неуверенно добавил он.
— А как она это сказала?
— Любезно!
— Любезно?
— Этак с улыбочкой! Да я теперь этого молока в рот не возьму! Мне жить еще не надоело! Маманя была заинтригована.
— Что-то я не пойму…
— Это вы собаке старого Гоппхутора скажите, — буркнул Цыппинг. — Гоппхутор из-за хозяйки Хмурри робеет прогнать бедолагу! Вся семья с ума спрыгнула! Сам стрижет, жена вострит ножницы, а оба пацана целыми днями носятся по округе, ищут, куда шерсть сваливать!
Терпеливые расспросы мамани помогли пролить свет на ту роль, которую сыграл во всем этом «Возстановитель волосъ».
— И он дал собаке…
— Полбутылки, госпожа Огг.
— Хоть Эсме и написала на этикетке «по махонькой ложечке раз в неделю»? Да ведь даже тогда приходится носить просторные штаны!
— Он сказал, что насмерть перепугался, госпожа Огг! Я это вот к чему: чего ей надо? Наши жены детишек из дому не выпускают. Потому — а ну как она им улыбнется?
— Ну?
— Она же ведьма!
— И я тоже. И я им улыбаюсь, — напомнила маманя Огг. — А они за мной хвостом таскаются, дай да дай конфетку!
— Да, но… вы… то есть… она… то есть… вы не… то есть того…
— Эсме — хорошая женщина, — объявила маманя. Здравый смысл заставил ее добавить: — По-своему. В лощине наверняка есть вода, и корова Цыппинга будет отлично доиться, и коли Гоппхутор не желает читать этикетки на бутылках, тогда он медный лоб, а кому пришло в голову, будто Эсме Громс-Хмурри способна проклясть ребенка, у того мозгов не больше, чем у земляного червя. Изругать на все корки — это да, она их с утра до ночи костерит. Но проклясть
— нет. Она на такие мелочи не разменивается.
— Да, да, — простонал Цыппинг, — но это неправильно, вот что. Ее, вишь ты, любезность одолела, а человек со страху ног под собой не чует!
— И рук, — мрачно добавил Шпигль.
— Ладно, ладно, я разберусь, — пообещала маманя.
— Нельзя обманывать ожидания, — слабым голосом сказал Цыппинг. — Это действует на нервы.
— А мы приглядим за вашим ап… — начал Шпигль и вдруг попятился, держась за живот и тяжело, с хрипом, дыша.
— Не обращайте внимания, это он от расстройства, — сказал Цыппинг, потирая локоть, — Травки собирали, госпожа Огг?
— Угу, — промычала маманя, торопливо углубляясь в завесу листвы.
— Так я пока затушу огонь, ладно? — крикнул Цыппинг.
Когда запыхавшаяся маманя Огг показалась на тропинке, бабаня сидела перед своей избушкой и копалась в мешке со старой одеждой. Вокруг были разбросаны одеяния не первой свежести.
В довершение бабаня напевала себе под нос. Маманя Огг забеспокоилась. Та бабаня Громс-Хмурри, которую она хорошо знала, не одобряла музыку.
При виде мамани бабаня улыбнулась — по крайней мере уголок ее губ пополз вверх. Тут уж маманя встревожилась не на шутку. Обычно бабаня улыбалась, только если какого-нибудь мерзавца настигала заслуженная кара.
— Ах, Гита, как я рада тебя видеть!
— Эсме, ты часом не приболела?
— Никогда не чувствовала себя лучше, дорогая. — Пение продолжалось.
— Э… тряпки разбираешь? — догадалась маманя. — Собралась наконец сшить одеяло?
Бабаня Громс-Хмурри твердо верила, что в один прекрасный день сошьет лоскутное одеяло. Однако эта работа требует терпения, а потому за пятнадцать лет бабане удалось сметать всего три лоскута. Но она упрямо копила старую одежду. Так делают многие ведьмы. Это их общая слабость. У старых вещей, как и у старых домов, есть душа. И если одежка не ползет под руками, ведьма не в силах с ней расстаться.
— Оно где-то здесь, — бормотала бабаня. — Ага, вот… Она гордо взмахнула платьем. Когда-то оно было розовым.
— Так и знала, что оно тут! Можно сказать, ненадеванное. И мне почти впору.
— Ты хочешь его носить? — охнула маманя. Пронзительный взгляд синих бабаниных глаз обратился на нее. Маманя с огромным облегчением услышала бы в ответ что-нибудь вроде «Нет, с маслом съем, дура старая». Вместо этого ее подруга смягчилась и с легкой тревогой спросила:
— Думаешь, мне не пойдет?
Воротничок был отделан кружевом. Маманя сглотнула.
— Ты обычно носишь черное, — напомнила она. — Даже капельку чаще, чем обычно. Можно сказать, всегда.
— И это — душераздирающее зрелище, — рассудительно ответила бабаня. — Не пора ли принарядиться?
— Да ведь оно такое… розовое.
Бабаня отложила платье в сторону. К ужасу мамани, она взяла ее за руку и серьезно сказала:
— Знаешь, с этими Испытаниями я, пожалуй, повела себя как самый настоящий пес на сене. Гита…
— Сука, — рассеянно обронила маманя Огг. На мгновение бабанины глаза вновь превратились в два сапфира.
— Что?
— Э… сука на сене, — пробормотала маманя. — В смысле «собака». А не «пес».
— Да? И верно. Спасибо, что поправила. Ну вот я и подумала: пора мне немного уступить. Пора вдохнуть уверенность в молодое поколение. Надо признать, я… была не очень-то любезна с соседями…
— Э-э…
— Я попробовала стать любезной, — продолжала бабаня. — Досадно, но приходится признать: я хотела как лучше, а вышло…
— Любезничать ты никогда не умела, — вздохнула маманя. Бабаня улыбнулась. В ее взгляде, хоть и решительном, маманя не сумела высмотреть ничего, кроме искренней озабоченности.
— Может, со временем научусь, — предположила бабаня. Она ласково похлопала маманю по руке. Маманя уставилась на свою руку так, словно ту постигло нечто ужасное, и выдавила:
— Просто все привыкли, что ты… с характером.
— Я, пожалуй, сварю для праздника варенье и напеку кексов, — сказала бабаня.
— Угу… Это дело.
— Нет ли в поселке больных, кого нужно навестить? Маманя уставилась на деревья. Все хуже и хуже! Она порылась в памяти, пытаясь припомнить кого-нибудь, кто занемог достаточно тяжело, чтобы нуждаться в дружеском визите, но еще был бы в силах пережить потрясение от явления бабани Громс-Хмурри в роли ангела-хранителя. По части практической психологии и наиболее примитивных сельских оздоровительных процедур бабане не было равных; честно говоря, последнее удавалось ей даже на расстоянии, ибо многие разбитые болью бедолаги поднимались с постели и отступали — нет, бежали — перед известием, что бабаня на подходе.
— Пока все здоровы, — дипломатично сказала маманя.
— И не требуется ободрить никого из стариков? Само собой, себя маманя с бабаней к старикам не причисляли: ни одна ведьма девяноста семи лет нипочем не признает себя старухой. Старость — удел других.
— Пока все и так бодры, — ответила маманя.
— Может, я могла бы рассказывать сказки детворе? Маманя кивнула. Однажды бабаня (на нее тогда ненадолго нашло) взялась рассказывать сказки. Что касается детей, результат был превосходный: они слушали разинув рот и явно наслаждались преданиями седой старины. Сложности возникли потом, когда ребятишки разошлись по домам и стали интересоваться, что значит «выпотрошенный».
— Я могла бы сидеть в кресле-качалке и рассказывать, — добавила бабаня.
— Помнится мне, что так положено. И еще я могла бы сварить для них мои особые тянучки из яблочной патоки. Вот было бы славно, правда?
Маманя опять кивнула, объятая чем-то вроде почтительного ужаса. Она вдруг отчетливо поняла, что она — единственное препятствие на пути этого безудержного буйства любезности.
— Тянучки, — задумчиво промолвила она. — Это какие же будут? Те, что разлетались вдребезги, как стекляшки, или те, из-за которых нашему малышу Пьюси пришлось разжимать зубы ложкой?
— Я, кажется, поняла, где я в тот раз ошиблась.
— Знаешь, Эсме, ты с сахаром не в ладах. Помнишь те твои леденцы «от-рассвета-до-заката»?
— Но их и хватило до заката, Гита.
— Только потому, что наш малыш Пьюси не мог их выковырять изо рта, пока мы ему не выдернули пару зубов, Эсме. Лучше держись солений. Вот соленья тебе удаются на славу.
— Но я должна что-нибудь сделать, Гита. Не могу я все время ходить злобной каргой. О, знаю! Я стану помогать на Испытаниях. Хлопот-то будет невпроворот, верно?
Маманя про себя улыбнулась. Вот оно что.
— Ну конечно, — подтвердила она. — Почтеннейшая Мак-Рица с радостью растолкует тебе, что к чему. — И подумала:
«Так ей, дуре, и надо: ты определенно что-то задумала».
— Я с ней поговорю, — пообещала бабаня. — Ведь, наверное, я могла бы много с чем помочь, если б захотела.
— Захочешь как пить дать, — искренне заверила маманя. — Чует мое сердце, с твоей легкой руки все пройдет совершенно иначе.
Бабаня опять принялась рыться в мешке.
— Ты ведь тоже придешь, а, Гита?
— Я? — сказала маманя. — Да я ни за что на свете не пропущу такое зрелище!
Маманя нарочно поднялась ни свет ни заря. В случае какой-нибудь склоки ей хотелось быть в первых рядах зрительного зала.
Дорогу к месту Испытаний украшали гирлянды, развешенные на деревьях нестерпимо яркими цветными петлями.
В них было что-то странно знакомое. По идее, если обладатель ножниц берется вырезать треугольник, он не может потерпеть фиаско — но кому-то это удалось. К тому же флажки явно были сделаны из старательно раскроенного старого барахла. Маманя сразу поняла это. Не так уж часто попадаются флажки с воротничками.
На поле для Испытаний устанавливали ларьки и палатки. Под ногами путались дети. Комитет нерешительно стоял под деревом, изредка поглядывая на розовую фигурку на верху высоченной стремянки.
— Она явилась затемно, — пожаловалась Летиция подошедшей мамане. — Сказала, что всю ночь шила флажки.
— Ты про кексы расскажи, — угрюмо посоветовала кума Бивис.
— Эсме испекла кексы? — изумилась маманя. — Но она же не умеет стряпать!
Комитет посторонился. Многие дамы внесли свой вклад в продовольственное обеспечение Испытаний — это было и традицией, и своего рода конкурсом. Среди целого моря заботливо прикрытых тарелок, на большом блюде, высилась гора бесформенных лепешек неопределенного цвета. Словно стадо карликовых коров, объевшись изюма, долго маялось животом. Это были пра-кексы, доисторические кексы, увесистые и внушительные. Им не было места среди покрытых глазурью изысканных лакомств.
— Выпечка ей никогда не давалась, — пролепетала маманя. — Кто-нибудь их уже пробовал?
— Ха-ха-ха, — глухо рассмеялась кума Бивис.
— Что, черствые?
— Можно тролля забить до смерти.
— Но она ими так… э-э… гордилась, — вздохнула Летиция. — Да, и еще… варенье.
Банка была большая. Казалось, она наполнена застывшей лавой.
— Цвет… приятный, — оценила маманя. — А варенье кто-нибудь пробовал?
— Мы не можем вытащить ложку, — призналась кума.
— Вот оно что. Что ж, видно… ; — А туда ее пришлось загонять молотком.
— Что она замышляет, госпожа Огг? Она натура слабая и мстительная, — сказала Летиция. — Вы с ней подруги, — Прибавила она тоном не только утвердительным, но и обвиняющим.
— Уж и не знаю, что у нее на уме, госпожа Мак-Рица.
— Я полагала, она оставит нас в покое.
— Она сказала, что хочет помочь нам и ободрить молодежь.
— Она что-то замышляет, — угрюмо повторила Летиция. — Эти кексы имеют целью подрыв моего авторитета.
— Да что вы, Эсме всегда так стряпает, — утешила ее маманя. — Нет у нее таланта к готовке, и все тут. Вашего авторитета, говорите?
— С флажками она почти закончила, — доложила кума Бивис. — И теперь ищет новое занятие.
— Что ж… пожалуй, поручим ей «Счастливое уженье». Маманя непонимающе воззрилась на Летицию.
— Это тот огромный чан с отрубями, где ребятишки шарят наудачу, чего вынется?
— Да.
— Вы хотите доверить это бабане Громс-Хмурри?
— Да.
— Чувство юмора у нее не совсем обычное, предупреждаю.
— Доброе всем утро!
Это был голос бабани Громс-Хмурри, знакомый мамане чуть не с рождения. Но в нем опять звучали непривычные нотки. Любезные и дружелюбные нотки.
— А мы тут гадали, не поручить ли вам чан, барышня Громс-Хмурри.
Маманя вздрогнула и сжалась. Но бабаня сказала только:
— С радостью, госпожа Мак-Рица. Очень уж хочется поглядеть на их мордашки, когда они выудят подарочки.
И мне, подумала маманя.
Когда комитет торопливо удалился, она бочком подобралась к подруге.
— Зачем это тебе?
— О чем ты говоришь. Гита, я тебя не понимаю.
— Я видела, как ты взглядом усмиряла жутких тварей, Эсме. Один раз ты при мне поймала единорога! Что ты задумала?
— Все равно не понимаю, о чем ты. Гита.
— Ты злишься, потому что они не хотели пускать тебя на Испытания, и замышляешь страшную месть?