Страница:
Захар Прилепин
Книгочёт
Пособие по новейшей литературе с лирическими и саркастическими отступлениями
От автора
Эту книжку я сварил будто кашу из топора. У меня было какое-то количество разрозненных текстов о современной прозе и рецензий, написанных по случаю.
Я как-то подумал: что добру пропадать – и решил сделать хороший сборник о новейшей литературе.
Основания для начала работы были элементарны.
Есть такие люди, которые называются «критики», – они не без настойчивости предлагают собственный взгляд на литпроцесс, строят свои иерархии, расставляют писателей по местам: этого на пьедестал, этого под лавку, а этих вот вообще не упоминаем…
И нормально, что так, – это их работа. Многие из критиков более чем приятные люди, иные – самодовольные глупцы, и они, кстати сказать, особенно активны. Что тоже обычное дело.
Не в том проблема.
Проблема, что сами сочинители прозы и поэзии отчего-то не пишут критику.
То есть одно за другим появились несколько поколений литераторов, которые друг друга будто бы и не читают. Или, если читают, почти не высказываются на эти темы.
В лучшем случае писатель, возглавляющий литгазету или журнал, может натравить подручного критика на другого сочинителя: как приятно сводить счеты, оставаясь за кадром.
Впрочем, это отдельная история.
Не знаю уж, что мешает остальным литераторам подробно высказываться самим, но все обстоит как обстоит.
Исключения есть, конечно: Быков, Кучерская, Сенчин, – но они именно что исключения. В остальном писателей хватает лишь на то, чтоб язвить в ЖЖ по поводу чужого успеха. (Характерно, что вышеназванные «исключения» не имеют своих ЖЖ.)
Всерьез думать о других людях вообще куда менее любопытно, чем подробно размышлять о себе любимом, да, коллеги?
Итог простой: иерархии в современной литературе сложились при минимальном участии самих литераторов. Приложили руку кто угодно – ведущие литературных колонок в изданиях для коммерсантов и глянцевых журналах, меценаты, обозреватели рейтингов книжных продаж, словоохотливые ЖЖ-юзеры, и эти вот еще, упомянутые мной критики.
Не скажу, что иерархии вовсе не отвечают реальному положению дел (скорей отвечают), однако кое-какие уточнения все равно стоит внести.
Тем более что традиционно в русской литературе ситуация была несколько иной.
Словесность воспринималась как поле общей работы. Сочинители радели о языке и культуре, о политике и религии, о нации, наконец. Написанная другим книга воспринималась не только как предмет раздраженной зависти в случае успеха этой книги («на твоем месте должен быть я»), но как еще одна монета, брошенная в общую копилку. Или украденная оттуда.
Если не критику, то теоретические работы или как минимум эссеистику на литературные темы писали многие и многие классики.
Как много занимались не собой, а другими Горький и Брюсов, Мережковский и Гиппиус, Андрей Белый. Как точен и спокоен в качестве критика Николай Гумилев. Мы уж не говорим про Георгия Адамовича. Даже в наследии Маяковского и Есенина можно найти дельные заметки о литпроцессе – хотя, казалось бы, им-то, при их славе и лихорадочной жизни, вообще было не до этого. Много вы знаете современных поэтов, которые рецензируют других?
Короче говоря, мне захотелось поделиться своими представлениями о том, что являла собой литература в последнее десятилетие. Казалось, я столько уже высказывался на эти темы, что на книжку точно наберется.
Начал делать сборник и выяснил, что не хватает многого. Тут о прозе недосказал, там про хорошего поэта забыл, здесь слишком мимолетно осмотрел литературные события, тут вообще не заметил случившегося.
Стал дописывать (варить суп из первоначального топора), и затянулось это почти на год. Проще сказать: книжку пришлось сочинить едва ли не сначала.
Не скажу, что теперь сказано обо всем (это и невозможно, и бессмысленно), но про наболевшее постарался не забыть и картину в целом набросать.
Выполнена книжка в «лоскутной» манере, когда разговоры о литературе перемежаются отступлениями в смежные темы. Мне показалось, что так будет лучше.
Хотя почему «показалось» – действительно лучше.
Так что поехали потихоньку.
Я как-то подумал: что добру пропадать – и решил сделать хороший сборник о новейшей литературе.
Основания для начала работы были элементарны.
Есть такие люди, которые называются «критики», – они не без настойчивости предлагают собственный взгляд на литпроцесс, строят свои иерархии, расставляют писателей по местам: этого на пьедестал, этого под лавку, а этих вот вообще не упоминаем…
И нормально, что так, – это их работа. Многие из критиков более чем приятные люди, иные – самодовольные глупцы, и они, кстати сказать, особенно активны. Что тоже обычное дело.
Не в том проблема.
Проблема, что сами сочинители прозы и поэзии отчего-то не пишут критику.
То есть одно за другим появились несколько поколений литераторов, которые друг друга будто бы и не читают. Или, если читают, почти не высказываются на эти темы.
В лучшем случае писатель, возглавляющий литгазету или журнал, может натравить подручного критика на другого сочинителя: как приятно сводить счеты, оставаясь за кадром.
Впрочем, это отдельная история.
Не знаю уж, что мешает остальным литераторам подробно высказываться самим, но все обстоит как обстоит.
Исключения есть, конечно: Быков, Кучерская, Сенчин, – но они именно что исключения. В остальном писателей хватает лишь на то, чтоб язвить в ЖЖ по поводу чужого успеха. (Характерно, что вышеназванные «исключения» не имеют своих ЖЖ.)
Всерьез думать о других людях вообще куда менее любопытно, чем подробно размышлять о себе любимом, да, коллеги?
Итог простой: иерархии в современной литературе сложились при минимальном участии самих литераторов. Приложили руку кто угодно – ведущие литературных колонок в изданиях для коммерсантов и глянцевых журналах, меценаты, обозреватели рейтингов книжных продаж, словоохотливые ЖЖ-юзеры, и эти вот еще, упомянутые мной критики.
Не скажу, что иерархии вовсе не отвечают реальному положению дел (скорей отвечают), однако кое-какие уточнения все равно стоит внести.
Тем более что традиционно в русской литературе ситуация была несколько иной.
Словесность воспринималась как поле общей работы. Сочинители радели о языке и культуре, о политике и религии, о нации, наконец. Написанная другим книга воспринималась не только как предмет раздраженной зависти в случае успеха этой книги («на твоем месте должен быть я»), но как еще одна монета, брошенная в общую копилку. Или украденная оттуда.
Если не критику, то теоретические работы или как минимум эссеистику на литературные темы писали многие и многие классики.
Как много занимались не собой, а другими Горький и Брюсов, Мережковский и Гиппиус, Андрей Белый. Как точен и спокоен в качестве критика Николай Гумилев. Мы уж не говорим про Георгия Адамовича. Даже в наследии Маяковского и Есенина можно найти дельные заметки о литпроцессе – хотя, казалось бы, им-то, при их славе и лихорадочной жизни, вообще было не до этого. Много вы знаете современных поэтов, которые рецензируют других?
Короче говоря, мне захотелось поделиться своими представлениями о том, что являла собой литература в последнее десятилетие. Казалось, я столько уже высказывался на эти темы, что на книжку точно наберется.
Начал делать сборник и выяснил, что не хватает многого. Тут о прозе недосказал, там про хорошего поэта забыл, здесь слишком мимолетно осмотрел литературные события, тут вообще не заметил случившегося.
Стал дописывать (варить суп из первоначального топора), и затянулось это почти на год. Проще сказать: книжку пришлось сочинить едва ли не сначала.
Не скажу, что теперь сказано обо всем (это и невозможно, и бессмысленно), но про наболевшее постарался не забыть и картину в целом набросать.
Выполнена книжка в «лоскутной» манере, когда разговоры о литературе перемежаются отступлениями в смежные темы. Мне показалось, что так будет лучше.
Хотя почему «показалось» – действительно лучше.
Так что поехали потихоньку.
Ведем речь
Русский язык без почвы не жилец
Написать эти заметки подвигло меня чтение публицистики двух любимых моих писателей – Гайто Газданова и Леонида Леонова.
В 1931 году, в Париже, Гайто Газданов, размышляя об эмигрантской литературе, сказал, что основная ее проблема – воздействие на младую литературную поросль писателей старшего поколения.
«Главная ошибка по отношению к ним, – уверял Газданов, – заключается в том, что нынешнее эмигрантское поколение не знает одной простой вещи: в России эти писатели – за одним-двумя исключениями – никогда не были на первом плане. Им ошибочно присудили не принадлежащие им качества – и стали усердно у них учиться: естественно, что результаты получились самые плачевные».
В 1932 году, в Москве, Леонид Леонов, размышляя о советской литературе и о Горьком, произносит другую весьма крамольную вещь: «…это один из немногих старых писателей и во всяком случае единственный такого масштаба мастер, оставшийся вместе с нами». То есть с советскими людьми.
Налицо очевидное противоречие. Газданов уверен, что в эмигрантской литературе мастерами в подавляющем большинстве считают тех, кто таковыми никогда не являлся. Леонов, напротив, уверен, что все мастера, кроме Горького, Страну Советов не признали и жить в Советском Союзе, в отличие от Алексея Максимовича, не собираются.
Видно, что и Газданов, и Леонов печалятся не только о собственно литературе, но и о языке, о речи – их пугает отсутствие видимых ориентиров вокруг.
Так где ж они были, эти мастера слова? в России? за ее пределами? или их вообще почти не было?
В советских учебниках, помню, писалось, что главные, лучшие и основные писатели приняли Октябрьскую революцию 1917 года, а за рубежи уехало несколько отщепенцев: Гиппиус, Мережковский и, по роковому недопониманию, Бунин. Зато вернулись Алексей Толстой и, позже, Александр Куприн и никуда не уехали Брюсов, Пришвин, Вересаев, Сергеев-Ценский, Вячеслав Шишков (последнюю фамилию точно помню в учебнике: я тогда уже был юноша начитанный и знал, что Шишков выпустил первую книгу в 1916 году, то есть относить его к мастерам старой школы было не совсем честно – подгребли для массовости).
Потом, в постсоветское время, возобладала точка зрения противоположная: все мастера уехали, а оставшиеся, за исключением разве что циника Алешки Толстого, ушли во внутреннюю эмиграцию: тот же Пришвин, например, и Андрей Белый так и не стали правоверными советскими писателями. Про Шишкова вообще забыли – хотя, как ни странно, его часто переиздают; просто он каким-то чудом не проходит по ведомству советской литературы, а числится скорей в составе литературы этнографической, где-то меж Мельниковым-Печерским и Маминым-Сибиряком.
Здесь вроде бы должно написать: сегодня пришло время спокойно согласиться с тем, что литература в Гражданскую была разрублена ровно пополам и что по обе стороны советской границы жило истинное русское слово.
Но я так не напишу.
Я, может быть, и без злорадства – но соглашусь с Газдановым.
Русская литература осталась в Советской России, – именно там она выживала и выжила.
К концу тридцатых годов, то есть спустя всего двадцать лет после первой волны эмиграции, никакой эмигрантской литературы почти не осталось. Старые мастера доживали свой век, новой литературы не появилось. В прозе можно назвать только два по-настоящему больших имени – Газданов и Набоков. Пожалуй, еще Алданов, который писать начал до революции, но дебютировал как замечательный исторический романист уже в эмиграции. Может быть, еще Борис Поплавский. Но он умер в 1935-м. А Набоков с 1939 года пишет и публикует новые книги на английском языке.
За то же самое время в Советской России было создано столько шедевров, что пересчитывать их – пальцев не хватит.
Бабель написал «Конармию». Катаев – «Отец» и «Время, вперед!». Всеволод Иванов – «Партизанские повести». Ильф и Петров – «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок». Леонов – «Вор» и «Дорога на Океан». Платонов – «Епифанские шлюзы» и «Чевенгур». Шишков – «Угрюм-река». Шолохов – «Тихий Дон». Фадеев – «Разгром».
А ведь еще были Гайдар, Зощенко, Каверин, ранний Лавренев, Паустовский, Фурманов, ранний Федин, Шкловский, да кого только не было. Мы еще не называем Булгакова, Мариенгофа или Добычина: понятное дело, что писать прозу, находясь в Стране Советов, – это еще не значит быть советским писателем. Но, важно заметить, они жили именно в России – собственно, об этом мы и ведем речь, а не выясняем в очередной раз отношения между советской и несоветской литературой.
Что до старых мастеров, о которых говорили Леонов и Газданов, – то тут, что в России, что за ее пределами, какое-то время – если судить по гамбургскому счету – сохранялось ощутимое равновесие.
Ну, Горький и Бунин, тут нечего сказать.
Да, там Борис Зайцев написал «Золотой узор», а Шмелев – безусловные шедевры «Солнце мертвых» и «Лето Господне». Но Шмелев, надо сказать, написал еще неперечетное количество книг не самого высокого литературного уровня. Недаром тот же Газданов несколько раз едко отзывался о нем, когда говорил о тех литераторах, что только по недоразумению числятся в учителях.
Зато здесь, в России, Вересаев написал лучший свой роман «В тупике», а Серафимович – восхитительный «Железный поток». А уж сколько всего написал Сергеев-Ценский – нисколько не меньше Шмелева. И не хуже, наверное, по уровню; хотя и не лучше.
Наконец, вряд ли кому-нибудь даже сегодня придет в голову спорить с тем, что «Петр Первый» Алексея Толстого или «Разин Степан» Чапыгина хуже исторических сочинений Мережковского или Ивана Наживина. Просто потому, что не только не хуже, но несравнимо лучше.
Но время шло, и ситуация менялась все очевиднее. К началу шестидесятых годов XX века за границей живут несколько миллионов русских людей, эмигрантов первой и второй волны, у которых родились уже дети, а у кого и внуки. В России в это время становятся известны или начинают публиковаться Юрий Трифонов, Валентин Распутин, Юрий Бондарев, Фазиль Искандер, Василий Белов, Андрей Битов, Виктор Астафьев, Василий Шукшин… Что до эмигрантской литературы – ее к тому моменту было почти не разглядеть, она растворилась и затем всерьез пополнялась лишь за счет вновь прибывших: Виктора Некрасова, Солженицына, Аксенова, Лимонова…
Мастера, об отсутствии которых печалился Газданов за границами России, не удержали в ладонях теплоту русской речи – а вот в Стране Советов, со всей ее кровавой свистопляской и чудовищным унижением тысяч и тысяч людей, литература сохранилась.
Выходит, что власть тут вообще ни при чем.
Если бы произошло чудо и Советский Союз не распался, но, напротив, модернизировался, пошел на послабление режима и перестал изгонять на Запад свою буйную интеллигенцию – эмигрантская литература стремительно сошла б на нет.
Но, собственно, зачем Советскому Союзу было модернизироваться, чтоб проследить эти процессы? Вполне можно взглянуть из дня сегодняшнего, чтобы убедиться: на русском пишут только эмигранты в первом поколении. Только они!
Здесь, наконец, надо произнести одну невеселую истину.
Русский – не иврит. Он в неволе не живет.
Русские эмигранты уже к третьему поколению забывают родную речь.
Никто и не сосчитает, сколько веков не было в помине никакого Израиля, но в 1755 году в Германии начинает выходить литературный журнал на иврите «Кохелет мусар», а в 1784 году – альманах «Ха-Меассеф». Почти одновременно на иврите начинают писать Н.Вессели в Германии, Э.Луццатто в Италии и И.Невахович в России.
Собственно, с тех пор с еврейской литературой все в порядке – хоть и шедевров, прямо скажем, было немного, но зато привычка к родному слову не покинула гортань.
Мы себе можем представить, что через пятьсот лет после переселения русских на чужбину появится литературный журнал на русском языке? Хорошо, возьмем не пятьсот, а двести пятьдесят или даже сто лет. Мало ли русских разметало по свету – и что? Где услышать их потомков? На Аляске? В Турции? В Малой Азии, возле озера Маньес, куда в середине XVIII века огромной общиной переселились казаки, успевшие побунтовать при Петре Первом в вольнице смутьяна Кондратия Булавина?
Когда Бог вдруг раздумает беречь и хранить нас и России не станет – исчезнет вскоре и русский язык. Опыт русских эмиграций должен нас этому научить.
Если мы потеряем свои земли, нас быстро сотрут из памяти людской.
И старым мастерам, о которых печалился Гайто Газданов, сколько бы их ни осталось к страшному дню потери Родины, вскоре некому будет передать свою речь. Их мало кто услышит и мало кто поймет.
Забудутся Пушкин и Блок.
Засмеются дикой тарабарщине люди, услышавшие нелепую и невнятную речь: «Гой ты, Русь, моя родная, / Хаты – в ризах образа… / Не видать конца и края – / Только синь сосет глаза. / Как захожий богомолец, / Я смотрю твои поля. / А у низеньких околиц / Звонно чахнут тополя».
И никакого русского возрождения не случится никогда: кому мы нужны, если не нужны самим себе?
Надо держаться за свою землю всеми пальцами: нет ни у нас, ни у нашего языка иного пристанища.
В 1931 году, в Париже, Гайто Газданов, размышляя об эмигрантской литературе, сказал, что основная ее проблема – воздействие на младую литературную поросль писателей старшего поколения.
«Главная ошибка по отношению к ним, – уверял Газданов, – заключается в том, что нынешнее эмигрантское поколение не знает одной простой вещи: в России эти писатели – за одним-двумя исключениями – никогда не были на первом плане. Им ошибочно присудили не принадлежащие им качества – и стали усердно у них учиться: естественно, что результаты получились самые плачевные».
В 1932 году, в Москве, Леонид Леонов, размышляя о советской литературе и о Горьком, произносит другую весьма крамольную вещь: «…это один из немногих старых писателей и во всяком случае единственный такого масштаба мастер, оставшийся вместе с нами». То есть с советскими людьми.
Налицо очевидное противоречие. Газданов уверен, что в эмигрантской литературе мастерами в подавляющем большинстве считают тех, кто таковыми никогда не являлся. Леонов, напротив, уверен, что все мастера, кроме Горького, Страну Советов не признали и жить в Советском Союзе, в отличие от Алексея Максимовича, не собираются.
Видно, что и Газданов, и Леонов печалятся не только о собственно литературе, но и о языке, о речи – их пугает отсутствие видимых ориентиров вокруг.
Так где ж они были, эти мастера слова? в России? за ее пределами? или их вообще почти не было?
В советских учебниках, помню, писалось, что главные, лучшие и основные писатели приняли Октябрьскую революцию 1917 года, а за рубежи уехало несколько отщепенцев: Гиппиус, Мережковский и, по роковому недопониманию, Бунин. Зато вернулись Алексей Толстой и, позже, Александр Куприн и никуда не уехали Брюсов, Пришвин, Вересаев, Сергеев-Ценский, Вячеслав Шишков (последнюю фамилию точно помню в учебнике: я тогда уже был юноша начитанный и знал, что Шишков выпустил первую книгу в 1916 году, то есть относить его к мастерам старой школы было не совсем честно – подгребли для массовости).
Потом, в постсоветское время, возобладала точка зрения противоположная: все мастера уехали, а оставшиеся, за исключением разве что циника Алешки Толстого, ушли во внутреннюю эмиграцию: тот же Пришвин, например, и Андрей Белый так и не стали правоверными советскими писателями. Про Шишкова вообще забыли – хотя, как ни странно, его часто переиздают; просто он каким-то чудом не проходит по ведомству советской литературы, а числится скорей в составе литературы этнографической, где-то меж Мельниковым-Печерским и Маминым-Сибиряком.
Здесь вроде бы должно написать: сегодня пришло время спокойно согласиться с тем, что литература в Гражданскую была разрублена ровно пополам и что по обе стороны советской границы жило истинное русское слово.
Но я так не напишу.
Я, может быть, и без злорадства – но соглашусь с Газдановым.
Русская литература осталась в Советской России, – именно там она выживала и выжила.
К концу тридцатых годов, то есть спустя всего двадцать лет после первой волны эмиграции, никакой эмигрантской литературы почти не осталось. Старые мастера доживали свой век, новой литературы не появилось. В прозе можно назвать только два по-настоящему больших имени – Газданов и Набоков. Пожалуй, еще Алданов, который писать начал до революции, но дебютировал как замечательный исторический романист уже в эмиграции. Может быть, еще Борис Поплавский. Но он умер в 1935-м. А Набоков с 1939 года пишет и публикует новые книги на английском языке.
За то же самое время в Советской России было создано столько шедевров, что пересчитывать их – пальцев не хватит.
Бабель написал «Конармию». Катаев – «Отец» и «Время, вперед!». Всеволод Иванов – «Партизанские повести». Ильф и Петров – «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок». Леонов – «Вор» и «Дорога на Океан». Платонов – «Епифанские шлюзы» и «Чевенгур». Шишков – «Угрюм-река». Шолохов – «Тихий Дон». Фадеев – «Разгром».
А ведь еще были Гайдар, Зощенко, Каверин, ранний Лавренев, Паустовский, Фурманов, ранний Федин, Шкловский, да кого только не было. Мы еще не называем Булгакова, Мариенгофа или Добычина: понятное дело, что писать прозу, находясь в Стране Советов, – это еще не значит быть советским писателем. Но, важно заметить, они жили именно в России – собственно, об этом мы и ведем речь, а не выясняем в очередной раз отношения между советской и несоветской литературой.
Что до старых мастеров, о которых говорили Леонов и Газданов, – то тут, что в России, что за ее пределами, какое-то время – если судить по гамбургскому счету – сохранялось ощутимое равновесие.
Ну, Горький и Бунин, тут нечего сказать.
Да, там Борис Зайцев написал «Золотой узор», а Шмелев – безусловные шедевры «Солнце мертвых» и «Лето Господне». Но Шмелев, надо сказать, написал еще неперечетное количество книг не самого высокого литературного уровня. Недаром тот же Газданов несколько раз едко отзывался о нем, когда говорил о тех литераторах, что только по недоразумению числятся в учителях.
Зато здесь, в России, Вересаев написал лучший свой роман «В тупике», а Серафимович – восхитительный «Железный поток». А уж сколько всего написал Сергеев-Ценский – нисколько не меньше Шмелева. И не хуже, наверное, по уровню; хотя и не лучше.
Наконец, вряд ли кому-нибудь даже сегодня придет в голову спорить с тем, что «Петр Первый» Алексея Толстого или «Разин Степан» Чапыгина хуже исторических сочинений Мережковского или Ивана Наживина. Просто потому, что не только не хуже, но несравнимо лучше.
Но время шло, и ситуация менялась все очевиднее. К началу шестидесятых годов XX века за границей живут несколько миллионов русских людей, эмигрантов первой и второй волны, у которых родились уже дети, а у кого и внуки. В России в это время становятся известны или начинают публиковаться Юрий Трифонов, Валентин Распутин, Юрий Бондарев, Фазиль Искандер, Василий Белов, Андрей Битов, Виктор Астафьев, Василий Шукшин… Что до эмигрантской литературы – ее к тому моменту было почти не разглядеть, она растворилась и затем всерьез пополнялась лишь за счет вновь прибывших: Виктора Некрасова, Солженицына, Аксенова, Лимонова…
Мастера, об отсутствии которых печалился Газданов за границами России, не удержали в ладонях теплоту русской речи – а вот в Стране Советов, со всей ее кровавой свистопляской и чудовищным унижением тысяч и тысяч людей, литература сохранилась.
Выходит, что власть тут вообще ни при чем.
Если бы произошло чудо и Советский Союз не распался, но, напротив, модернизировался, пошел на послабление режима и перестал изгонять на Запад свою буйную интеллигенцию – эмигрантская литература стремительно сошла б на нет.
Но, собственно, зачем Советскому Союзу было модернизироваться, чтоб проследить эти процессы? Вполне можно взглянуть из дня сегодняшнего, чтобы убедиться: на русском пишут только эмигранты в первом поколении. Только они!
Здесь, наконец, надо произнести одну невеселую истину.
Русский – не иврит. Он в неволе не живет.
Русские эмигранты уже к третьему поколению забывают родную речь.
Никто и не сосчитает, сколько веков не было в помине никакого Израиля, но в 1755 году в Германии начинает выходить литературный журнал на иврите «Кохелет мусар», а в 1784 году – альманах «Ха-Меассеф». Почти одновременно на иврите начинают писать Н.Вессели в Германии, Э.Луццатто в Италии и И.Невахович в России.
Собственно, с тех пор с еврейской литературой все в порядке – хоть и шедевров, прямо скажем, было немного, но зато привычка к родному слову не покинула гортань.
Мы себе можем представить, что через пятьсот лет после переселения русских на чужбину появится литературный журнал на русском языке? Хорошо, возьмем не пятьсот, а двести пятьдесят или даже сто лет. Мало ли русских разметало по свету – и что? Где услышать их потомков? На Аляске? В Турции? В Малой Азии, возле озера Маньес, куда в середине XVIII века огромной общиной переселились казаки, успевшие побунтовать при Петре Первом в вольнице смутьяна Кондратия Булавина?
Когда Бог вдруг раздумает беречь и хранить нас и России не станет – исчезнет вскоре и русский язык. Опыт русских эмиграций должен нас этому научить.
Если мы потеряем свои земли, нас быстро сотрут из памяти людской.
И старым мастерам, о которых печалился Гайто Газданов, сколько бы их ни осталось к страшному дню потери Родины, вскоре некому будет передать свою речь. Их мало кто услышит и мало кто поймет.
Забудутся Пушкин и Блок.
Засмеются дикой тарабарщине люди, услышавшие нелепую и невнятную речь: «Гой ты, Русь, моя родная, / Хаты – в ризах образа… / Не видать конца и края – / Только синь сосет глаза. / Как захожий богомолец, / Я смотрю твои поля. / А у низеньких околиц / Звонно чахнут тополя».
И никакого русского возрождения не случится никогда: кому мы нужны, если не нужны самим себе?
Надо держаться за свою землю всеми пальцами: нет ни у нас, ни у нашего языка иного пристанища.
Временное
Теперь мы будем жить отдельно
Русский писатель испытывает к власти двойственные чувства.
Наверное, это было заложено еще Пушкиным, который с разницей в считаные дни писал стихи с противоположным, по сути, политическим зарядом.
Сначала сочинил свое послание декабристам: «Оковы тяжкие падут… И свобода / вас встретит радостно у входа…». И следом осмыслял случившееся уже как государственный муж: «В надежде славы и добра / Смотрю вперед я без боязни – / Начало славных дней Петра / Мрачили мятежи и казни». Смысл тут простой: ну, повесили несколько офицеров и поэтов, а оставшихся смутьянов отправили в Сибирь – что ж поделаешь, при Петре Великом и не такое бывало. Надежду на славу и добро это не отменяет.
Спустя сто лет Осип Мандельштам писал сначала, что «власть отвратительна как руки брадобрея», а спустя немного времени в рифму к прежним стихам клялся: «Я человек эпохи Москвошвея!» И далее: «…Попробуйте меня от века оторвать, / Ручаюсь вам – себе свернете шею!»
Та же, что и у Пушкина, история: жить в России ужасно, но это такое счастье.
Русский писатель зачастую и государственник, и революционер одновременно. «Революционер» мы произносим в самом широком смысле – речь идет о наивысшей свободе духа в первую очередь.
В этом смысле путь Максима Горького, сначала вложившегося словом и делом в большевистскую революцию, дабы разрушить монархию, а потом верой и правдой служившего новому цезаризму, нисколько не парадоксален, а как раз традиционен.
Несколькими десятилетьями ранее Федор Достоевский был сначала едва не казнен как бунтовщик, но затем вошел в историю как монархист и консерватор.
Достоевскому это все прощается, а Горькому в прощенье отказано. Но, по большому счету, разницы между ними никакой нет.
Присмотритесь к судьбе почти любого крупного российского литератора: очернитель и охранитель там соседствуют в одном человеке, будь то Гоголь, Лесков, Лев Толстой, Чехов, Есенин, Пастернак, Леонид Леонов, Солженицын или даже Бродский.
Свести судьбу любого писателя советских времен к неистовой борьбе с советской властью – такое же пошлое упрощенье, как трактовка классиков XIX века советскими исследователями, видевшими за каждой лермонтовской или тургеневской строкой ненависть к царизму и к, так сказать, сатрапам.
Двести с лишним лет существования светской литературы в России действовали взаимное притяжение и одновременное отторжение литератора и власти. Они разговаривали – и беседа шла, в историческом смысле, на равных. Даже если вторые физически уничтожали первых.
Ситуация начала качественно меняться лишь в последние полтора десятилетия. И я даже не решусь сказать, к лучшему или к худшему.
Дело в том, что литература (и не только она) перестала восприниматься властью как занятие, определяющее смысл бытия и значимое в контексте реального управления страной.
Николай Первый выступал в качестве личного цензора Пушкина. Сталин писал на полях сочинений Андрея Платонова «Сволочь!». Горбачев, при всем том, что читатель был пониже рангом, чем вышеназванные, – понимал ценность слова, искренне заигрывая то с одним, то с другим властителем дум.
Но представить, что Дмитрий Медведев захочет выступить в качестве пусть не цензора, но внимательного читателя и собеседника, скажем, Дмитрия Быкова или Виктора Пелевина – никак не возможно.
Вообразить, что Владимир Путин читает книгу Эдуарда Лимонова или Владимира Сорокина и пишет на полях «Сволочь!» – снова нельзя.
Сложно предположить, что они оба хоть как-то заинтересованы в человеческой симпатии Андрея Битова или Станислава Куняева.
Честно говоря, я вообще не очень представляю, зачем президент или премьер будут брать в руки художественные книги. Медведев отлично смотрится со своими гаджетами, Путин – на горных лыжах или за штурвалом самолета. Вдвоем они более чем органичны в спортивном баре, где под пиво смотрят футбол. Но вообразить Медведева и Путина на творческом вечере Владимира Маканина… Это ж мозг может обрушиться!
Никогда, наверное, литератор не жил так спокойно, как сегодня.
Нет страха, что на тебя закричат, зашумят, затопчут ногами. Никто всерьез не пугается, что за опубликованную крамолу или вольнодумную переписку тебя в компании сотоварищей повесят.
Теперь есть власть и есть писатели – живут сами по себе, встречаясь крайне редко, для галочки, и от встреч этих веет за километр бессмыслицей.
Ну, выступают Борис Акунин и Людмила Улицкая в поддержку Михаила Ходорковского. Ну, написали культовые рок-барды – не худшие, кстати, поэты – Борис Гребенщиков и Константин Кинчев письмо с пожеланием не сажать того же Ходорковского во второй раз за то, за что он уже отсидел.
У нас ведь демократия. Хочешь писать – пиши, хочешь заступаться – заступайся. А хотите – соберитесь всем Союзом писателей и отправьтесь на митинг, не жалко.
Единственный минус той демократии, что мы наблюдаем сегодня вокруг себя, только один. Сказать ты можешь вполне. О себе, о Родине, о будущем, о власти… О чем угодно.
Просто их нисколько не волнует, что ты скажешь.
Наверное, это было заложено еще Пушкиным, который с разницей в считаные дни писал стихи с противоположным, по сути, политическим зарядом.
Сначала сочинил свое послание декабристам: «Оковы тяжкие падут… И свобода / вас встретит радостно у входа…». И следом осмыслял случившееся уже как государственный муж: «В надежде славы и добра / Смотрю вперед я без боязни – / Начало славных дней Петра / Мрачили мятежи и казни». Смысл тут простой: ну, повесили несколько офицеров и поэтов, а оставшихся смутьянов отправили в Сибирь – что ж поделаешь, при Петре Великом и не такое бывало. Надежду на славу и добро это не отменяет.
Спустя сто лет Осип Мандельштам писал сначала, что «власть отвратительна как руки брадобрея», а спустя немного времени в рифму к прежним стихам клялся: «Я человек эпохи Москвошвея!» И далее: «…Попробуйте меня от века оторвать, / Ручаюсь вам – себе свернете шею!»
Та же, что и у Пушкина, история: жить в России ужасно, но это такое счастье.
Русский писатель зачастую и государственник, и революционер одновременно. «Революционер» мы произносим в самом широком смысле – речь идет о наивысшей свободе духа в первую очередь.
В этом смысле путь Максима Горького, сначала вложившегося словом и делом в большевистскую революцию, дабы разрушить монархию, а потом верой и правдой служившего новому цезаризму, нисколько не парадоксален, а как раз традиционен.
Несколькими десятилетьями ранее Федор Достоевский был сначала едва не казнен как бунтовщик, но затем вошел в историю как монархист и консерватор.
Достоевскому это все прощается, а Горькому в прощенье отказано. Но, по большому счету, разницы между ними никакой нет.
Присмотритесь к судьбе почти любого крупного российского литератора: очернитель и охранитель там соседствуют в одном человеке, будь то Гоголь, Лесков, Лев Толстой, Чехов, Есенин, Пастернак, Леонид Леонов, Солженицын или даже Бродский.
Свести судьбу любого писателя советских времен к неистовой борьбе с советской властью – такое же пошлое упрощенье, как трактовка классиков XIX века советскими исследователями, видевшими за каждой лермонтовской или тургеневской строкой ненависть к царизму и к, так сказать, сатрапам.
Двести с лишним лет существования светской литературы в России действовали взаимное притяжение и одновременное отторжение литератора и власти. Они разговаривали – и беседа шла, в историческом смысле, на равных. Даже если вторые физически уничтожали первых.
Ситуация начала качественно меняться лишь в последние полтора десятилетия. И я даже не решусь сказать, к лучшему или к худшему.
Дело в том, что литература (и не только она) перестала восприниматься властью как занятие, определяющее смысл бытия и значимое в контексте реального управления страной.
Николай Первый выступал в качестве личного цензора Пушкина. Сталин писал на полях сочинений Андрея Платонова «Сволочь!». Горбачев, при всем том, что читатель был пониже рангом, чем вышеназванные, – понимал ценность слова, искренне заигрывая то с одним, то с другим властителем дум.
Но представить, что Дмитрий Медведев захочет выступить в качестве пусть не цензора, но внимательного читателя и собеседника, скажем, Дмитрия Быкова или Виктора Пелевина – никак не возможно.
Вообразить, что Владимир Путин читает книгу Эдуарда Лимонова или Владимира Сорокина и пишет на полях «Сволочь!» – снова нельзя.
Сложно предположить, что они оба хоть как-то заинтересованы в человеческой симпатии Андрея Битова или Станислава Куняева.
Честно говоря, я вообще не очень представляю, зачем президент или премьер будут брать в руки художественные книги. Медведев отлично смотрится со своими гаджетами, Путин – на горных лыжах или за штурвалом самолета. Вдвоем они более чем органичны в спортивном баре, где под пиво смотрят футбол. Но вообразить Медведева и Путина на творческом вечере Владимира Маканина… Это ж мозг может обрушиться!
Никогда, наверное, литератор не жил так спокойно, как сегодня.
Нет страха, что на тебя закричат, зашумят, затопчут ногами. Никто всерьез не пугается, что за опубликованную крамолу или вольнодумную переписку тебя в компании сотоварищей повесят.
Теперь есть власть и есть писатели – живут сами по себе, встречаясь крайне редко, для галочки, и от встреч этих веет за километр бессмыслицей.
Ну, выступают Борис Акунин и Людмила Улицкая в поддержку Михаила Ходорковского. Ну, написали культовые рок-барды – не худшие, кстати, поэты – Борис Гребенщиков и Константин Кинчев письмо с пожеланием не сажать того же Ходорковского во второй раз за то, за что он уже отсидел.
У нас ведь демократия. Хочешь писать – пиши, хочешь заступаться – заступайся. А хотите – соберитесь всем Союзом писателей и отправьтесь на митинг, не жалко.
Единственный минус той демократии, что мы наблюдаем сегодня вокруг себя, только один. Сказать ты можешь вполне. О себе, о Родине, о будущем, о власти… О чем угодно.
Просто их нисколько не волнует, что ты скажешь.
Срослось. Опять распалось
Некоторое время назад я часто говорил о странных свойствах современности: ее почти невозможно описывать в художественной реалистической литературе, не оступаясь в памфлет или в пошлость.
Смотрите, уверенно повторял я, в двадцатые годы прошлого века русский писатель мог ввести в текст фамилию «Троцкий», слово «нэпман» и слово «продразверстка». Но если в современном художественном тексте появляются «Ельцин», «новый русский» и «приватизация», сразу начинается какая-то пакость – читать это не хочется совершенно.
Прозу деревенскую (или, скажем так, «провинциальную», то есть о провинции – вроде ивановского «Блуда и МУДО», повестей Екимова или Михаила Тарковского) еще можно было сочинять – в этих местах, что XXI век, что XVII – все та же полынь у забора. А вот с городской, социальной, да еще соприкасающейся с политикой или бизнесом прозой дело обстояло куда хуже. Конечно, реалистические романы о современности появлялись, но в основном какие-то так себе. Либо облитые горечью и злостью, «патриотические», либо преисполненные желчи и мстительности, «либеральные».
Именно этим дурновкусием времени, не поддающегося внятному и беспристрастному описанию, я объяснял уход нескольких почитаемых мною писателей из художественной литературы вообще; да и неожиданное смещение Александра Проханова из числа правоверных реалистов в неутомимое босхианство объяснялось тем же: ну как же еще нормальным русским языком описать жизнь олигарха, быт бизнесмена и работу современных спецслужб? Эти вещи не укоренились в художественном словаре – только в журналистском. Но стоило Проханову возвратиться на один роман в прошлое, в советское, в молодость свою, тут же сразу вернулись навыки реалиста – и получилась «Надпись», лучшее, кстати, сочинение Александра Андреевича.
Это и на примере романов Дмитрия Быкова можно проследить: если первые его квазиисторические книги «Оправдание» и особенно «Орфография» – это, безусловно, литература, а во втором случае весьма пышная, красочная, барочная местами, то последние, о современности, сочинения – «Эвакуатор» и «Списанные» – намеренно обесцвеченные, почти журналистским языком написанные тексты, да еще с элементами фантастики и антиутопии.
По той же причине (впрочем, она не единственная) девяностые и были временем расцвета постмодерна и магического реализма. То есть с одной стороны – Пелевин, Ерофеев и Сорокин, с другой – Мамлеев, Ольга Славникова и, скажем, замечательный Юрий Козлов. А также по-своему наследующие иным опытным мастерам Михаил Елизаров и Герман Садулаев.
«Не дается в руки новое время, не дается!» – вроде горевал, но тайно радовался я. Если описываешь его – надо обязательно оптику сместить, создать эффект «рыбьего глаза», дыма напустить, тень на плетень навести, чтоб посмотрел, скажем, на милиционера, а он – раз! – и превратился в птеродактиля; залюбовался спящей женщиной, а у нее – раз! – и отовсюду муравьи поползли; а уж если попался вам политик – то затаись, это наверняка что-то нездешнее, из-под земли, серой пропахшее.
Мало того, никак не появлялось сочинений, саг, где постсоветская эпоха была бы связана воедино с советской, проистекала бы из нее естественно, и даже спокойно, и даже незлобливо. Одна ж страна все-таки, один народ – сколько ж можно бесноваться.
Но не получалось.
Мне искренне казалось, что последнюю четверть века ни один литератор, работающий в реалистическом ключе, описывать всерьез не возьмется и, значит, не прицепить всю эту свистопляску к русской истории. «Вот-де насколько чужд либерализм России, что литература им поперхнулась», – кривил я губы.
А что? Через считаные годы после той незабвенной Великой Октябрьской и последовавшей за ней Гражданской один за другим пошли классические романы о случившемся, а у нас и через двадцать лет после начала нашего великого и по сей день открытого перелома так и не появилось почти ничего.
Я о реализме говорю, если кто не слышит до сих пор.
Мало того, говорю неправду.
Потому что все изменилось в течение года, и разом выяснилось, что никаких проблем из числа озвученных мною выше вообще не существует. Вернее сказать, больше не существует, потому что они все-таки были.
За месяц я прочел четыре относительно новых романа – и собственноручно переубедился.
«Аномалия Камлаева» Сергея Самсонова. «Цена отсечения» Александра Архангельского. «Каменный мост» Александра Терехова. «Журавли и карлики» Леонида Юзефовича.
У всех текстов есть общие черты.
Действие там происходит как минимум сразу и в послевоенное советское и в постсоветское время (у Самсонова и Архангельского). «Каменный мост» (Терехова) нечеловечески глубоко загребает плюс к этим временам довоенную сталинскую историю. В «Журавлях и карликах» (Юзефовича) охват еще шире – там одна эпоха русского хаоса (самозванство начала XVII века) ненавязчиво (в чем некоторые критики увидели несостыкованность пластов романа) рифмуется с хаосом постсоветским.
Во всех четырех случаях перетекание эпохи в эпоху описано настолько органично, что диву даешься. Тут, собственно, вправили дурь не только мне, но и всем тем, кто до сих пор самозабвенно рассказывает о черной дыре XX века и бессмысленном социалистическом эксперименте. История не прекращалась никогда, и все это – наше кровное наследство, никакого другого нет и быть, наверное, не могло.
В этом смысле удивительно сочинение Архангельского, прежняя проза которого не вызывала никаких ощущений, кроме вялого раздражения. Предыдущая его книжка «1962» – вещь откровенно антисоветская, к тому же написанная слогом чрезмерно легким; не безвкусным, в смысле пошлым (тут у Архангельского все в порядке), а именно что лишенным вкуса: сколько ни пробуй – вода и вода. Не кислит, не горчит, не пьянит.
«Цена отсечения», как и все остальные книги Архангельского, стиля, по сути, лишена – зато это хорошо построенный и продуманный, совсем не тенденциозный текст: никакого в зубах навязшего противопоставления либеральных идеалов «ужасам советизма» там нет вовсе.
Были одни времена, в них жили люди, и те же люди теми же руками выстроили себе другой дом, худой ли, хороший – другой вопрос, и Архангельский даже его не поднимает.
Семейному роману (а тут есть признаки семейного романа) все это пошло только на пользу.
Столь же безболезненно (если и болело – то о другом) прошел сквозь последние полвека герой Сергея Самсонова – композитор Камлаев. У Самсонова в полном наборе и быт шестидесятых, и мораль семидесятых, и социум восьмидесятых, и разлив девяностых – и при этом ни одной оценки, никаких пристрастий, никакого раздражения по какому бы то ни было поводу. Все куда проще: вот было так, потом так, потом сяк. Если обернуться – видна человеческая жизнь, она текла как умела, непреодолимых преград не было никогда: ни сейчас, ни тогда. Камлаев спокойно шел сквозь все времена со всеми своими аномалиями.
Смотрите, уверенно повторял я, в двадцатые годы прошлого века русский писатель мог ввести в текст фамилию «Троцкий», слово «нэпман» и слово «продразверстка». Но если в современном художественном тексте появляются «Ельцин», «новый русский» и «приватизация», сразу начинается какая-то пакость – читать это не хочется совершенно.
Прозу деревенскую (или, скажем так, «провинциальную», то есть о провинции – вроде ивановского «Блуда и МУДО», повестей Екимова или Михаила Тарковского) еще можно было сочинять – в этих местах, что XXI век, что XVII – все та же полынь у забора. А вот с городской, социальной, да еще соприкасающейся с политикой или бизнесом прозой дело обстояло куда хуже. Конечно, реалистические романы о современности появлялись, но в основном какие-то так себе. Либо облитые горечью и злостью, «патриотические», либо преисполненные желчи и мстительности, «либеральные».
Именно этим дурновкусием времени, не поддающегося внятному и беспристрастному описанию, я объяснял уход нескольких почитаемых мною писателей из художественной литературы вообще; да и неожиданное смещение Александра Проханова из числа правоверных реалистов в неутомимое босхианство объяснялось тем же: ну как же еще нормальным русским языком описать жизнь олигарха, быт бизнесмена и работу современных спецслужб? Эти вещи не укоренились в художественном словаре – только в журналистском. Но стоило Проханову возвратиться на один роман в прошлое, в советское, в молодость свою, тут же сразу вернулись навыки реалиста – и получилась «Надпись», лучшее, кстати, сочинение Александра Андреевича.
Это и на примере романов Дмитрия Быкова можно проследить: если первые его квазиисторические книги «Оправдание» и особенно «Орфография» – это, безусловно, литература, а во втором случае весьма пышная, красочная, барочная местами, то последние, о современности, сочинения – «Эвакуатор» и «Списанные» – намеренно обесцвеченные, почти журналистским языком написанные тексты, да еще с элементами фантастики и антиутопии.
По той же причине (впрочем, она не единственная) девяностые и были временем расцвета постмодерна и магического реализма. То есть с одной стороны – Пелевин, Ерофеев и Сорокин, с другой – Мамлеев, Ольга Славникова и, скажем, замечательный Юрий Козлов. А также по-своему наследующие иным опытным мастерам Михаил Елизаров и Герман Садулаев.
«Не дается в руки новое время, не дается!» – вроде горевал, но тайно радовался я. Если описываешь его – надо обязательно оптику сместить, создать эффект «рыбьего глаза», дыма напустить, тень на плетень навести, чтоб посмотрел, скажем, на милиционера, а он – раз! – и превратился в птеродактиля; залюбовался спящей женщиной, а у нее – раз! – и отовсюду муравьи поползли; а уж если попался вам политик – то затаись, это наверняка что-то нездешнее, из-под земли, серой пропахшее.
Мало того, никак не появлялось сочинений, саг, где постсоветская эпоха была бы связана воедино с советской, проистекала бы из нее естественно, и даже спокойно, и даже незлобливо. Одна ж страна все-таки, один народ – сколько ж можно бесноваться.
Но не получалось.
Мне искренне казалось, что последнюю четверть века ни один литератор, работающий в реалистическом ключе, описывать всерьез не возьмется и, значит, не прицепить всю эту свистопляску к русской истории. «Вот-де насколько чужд либерализм России, что литература им поперхнулась», – кривил я губы.
А что? Через считаные годы после той незабвенной Великой Октябрьской и последовавшей за ней Гражданской один за другим пошли классические романы о случившемся, а у нас и через двадцать лет после начала нашего великого и по сей день открытого перелома так и не появилось почти ничего.
Я о реализме говорю, если кто не слышит до сих пор.
Мало того, говорю неправду.
Потому что все изменилось в течение года, и разом выяснилось, что никаких проблем из числа озвученных мною выше вообще не существует. Вернее сказать, больше не существует, потому что они все-таки были.
За месяц я прочел четыре относительно новых романа – и собственноручно переубедился.
«Аномалия Камлаева» Сергея Самсонова. «Цена отсечения» Александра Архангельского. «Каменный мост» Александра Терехова. «Журавли и карлики» Леонида Юзефовича.
У всех текстов есть общие черты.
Действие там происходит как минимум сразу и в послевоенное советское и в постсоветское время (у Самсонова и Архангельского). «Каменный мост» (Терехова) нечеловечески глубоко загребает плюс к этим временам довоенную сталинскую историю. В «Журавлях и карликах» (Юзефовича) охват еще шире – там одна эпоха русского хаоса (самозванство начала XVII века) ненавязчиво (в чем некоторые критики увидели несостыкованность пластов романа) рифмуется с хаосом постсоветским.
Во всех четырех случаях перетекание эпохи в эпоху описано настолько органично, что диву даешься. Тут, собственно, вправили дурь не только мне, но и всем тем, кто до сих пор самозабвенно рассказывает о черной дыре XX века и бессмысленном социалистическом эксперименте. История не прекращалась никогда, и все это – наше кровное наследство, никакого другого нет и быть, наверное, не могло.
В этом смысле удивительно сочинение Архангельского, прежняя проза которого не вызывала никаких ощущений, кроме вялого раздражения. Предыдущая его книжка «1962» – вещь откровенно антисоветская, к тому же написанная слогом чрезмерно легким; не безвкусным, в смысле пошлым (тут у Архангельского все в порядке), а именно что лишенным вкуса: сколько ни пробуй – вода и вода. Не кислит, не горчит, не пьянит.
«Цена отсечения», как и все остальные книги Архангельского, стиля, по сути, лишена – зато это хорошо построенный и продуманный, совсем не тенденциозный текст: никакого в зубах навязшего противопоставления либеральных идеалов «ужасам советизма» там нет вовсе.
Были одни времена, в них жили люди, и те же люди теми же руками выстроили себе другой дом, худой ли, хороший – другой вопрос, и Архангельский даже его не поднимает.
Семейному роману (а тут есть признаки семейного романа) все это пошло только на пользу.
Столь же безболезненно (если и болело – то о другом) прошел сквозь последние полвека герой Сергея Самсонова – композитор Камлаев. У Самсонова в полном наборе и быт шестидесятых, и мораль семидесятых, и социум восьмидесятых, и разлив девяностых – и при этом ни одной оценки, никаких пристрастий, никакого раздражения по какому бы то ни было поводу. Все куда проще: вот было так, потом так, потом сяк. Если обернуться – видна человеческая жизнь, она текла как умела, непреодолимых преград не было никогда: ни сейчас, ни тогда. Камлаев спокойно шел сквозь все времена со всеми своими аномалиями.