Знаешь ли ты ту любовь, когда тебе самому от нее нет ничего и не будет, а ты все-таки любишь через это все вокруг себя, и ходишь по полю и лугу, и подбираешь красочно, один к одному синие васильки, пахнущие медом, и голубые незабудки.
   Если думать о ней, глядя ей прямо в лицо, а не как-нибудь со стороны, или "по поводу", то поэзия ко мне прямо ручьем бежит. Тогда кажется, будто любовь и поэзия - два названия одного и того же источника. Но это не совсем верно: поэзия не может заменить всю любовь и только вытекает из нее как из озера.
   Любовь, как большая вода: приходит к ней жаждущий, напьется или ведром зачерпнет и унесет в свою меру. А вода бежит дальше.
   Нам почему-то кажется, если это птицы - то они много летают, если это лани или тигры, то непрерывно бегают, прыгают. На самом деле птицы больше сидят, чем летают, тигры очень ленивые, лани пасутся и только шевелят губами.
   Так и люди тоже.
   Мы думаем, что жизнь людей наполняется любовью, а когда спросим себя и других - кто сколько любил, и оказывается - вот так мало! Вот как мы тоже ленивы!
   - Все что-то делают...
   - А разве это не дело - складывать две жизни в одну?
   Начало любви - во внимании, потом в избрании, потом в достижении, потому что любовь без дела мертва.
   Наконец он пришел, мой неведомый друг, и больше меня не покидает. Я теперь больше не спрашиваю, где он живет: на востоке, на западе, на юге или на севере.
   Теперь я знаю: он живет в сердце моей возлюбленной.
   ФАЦЕЛИЯ
   ...У меня от синей птицы моей
   юности - моей Фацелии - до сих пор в
   душе хранятся синие перышки.
   Моя жизнь так проста: женщина от меня ускользнула, я собрал в себе всю свою мужскую силу (соловей запел) - и она вернулась ко мне. Вот этот голос жизни, этот зов и заменяет и метод и поведение в искусстве.
   Дерево моего времени, ранняя ива, как невеста разукрасилась и стоит в неодетом лесу, торжествуя: как была она невестой, когда я первый раз полюбил, так и теперь стоит точно такая же прекрасная. И уже пчелы на ней гудят, и бабочки никнут, и все на ней - и звон шмелей, и аромат.
   Ничего не осталось в душе от невесты моей, и сердце больше не замирает при воспоминании. Но теперь, мне кажется, все это былое страдание обернулось сюда в эту цветущую иву и где-то стало цветком, и я, вдыхая аромат, стараюсь что-то вспомнить, отгадать, какой из этих цветков цветок радости моей, и ввести это в общее чувство запаха.
   И еще больше - сейчас я забыл себя: мы все сейчас - только в этих цветах!
   В юношеской любви всегда участвует природа, и если предмет любви исчезает, то в природе он остается, как в зеркале: смотри на эту природу и будешь в ней видеть, как Тургенев, чистых девушек, детей в их совершенной простоте, в мужиках деревенских - шекспировских мудрецов, в обществе цельного человека в его движении к идеалу...
   Человек, в детстве наслаждавшийся ароматом ландышей, и потом, когда потеряет обоняние в старости, не лишается желания поднести ландыш к носу. Мало того! Он может при этом наслаждаться воображаемым ароматом.
   Поэзия сложнее аромата цветка, но и она близка к способности человека возмещать утраченное.
   ...Помню, в далекой юности, когда она передала мне письмо к родителям и прочесть его позволила, и я прочел простые слова о том, что она полюбила порядочного человека и намерена выйти за него замуж, я вдруг охладел, смутился, на мгновение увидел ее как очень обыкновенное существо: повязка вдруг спала. Это продолжалось одно какое-то мгновение, но она, по-видимому, поняла меня и вскоре взяла письмо обратно.
   И как только она сделала это и снова стала недоступной, я опять начал роман с Альдонсой, обязанной быть Дульсинеей. Вот она, Дульсинея, и стала ее врагом, а за нее она меня возненавидела: она отстаивала в себе Альдонсу.
   Она была женщина и содержала в себе богатство жизни, данное всем женщинам и о чем все молчат, потому что это дается всем. Но он коснулся этого впервые, и ему представилось, будто он открыл неведомый великий мир. Из этого чувства и разгорелась его великая безумная любовь. Он любил всю женщину мира, всю Дульсинею, в этом существе частного случая, в этой Альдонсе.
   Ты это чувство к Дульсинее перенес на весь мир и стал о новой открытой для себя стране писать и открывать ее всем. То, чего не хватало тебе самому при открытии страны великой радости, ВНИМАНИЯ К ЧАСТНОМУ (к этой обиженной твоим обезличением Альдонсе), ты восполнил особенным вниманием к мельчайшим подробностям в открытом мире, сообщением всему живому лица, всеобщим олицетворением, одухотворением. Прикасаясь к самой малой ничтожности мира, сообщая этому всему лицо, ты открываешь для всех позабытое, как забыта всеми великая Дульсинея, заключенная в обыкновенной девке Альдонсе.
   Итак, все пятьдесят лет своего писательства ты провел, как образумленный Дон Кихот...
   За весь вчерашний день прочитал только Роллана "Пьер и Люс". Роман был совершенно такой же, как у меня, и в том же Люксембургском саду, тоже в марте и с теми же воробьями. Но, конечно, я не чувствовал (а ведь в семьдесят пять лет!) прежней боли: место это в себе, конечно, было очень знакомо, ощутимо, но уже не болело, как бывало в снах...
   И уж, конечно, в своей "природе" я это свое чувство только и описываю, все собрание моих сочинений есть раскрытие одного этого чувства...
   Я в этом мартовском переживании не один, в этом чувстве рождается человек, и оно значительней успехов Цезаря и Александра Македонского: оно есть свет вечности в настоящей минуте, в этом свете зарождается все искусство и еще больше - весь человек.
   И вот почему когда это чувство заключено в себе и светит из себя на жизнь неугасимым фонариком, то на всякие великие события, великие дела у человека такого имеется своя спокойная точка зрения, независимая ни от людей, ни от книг и газет.
   К этому нужно сказать, что этот свет в настоящей минуте бывает у всех и, наверное, это и называется любовью. Только не все отдаются вполне служению этому свету, служению, называемому творческим трудом.
   Все было прекрасно на этой тяге, но вальдшнеп не прилетел. Я погрузился в свои воспоминания: сейчас вот вальдшнеп не прилетел, а в далеком прошлом она не пришла. Она любила меня, но ей казалось этого недостаточно, чтобы ответить вполне моему сильному чувству. И она не пришла. И так я ушел с этой "тяги" своей и больше не встречал ее никогда.
   Такой сейчас чудесный вечер, птицы поют, все есть, но вальдшнеп не прилетел. Столкнулись две струйки в ручье, послышался всплеск, и ничего: по-прежнему вода мягко катится по весеннему лугу.
   А после оказалось, раздумывал я: из этого, что она не пришла, сложилось счастье моей жизни. Вышло так, что образ ее мало-помалу с годами исчезал, а чувство оставалось и жило в вечных поисках образа и не находило его, обращаясь с родственным вниманием к явлениям жизни всей нашей земли, всего мира. Так на место одного лица стало все, как лицо, и я любовался всю жизнь свою чертами этого необъятного лица, каждую весну что-то прибавлял к своим наблюдениям. Я был счастлив, и единственно, чего мне еще не хватало, это, чтобы счастливы, как я, были все.
   Так вот оно чем объясняется, что моя литература остается жить: потому что это моя собственная жизнь. И всякий, кажется мне, мог бы, как я: попробуй-ка, забудь свои неудачи в любви и перенеси свое чувство в слово, и у тебя будут непременно читатели.
   И я думаю теперь, что счастье вовсе не зависит от того, пришла она или не пришла, счастье зависит лишь от любви, была она или не была, самая любовь есть счастье, и эту любовь нельзя отделять от "таланта".
   Так я думал, пока не стемнело, и я вдруг понял, что больше вальдшнеп не прилетит. Тогда резкая боль пронзила меня, и я прошептал про себя: "Охотник, охотник, отчего ты тогда ее не удержал!"
   Самоограничение является источником силы. Я отказался когда-то с болью сердечной от любви к женщине, и любовь с радостью жизни в виде поэзии явилась ко мне в мое распоряжение.
   Профессор из Тимирязевки прислал поздравление, в котором между прочими прекрасными словами было сказано о том, что природа в первой моей молодости улыбнулась мне и я об этой улыбке все и пишу.
   Так ли?
   Помню - смертельные какие-то, кровавые следы в душе остались от первой любви. И потом я - в природе, и эти кровавые человеческие следы постепенно заменяются следами голубыми каких-то зверушек на снегу весной света. Вот эту боль, переходящую в радость, я и описываю. А когда друг мой пришел на склоне лет, та самая в точности женщина, которую ждал я в юности...
   Хорошо помню, что когда она пришла, и я, еще не поняв ее, но с мыслью о ней пришел в лес и смотрел на милые мне следы на снегу, то вдруг застал себя на следах, что не о них думаю, а о ней, и что следы как бы отделяются от меня и становятся вовсе не тем, чем были раньше.
   Значит, ясно, что радость от природы мне приходила, как бальзам приходит к сосне, когда ее поранишь, что вся красота природы была для меня, как бальзам у сосны.
   Так вот и вы, любители природы, когда в лесу рассеянно берете в руку кусочек смолы и наслаждаетесь ароматом целебного бальзама, то помните, этим бальзамом лечатся деревья, вся жизнь у которых есть постоянное стремление к свету, а у человека есть свой бальзам: поэзия.
   ...Мне тогда было на душе так, будто я в чем-то был виноват, я упустил невесту - я виноват.
   ...Вот и было один раз, в таком состоянии колесования души, я попробовал отвлечь себя от боли записью каких-то слов народной речи. Разбираясь на бумаге в этих словах, я увлекся писанием и потом, очнувшись, почувствовал впервые себя счастливым. И это счастье, оказалось, пришло ко мне оттого, что я забыл себя с моей тоской за вину свою и сделался на некоторое время как бы невинным.
   ...Теперь я буду жить и писать так, будто явилась возможность этим способом вернуть себе невесту...
   О, как опошлено французское "ищите женщину"! А между тем это истина. Все музы опошлены, но священный огонь продолжает гореть и в наше время, как горел он с незапамятных времен истории человека на земле. Вот и мое писательство все от начала до конца есть робкая, очень стыдливая песнь какого-то существа, поющего в весеннем хоре природы единственное слово: "Приди!"
   Никаких следов того, что люди называют любовью, не было в жизни этого старого художника. Вся любовь его, все, чем люди живут для себя, у него было отдано искусству. Обвеянный своими видениями, окутанный вуалью поэзии, он сохранился ребенком, удовлетворяясь взрывами смертельной тоски и опьянением радостью от жизни природы. Прошло бы, может быть, немного времени, и он умер, уверенный, что такая и есть вся жизнь на земле...
   Но вот однажды пришла к нему женщина, и он ей, а не мечте своей, пролепетал свое "люблю".
   Так все говорят, и Фацелия, ожидая от художника особенного и необыкновенного выражения чувства, спросила:
   - А что это значит - "люблю"?
   - Это значит, - сказал он, - что если у меня останется последний кусок хлеба, я не стану его есть и отдам тебе, если ты будешь больна, я не отойду от тебя, если для тебя надо будет работать, я впрягусь, как осел...
   И он еще много насказал ей такого, что люди выносят из-за любви.
   Фацелия напрасно ждала небывалого.
   - Отдать последний кусок хлеба, ходить за больной, работать ослом, повторила она, - да ведь это же у всех, так все делают.
   - А мне этого и хочется, - ответил художник, - чтобы у меня было теперь, как у всех. Я же об этом именно и говорю, что наконец-то испытываю великое счастье не считать себя человеком особенным, одиноким и быть как все хорошие люди.
   - Мне очень понравилась ваша "Фацелия", - сказал Азаров. - И мне кажется, вы сами ее очень любите.
   - Да, - ответил я, - лучше пока я ничего не мог написать: это моя песня песней, но дальше мне хотелось бы прославить любовь не как песню, а как дело человеческой жизни...
   ДИТЯ
   ...И стало мне вдруг хорошо на душе,
   как будто детство мое вернулось.
   Утро пасмурное, а вечером солнце, весна ослепительная. И есть переулочки в Замоскворечье, где сохранилась тишина и в какую-то минуту перед самым вечером в сумраке можно встретить себя самого в детском виде и наслаждающимся счастьем детства под чудесный говорок засыпающих галок.
   Возвращаясь из поликлиники, почувствовал на Полянке необходимость найти для себя на улице смысл данной минуты. Что это за смысл, я не совсем понимаю: может быть, это даже и вовсе не смысл, а просто момент соприкосновения внешней жизни с моей душой?
   Так я посмотрел на дома новые и старые дома, - ничего не почувствовал: мертвые были дома, как памятники на кладбище. Чужды мне были троллейбусы огромные, и мчащиеся легковые машины, и шум, и лязг, и гудки... Но в это же время я знал, что где-то мой смысл должен быть.
   Вдруг я увидел у края тротуара кучу песку, а возле кучи сидели маленькие дети и своими игрушечными формочками делали из влажного песка пироги.
   И тут я узнал возле этой кучи песку то самое, чего мне так не хватало и что я назвал смыслом улицы.
   В воздухе запахло самым хорошим, тем самым, чем пахло, когда, бывало, в детстве выносишь на двор запускать змей с трещоткой и длинным мочальным хвостом.
   Это очевидно, что в детях мы любим не просто одно то, что они маленькие. Мы любим в них именно то прекрасное, что было у нас или около нас в нашем детстве.
   Мы любим в детях то самое, что храним в себе с детства как лучший дар нам от жизни, и эту нашу прелесть стараемся по-разному воплотить: одни, и этих большинство, определяются с этим даром в семье, другие, кому семейное счастье недоступно, достигают его в искусстве. Третьи, не исчерпываясь до конца ни в семье, ни в искусстве, хранят своего младенца в себе до глубокой старости, и это их делает мудрецами.
   Начинаю понимать, что я не просто живым детям пишу, а тем, которые остаются, сохраняются и не сохраняются, вернее сказать: какие должны бы у всех нас для нашего счастья сохраняться в душе. Может ли быть художник в любом искусстве без такого ребенка в душе? Едва ли...
   Но больше! И не у художника, а и у всякого рабочего в его мастерстве, когда ни с того ни с сего, откуда что взялось - и вдруг ВЫШЛО совсем новое и небывалое, - так не этот ли самый спящий младенец шевельнулся, брыкнул ножками, а мастер обрадовался и создал что-то новое, небывалое.
   Сохранить свое детство - значит остаться бессмертным.
   Повилика выползла на песчаную дорожку, белая и розовая, пахнет по-прежнему чем-то далеким из детства, что ни за что не вспомнишь.
   Не могу представить себе, как и чем пахнут цветы тому, у кого детства не было.
   Осень глубоко продвинулась. Еловый подрост осыпан золотыми монетками берез и красными медалями осин. В лесу ведь и в солнечный день сумерки, а тут еще нападала листва и скрывает от глаз серые, красные и желтые шляпки грибов.
   - Есть грибы? - спросил я маленькую дочь лесника.
   - Волнушки, рыжики, маслята.
   - А белые?
   - Есть и белые, только теперь начинает холоднеть, и белые переходят под елки. Под березками и не думайте искать - все под елками.
   - Как же это они так переходят, видала ли ты когда-нибудь, как грибы ходят?
   Девочка оторопела, но вдруг поняла меня и, сделав плутовскую рожицу, ответила мне:
   - Так они же ночью ходят, как их мне ночью увидеть? Этого никто не видал.
   Мальчик Витя стоял и слушал нас, не улыбаясь. И понимали мы, что какая-то великая космическая метафизика клубилась в нем в поисках выхода. А бабушка его, тетя Саша, работала у нас на огороде поденщицей. Вдруг страшный грохот раздался и показался низко над самым огородом самолет, и от него неслась по земле тень и неслась.
   Витя закрыл лицо руками, и бросился к бабушке, и закричал ей:
   - Бабушка, это смерть за тобой прилетела!
   Тетя Саша вытерла ему нос, а потом, подумав, засмеялась в нашу сторону и сказала Вите:
   - Смерть, говоришь, за мной прилетела? И улетела ни с чем: с чем пришла, с тем и ушла. Без воли божьей, дитятко, и смерть не сильна.
   А мы между собой говорили о том, сколько философии и поэзии клубится в ребенке и куда это после у взрослого человека девается?
   Ехать на машине - это еще не свобода: бывает, человек на машине едет в тюрьму.
   Совершенно свободен ребенок, который играет в эту машину. Сидит на стуле, щеки раздувает: пах, пах, пах! - и это у него машина.
   Дети учат взрослых людей не погружаться в дело до конца и оставаться свободными.
   Удивление покидает мир. Даже воздухоплавание, даже радио и телевидение больше не удивительны. И можно вперед сказать, что перелет на другие планеты не даст того счастья, той радости, о которой сейчас грезится.
   Удивление связано с детством человека. Современный взрослый человек рано расстается со своим ребенком: он с двадцати лет взрослый и больше ничему не удивляется. Сказка питается детством, и детство здоровьем, и здоровье дается землею и солнцем. Человеку надо вернуть себе детство, и тогда ему вернется удивление, и с удивлением вернется и сказка.
   Невозможно? Нет ничего невозможного. Во всяком случае, возникает вопрос: почему современный человек не отказывается от возможности перелета на другую планету и поднимают даже вопрос о физическом бессмертии в будущем, но почему же тогда невозможно вернуть человечеству удивление и сказку?
   ...Я с себя беру своего маленького героя... Мне удобен маьчик-герой, потому что я же сам, лично будучи от природы сам художником и поэтом в душе, скромным среди великих событий нашего времени, чувствую себя всегда мальчиком и, признаюсь, не сразу дохожу до их смысла, - если же сразу берусь, то неизбежно ошибаюсь. От этого мне легче среди великих событий изображать мальчика, из-за того именно легче, что я сам такой и, когда чего не хватит, буду брать из себя.
   ...Мне часто говорят, что я знаю хорошо детей и люблю их. Но я знаю, люблю и охраняю только одно, заключенное в себе бессмертное дитя. В этом ребенке и реализован мой талант.
   Я думаю, что значение моих книг и у нас и дальше - в моем устремлении к детству. Природа у меня как материя детства.
   ...В 1905 году я напечатал первый свой рассказик "Дедок" в журнале "Родник". После этой удачи я задумал по совету Е. И. Ончукова поехать на север на Выгозеро. У редактора Альмедингена в "Роднике" я попросил денег на поездку.
   - Я напишу вам, - сказал я, - о мальчике, попавшем на север, и так опишу север в приключениях мальчика.
   - Нет, - ответил Альмединген, - напишите просто очерки севера.
   Я послушался, и с тех пор вот сорок пять лет никогда не расставался с этим мальчиком, и все не мог написать.
   Вся детская моя литература возникла на этой почве, а, может быть, даже и охотничья. По-видимому, этот мальчик живет у меня в душе, и скорей всего это я сам и ношу его в себе, как беременная женщина.
   В этом вынашивании мальчика и есть все, чем я богат.
   Понимать все на свете можно по-разному, но несомненно нужно одинаково верно понимать человека, чтобы сделать ему радостный подарок. Надо понять человека, чтобы суметь ему подарить. Пониманием любовь начинается и подарком разрешается: он дарит ей, она это дарит всем.
   Скорей всего люди инстинктом животных чувствуют, что ребенок - это подарок для всех.
   Новый человек - это ребенок, а если о нем надо рассказывать, то расскажите о взрослом, сумевшем сохранить в себе ребенка.
   Сумерки сегодня были теплые и тихие. Я сидел у реки, и пока смеркалось, мне казалось, что лишнее мое все понемногу расходилось в сумерки и оставляло меня больше и больше, пока, наконец, я совсем не осмеркся.
   Мне было так, будто у меня осталось только детство, что я после всего, наконец, вернулся в него, но только оно теперь лучше, и экзаменов больше не будет.
   ...Сколько в жизни ездил, искал, и в конце концов оказалось - искал того, что у меня было в детстве и что я потерял.
   ДОБРО И КРАСОТА
   Дело художника - сделать красоту
   солнцем добра.
   После дождя майского в лесу послышалось: "Ку-ку!" И от первого луча, проникшего в лес, сверкнула, алмазно переливаясь цветами, росинка. И вот слова той росинки в переводе на язык человеческий:
   "Все истинно новое свидетельствует о красоте и добре и обещает в будущем погибель зла".
   А когда лучи шире разбежались по лесу, то у всех листьев, цветов, деревьев, кустов, у ежа, зайчика развязались языки, все засверкало, засвистело, закуковало, запело, и все собиралось в душе, обращаясь в слова человеческие.
   Красота светит всем, но не каждому: не каждый в состоянии встретить ее. Но бывает - не красота, а что-то другое лучится в улыбке, в глазах, и в этом каждый оживает.
   Русская литература, конечно, в красоте вырастает, как всякое искусство, но ее поддерживает вот это нечто, существующее в жизни вне красоты. Что это? Вот "Война и мир", и в ней лучатся глаза некрасивой княжны Марьи.
   - Идеи, идеи, - сказала мне, студенту, как-то в молодости моей тетушка моя Ксения, - что же в них хорошего?
   - А что вы, тетушка, понимаете в этих идеях?
   - Что понимаю? Вроде колечка, как пускают изо рта курильщики. Только идеи нужные - их ловят и сажают на стерженек: одно колечко к добру, другое - ко злу. У каждого человека в душе есть такой стерженек, и каждый сажает себе на него колечки добра и зла: дело в стерженьке, а не в одних идеях. Сами же идеи все равно как дым, вот отчего я и сказала тебе: "Идеи, идеи, а что в них хорошего?"
   Есть сила держать - и самое зло обернется в добро. Жизнь заставит! Нет силы - и добро оборачивается во зло. Понял, друг?
   Мы вздумали себе сделать пирог из молодых грачей, как у Диккенса. Рядом с нашим домом на высоких деревьях, елках и соснах, была расположена колония грачей. Нетрудно было тут отстрелять себе десяток птиц. Встревоженные грачи зашумели, но скоро успокоились. Больше мы не стреляли. Птицы дожили у нас лето и улетели на юг.
   Однако свидетели расстрела десяти молодых грачей запомнили это и так крепко, что там, куда они улетают на зиму, все время это держали в памяти до весны, и когда весной прилетели, то поселились в другом месте на противоположной стороне деревни, на деревьях общежития рабочих завода "Металлист".
   Зато воробьи у нас под окном на веранде давно живут. На этой веранде мы кормим собаку, и что у нее остается - клюют эти воробьи. Им хорошо - и живут. А грачей обидели - и они улетели.
   А воробьи помнят наше добро. Скажут: им это выгодно. - Ну так что же. Выгодно, что тут плохого? Пусть грачам невыгодно, а воробьям выгодно. Мы же, люди, первое называем добром, второе злом. В наших руках находится добро и зло, захотим - животные будут кусаться, захотим - будут любить.
   А говорят иногда, - птицы глупые и ничего не понимают. Как же глупые? Из нескольких сот грачей в колонии, если не тысяч, мы взяли десять молодых. В то время грачам бросить все большое их общественное хозяйство из-за десяти было невозможно. Вот они потому дождались осени, улетели в теплый край, там прожили всю зиму и все это время держали эту обиду в памяти до возвращения всех птиц на места гнездований.
   Вот как птицы помнят наше добро и зло.
   Утром началась метель мельчайшими белыми пылинками, рассмотрев которые на темном, я убедился, что и такая пыль состоит из шестигранных звездочек... И все эти снежные груды, от которых гнутся пятидесятилетние сосны и аркой склоняются до земли березы, состоят из этих звездочек.
   Сколько зла, сколько злобы в зиме, столь красивой для того, кто живет в тепле, и столь ужасной для застигнутого врасплох в поле путника... Сколько замерзает в одну только такую метель живых существ, сколько поломанных ветвей, сколько изуродованных деревьев! Но придет время, и каждая прекрасная и злая шестигранная звездочка зла превратится в круглую каплю доброты, включающей в себя и красоту. Сверху добро, внутри красота какая сила! А зимой - наружу красота, а внутри зло.
   Я продолжаю думать об этом чудовищном скоплении снежного зла, от которого родится богатейшая весна.
   Перебрасываюсь от этого в человеческий мир, и вся война представляется мне как болезнь, охватившая все человечество. И пусть вырастут на крови цветы - не утешительно. Пусть и тут каждый кристаллик зла превратится в каплю добра - не утешительно!
   Когда навстречу прекрасному в природе душа моя расширяется, я верю, что это прекрасное существует в мире само по себе и я лишь просто его принимаю в себя.
   Когда мне становится худо и на глаза попадается все некрасивое и недоброе, то виновником этого состояния я считаю себя: это я такой и этими глазами смотрю на мир.
   В этом заключаются все правила моей гигиены, и только благодаря этому я в творчестве своем движусь вперед.
   Какой чудесный вопрос художнику: видели ли вы в своей жизни красоту, и сколько раз, и при каких обстоятельствах?
   В детстве нам называли лучших людей умными. И когда, бывало, скажут о ком-нибудь "умный", мы такого человека уважаем... Но если бы среди великих имен: Канта, Спинозы, Дарвина или еще кого-нибудь - стали искать "умного" человека в нашем детском понимании, то и среди великих ученых "умного" мы, может быть, и не нашли б.
   Понимаем теперь, что в наше время умным человеком назывался человек, обращенный сердечным вниманием к другому человеку, и это не просто добрый, а как бы умеющий делать добро, и не просто добродушный, а знающий, в какие именно руки направить добро.
   Сирень цветет, и есть множество людей, у кого возбуждается одно только желание - сорвать цветы и унести их к себе, сделать это нечто прекрасное, непонятное (нечто, никем, никогда) своей собственностью; так что скорее всего и вся собственность есть выпадение из области красоты и добра.
   Мать-природа, когда поливала наши огурцы, верно, не думала о том, что завтра на восходе ее водица на листьях блеснет росой и восхитит всех, кто выглянет на свет божий. Она делала просто добро и никак не предусматривала красоту: из ее добра сама собой красота выходила. Да и мы тоже так работаем - красота выходит сама собой, если у нас делается добро.