Страница:
Я проснулся. Солнце еще над морем, еще не село. И все будто грезится сказка.
Высокий берег с больными северными соснами. На песок к берегу с угора сбежала заморская деревушка. Повыше – деревянная церковь, и перед избами много высоких восьмиконечных крестов. На одном кресте я замечаю большую белую птицу. Повыше этого дома, на самой вершине угора, девушки водят хоровод, поют песни, сверкают золотистыми одеждами. Как в сказках, которые я записываю здесь, со слов народа.
– Праздник, – говорит Иванушка, – девки на угор вышли, песни поют.
– Праздник, праздник! – радуются женки, что ветер донес их вовремя домой.
Наверху мелькают девушки своими белыми плечами, золотыми шубейками и высокими повязками. А внизу из моря на желтый берег выползли черные бородатые люди, неподвижные, совсем как эти беломорские тюлени, когда они выходят из воды погреться на берег. Я догадываюсь, – они сшивают сети для ловли дельфинов.
Мы приехали не вовремя, в сухую воду.
Между нами и песчаным берегом широкая черная, покрытая камнями, лужами и водорослями темная полоса; тут лежат, наклонившись набок, лодки, обнажились рыбные ловушки. Это место отлива, «куйпога».
Мы идем по этой куйпоге, утопая по колено в воде и грязи. Множество мальчишек, приподняв рубашонки, что-то нащупывают в воде ногами. Топчутся. Поют песню.
– Что вы тут делаете, мальчики?
– Топчем камбалку.
Достают при мне из воды несколько рыб, почти круглых, с глазами на боку. Поют:
Старый кормщик улыбается моему вниманию к детям и говорит:
– Кто от чего родится, тот тем и занимается.
Кое-как мы достигаем берега; теперь уже ясно, что это не морские звери, а люди сидят на песке: поджав ноги, почтенные бородатые люди путают и распутывают какие-то веревочки. Наши присоединяются к ним, и только женки уходят в деревню, верно, собираются на угор. Мужичок-с-ноготок достает себе клубок пряжи, привязывает конец далеко за углом в проулке и начинает крутить, сучить и медленно отступать.
Покрутит-покрутит и ступит на шаг. А навстречу ему с другого конца отступает точно такой же мужичок-с-ноготок. Когда-то встретятся спинами эти смешные старики?
Иванушка зовет меня смотреть Марью Моревну.
Мы поднимаемся на угор.
– Здравствуйте, красавицы!
– Добро пожаловать, молодцы!
Девушки в парчевых шубейках, в жемчужных высоких повязках плавают взад и вперед. Нам с Иванушкой за бугром не видно деревни, но одно только море, и кажется, будто девушки вышли из моря.
Одна впереди: лицо белое, брови соболиные, коса тяжелая. Совсем наша южная красавица – ноченька темная, со звездами и месяцем.
– Эта Марья Моревна?
– Эта. – шепчет Иванушка. – Отец вон там живет, вон большой дом с крестом.
– Кощей Бессмертный? – спрашиваю я.
– Кощей и есть, – смеется Иванушка. – Кощей богач. У него ты и переночуешь и поживешь, коли поглянется.
Солнце остановилось у моря и боится коснуться холодной воды. Длинная тень падает от креста Кощея на угор.
Мы идем туда.
– Здравствуйте, милости просим!
Сухой, костлявый старик с красными глазами и жидкой бородой ведет меня наверх, в «чистую комнату».
– Отдохни, отдохни. Ничего. Что ж. Дорога дальняя. Уморился.
Я ложусь. Меня качает, как в лодке. Качнусь и вспомню: это не лодка, это дом помора. На минутку перестает качать – и опять. Я то засыпаю, то пробуждаюсь и открываю глаза.
Впереди, за окном, большой восьмиконечный крест и горящее полуночной зарей море. На берегу люди все еще сшивают сети, и те два смешных старика все крутят веревочки, все еще не встретились.
Бай-бай. – качает море.
Все тихо. Спят. Как они могут спать такой светлой ночью?
«У МАРЬИ МОРЕВНЫ»
«СОЛНЕЧНЫЕ НОЧИ»
«КАНДАЛАКША»
«РЕКА НИВА»
Высокий берег с больными северными соснами. На песок к берегу с угора сбежала заморская деревушка. Повыше – деревянная церковь, и перед избами много высоких восьмиконечных крестов. На одном кресте я замечаю большую белую птицу. Повыше этого дома, на самой вершине угора, девушки водят хоровод, поют песни, сверкают золотистыми одеждами. Как в сказках, которые я записываю здесь, со слов народа.
– Праздник, – говорит Иванушка, – девки на угор вышли, песни поют.
– Праздник, праздник! – радуются женки, что ветер донес их вовремя домой.
Наверху мелькают девушки своими белыми плечами, золотыми шубейками и высокими повязками. А внизу из моря на желтый берег выползли черные бородатые люди, неподвижные, совсем как эти беломорские тюлени, когда они выходят из воды погреться на берег. Я догадываюсь, – они сшивают сети для ловли дельфинов.
Мы приехали не вовремя, в сухую воду.
Между нами и песчаным берегом широкая черная, покрытая камнями, лужами и водорослями темная полоса; тут лежат, наклонившись набок, лодки, обнажились рыбные ловушки. Это место отлива, «куйпога».
Мы идем по этой куйпоге, утопая по колено в воде и грязи. Множество мальчишек, приподняв рубашонки, что-то нащупывают в воде ногами. Топчутся. Поют песню.
– Что вы тут делаете, мальчики?
– Топчем камбалку.
Достают при мне из воды несколько рыб, почти круглых, с глазами на боку. Поют:
«Муля» – какая-то другая, совсем маленькая рыбка, а эту песенку дети выслушали тут на отливе. И сами эти ребятишки, быть может, скатились сюда на отлив с угора, а быть может, море их тут забыло вместе с рыбами.
Муля, муля, приходи, цело стадо приводи,
Либо двух, либо трех, либо целых четырех.
Старый кормщик улыбается моему вниманию к детям и говорит:
– Кто от чего родится, тот тем и занимается.
Кое-как мы достигаем берега; теперь уже ясно, что это не морские звери, а люди сидят на песке: поджав ноги, почтенные бородатые люди путают и распутывают какие-то веревочки. Наши присоединяются к ним, и только женки уходят в деревню, верно, собираются на угор. Мужичок-с-ноготок достает себе клубок пряжи, привязывает конец далеко за углом в проулке и начинает крутить, сучить и медленно отступать.
Покрутит-покрутит и ступит на шаг. А навстречу ему с другого конца отступает точно такой же мужичок-с-ноготок. Когда-то встретятся спинами эти смешные старики?
Иванушка зовет меня смотреть Марью Моревну.
Мы поднимаемся на угор.
– Здравствуйте, красавицы!
– Добро пожаловать, молодцы!
Девушки в парчевых шубейках, в жемчужных высоких повязках плавают взад и вперед. Нам с Иванушкой за бугром не видно деревни, но одно только море, и кажется, будто девушки вышли из моря.
Одна впереди: лицо белое, брови соболиные, коса тяжелая. Совсем наша южная красавица – ноченька темная, со звездами и месяцем.
– Эта Марья Моревна?
– Эта. – шепчет Иванушка. – Отец вон там живет, вон большой дом с крестом.
– Кощей Бессмертный? – спрашиваю я.
– Кощей и есть, – смеется Иванушка. – Кощей богач. У него ты и переночуешь и поживешь, коли поглянется.
Солнце остановилось у моря и боится коснуться холодной воды. Длинная тень падает от креста Кощея на угор.
Мы идем туда.
– Здравствуйте, милости просим!
Сухой, костлявый старик с красными глазами и жидкой бородой ведет меня наверх, в «чистую комнату».
– Отдохни, отдохни. Ничего. Что ж. Дорога дальняя. Уморился.
Я ложусь. Меня качает, как в лодке. Качнусь и вспомню: это не лодка, это дом помора. На минутку перестает качать – и опять. Я то засыпаю, то пробуждаюсь и открываю глаза.
Впереди, за окном, большой восьмиконечный крест и горящее полуночной зарей море. На берегу люди все еще сшивают сети, и те два смешных старика все крутят веревочки, все еще не встретились.
Бай-бай. – качает море.
Все тихо. Спят. Как они могут спать такой светлой ночью?
«У МАРЬИ МОРЕВНЫ»
Радостно стучит и бьется на новом месте волшебный колобок.
Так свежа, молода эта песенка: «Я от дедушки ушел, я от бабушки ушел».
Я в «чистой» комнате зажиточного помора. Посреди нее с потолка свешивается вырезанный из дерева, окрашенный в сизую краску голубок. Комната эта для гостей, в верхнем этаже, а внизу живут хозяева. Я слышу оттуда мерный стук. Будто от деревенского прядильного станка.
И хорошо же вот так удрать от всех в какое-то новое место, полное таинственных сновидений. Хорошо так касаться человеческой жизни с призрачной, прекрасной стороны и верить, что это – серьезное дело. Хорошо знать, что это не скоро кончится. Как только колобок перестанет петь свою песенку, я пойду дальше. А там еще таинственнее. Ночи будут светлеть с каждым днем, и где-то далеко отсюда, за Полярным кругом, в Лапландии, будут настоящие солнечные ночи.
Я умываюсь. Чувствую себя бесконечно здоровым.
Мечты с самого утра. Я могу летать здесь, куда хочу, я совершенно один. Это одиночество меня нисколько не стесняет, даже освобождает. Если захочу общения, то люди всегда под рукой. Разве тут, в деревне, мало людей? Чем проще душа, тем легче увидеть в ней начало всего. Потом, когда я поеду в Лапландию, вероятно, людей не будет, останутся птицы и звери. Как тогда? А потом, когда останутся только черные скалы и постоянный блеск не сходящего с неба солнца? Что тогда? Камни и свет. Нет, этого я не хочу. Мне сейчас страшно. Мне необходимо нужен хотя какой-нибудь кончик природы, похожий на человека. Как же быть тогда? Ах, да очень просто:
– Стук, стук! Есть ли кто тут жив человек?
Марья Моревна сидит за столиком, перебирает ниточки, пристукивает. Одна.
– Здравствуй, Марья Моревна, как тебя зовут?
– Машей!
– Так и зовут?
Царевна смеется.
Ах, эти веселые белые зубы!
– Чайку хочешь?
– Налей.
Возле меня за лавкой в стене какое-то отверстие, можно руку просунуть, закрывается плотно деревянной втулкой. Так в старину по всей Руси подавали милостыню.
– Как это называется? – спрашиваю я о какой-то части станка.
– Это ставило, это набилки, бобушки, бердо, разлучница, приставница, пришвица.
Я спрашиваю обо всем в избе, мне все нужно знать, и как же иначе начать разговор с прекрасной царевной? Мы все пересчитываем, все записываем, знакомимся, сближаемся и смолкаем.
Пылает знаменитая русская печь, огромная, теплая. Но без нее невозможна русская сказка. Вот гладкая лежанка, откуда свалился старик и попал в бочку со смолой. Вот огромное горло, куда бросили злую колдунью. Вот подпечье, откуда выбежала к красной девице мышка.
– Спасибо тебе, Маша, что чаем напоила, я тебе за это Иванушку посватаю.
Горят щеки царевны ярче пламени в печи, сердитая, бросает гордо:
– Изба низка! Есть и получше, да не иду.
«Врет все, – думаю я, – а сама рада».
Мы еще на ступеньку ближе с царевной. Ей будто хочется мне что-то сказать, но не может. Долго копается у стенки, наконец подходит, садится рядом. Она осматривает упорно мои сапоги, потом куртку, останавливается глазами на моей голове и говорит ласково:
– Какой ты черный!
– Не подъезжай, не подъезжай, – отвечаю я, – сосватаю и так Иванушку.
Она меня не понимает. Она просто по дружбе подсела, а я уже вижу корыстную цель. Она меня не понимает и не слушает. Да и зачем это? Разве все эти вещи – карандаш в оправе, записная книжка, часы, фотографический аппарат – не говорят больше всяких слов об интересном госте? Я снимаю с нее фотографию, и мы становимся близкими друзьями.
– Поедем семгу ловить, – предлагает она мне совсем уже попросту.
– Поедем.
На берегу мы возимся с лодкой; откуда-то является на помощь Иванушка и тоже едет с нами. Я становлюсь в романе третьим лицом. Иванушка хочет что-то сказать царевне, но она тактична; она искоса взглядывает на меня и отвечает ему презрительно:
– Губ не мочи, говорить не хочу.
Тогда начинается разговор о семге, – как в гостиной о предметах искусства.
– Семга, видишь ли, – говорит мне Иванушка, – идет с лета. Человек ходит по свету, а семга по месяцу. Вот ей на пути и ставим тайник, ловушку.
Мне тут же и показывают этот тайник: несколько сетей, сшитых так, чтобы семга могла войти в них, а уйти не могла. Мы ставим лодку возле ловушки и глядим в воду, ждем рыбу. Хорошо, что тут роман, а вот если бы так сидеть одному и покачиваться в лодке?
– Другой раз и неделю просидишь, – угадывает меня Иванушка, – две, и месяц. ничего. А придет час удачи – за все ответит.
Подальше от нас покачивается еще такая же лодка, дальше – еще и еще. И так сидят недели, месяцы, с весны до зимы, стерегут, как бы не ушла из тайника семга. Нет, я бы не мог. Но вот если слушать прибой, или передавать на полотно эти северные краски, – не тоны, полутоны, а может быть, десятые тонов. Как груба, как подчеркнута наша южная природа сравнительно с этой северной интимной красотой!
Я замечтался и, наверно, пропустил бы семгу, если бы был рыбаком Марья Моревна довольно сильно толкнула меня в бок кулаком.
– Семга, семга! – тихо шепчет она.
– Перо сушит, – отвечает Иванушка.
Это значит, что рыба давно уже попалась и поднялась теперь наверх, показывает перо (плавник) из воды.
Мы поднимаем сеть и вместо дорогой семги вытаскиваем морскую свинку, совсем ненужную.
Жених с невестой заливаются смехом.
Вышел веселый анекдот:
– Семга, семга, а ин свинка!
Не знаю, сколько бы продолжалась наша пастораль на море, как вдруг произошло крупнейшее событие.
Прежде всего я заметил, что к кучке рыбаков на берегу подошла другая кучка, потом третья, потом собралась вся деревня, даже женки и ребятишки; под конец и оба смешных старика бросили клубки на землю и стали у края толпы. Дальше поднялись невероятный шум, крик, брань.
Я видел с воды, как из толпы там и тут выскакивала жидкая борода Кощея Бессмертного, будто он был дирижером этого концерта на берегу Белого моря.
Мало-помалу все улеглось. От толпы отделились десять седых мудрых старцев и направились к дому Кощея. Остальные опять уселись по своим местам на песок. Сам Кощей подошел к берегу и закричал нам:
– Греби сюда, Ма-аша!
Я беру на руки морскую свинку, Иванушка садится, а Марья Моревна гребет.
– Старики с тобой поговорить хотят, господин, – встретил нас Кощей.
– Что-то недоброе, что-то недоброе! – шепнул мне волшебный колобок.
Мы входим в избу. Мудрецы встают с лавок, торжественно приветствуют.
– Что такое? Что вы? – спрашиваю я глазами.
Но они смеются моей свинке, приговаривают:
– Семга, семга, а ин свинка!
Вспоминают, как одному попал в тайник морской заяц, другому – нерпа, третий вытащил то, что ни на что не похоже.
Так долго продолжался оживленный, но искусственный разговор. Наконец все смолкают, и только один, ближайший ко мне, как отставший гусь, повторяет: «Семга, семга, а ин свинка».
– Но в чем же дело? Что вам нужно? – не выдерживаю я этого тягостного молчания.
Мне отвечает самый старый, самый мудрый:
– Тут приходил человек из Дуракова.
– Алексей, – говорю я и мгновенно вспоминаю, как он сделал меня у бабушки генералом. Верно, и тут что-нибудь в этом роде. Прощай, мои сказки!
– Алексей? – спрашиваю я.
– Алексей, Алексей, – отвечают разом все десять. А самый мудрый, седой, продолжает:
– Алексей сказывал: едет от государя императора член Государственной думы море делить в Дураково. Кланяемся тебе, ваше превосходительство, прими от нас семушку!
Старик подносит мне огромную, пудовую семгу. Я отказываюсь принять и, потерявшись, извиняюсь тем, что у меня на руках уже есть свинка.
– Брось ты эту дрянь, на что она тебе? Вот какую рыбинку мы тебе изловили.
Другой старик вынимает из-за пазухи бумагу и подает. Я читаю:
И у меня мелькает мысль: а почему бы и не разделить мне этим людям море?
– Хорошо, – говорю я старцам, – хорошо, друзья, я разделю вам море.
Мне нужен точный подсчет экономического положения деревни. Я беру записную книжку, карандаш и начинаю с земледелия как основы экономической жизни народа.
– Что вы сеете здесь, старички?
– Сеем, батюшка, все, да не родится ничего.
Я так и записываю. Потом спрашиваю о потребностях и узнаю, что на среднее семейство в шесть душ нужно двенадцать кулей муки. Узнаю, что, кроме необходимых потребностей, существуют роскоши, что едят калачи, по праздникам щелкают орехи и очень любят кисель из белой муки.
– Откуда же вы берете на это деньги?
– А вот, поди знай, откуда взять! – ответили все десять.
Но я все-таки узнаю: деньги получают от продажи зверей, наваги, сельди и семги.
Узнаю, что все эти промыслы ничтожны и случайны, кроме семги.
– Стало быть, кормит вас семга?
– Она, матушка. Сделай милость, раздели!
– Хорошо, – говорю я. – Теперь к разделу. Сколько у вас душ?
Старцы ответили. Я записал.
– С женками?
– Нет. Женские души не считаются, тех хоть сколько ни будь.
Потом я узнаю, что берег моря принадлежит деревне в одну сторону на двадцать верст, в другую – на восемь, что на каждой версте находится тоня. Я записываю названия тоней: Баклан, Волчок, Солдат. Узнаю своеобразные способы раздела этих тонь на жребии и число тонь крестьянских, архиерейских, Сийского, Никольского и Холмогорского монастырей.
Точно таким же образом узнаю положение соседней деревни Дураково. Но претензий старцев на тони этой, еще более бедной деревни понять не могу.
– Почтенные, мудрые старцы, – наконец говорю я. – Без соседей я море делить вам не буду: пошлите немедленно Иванушку за представителями.
Старцы молчат, гладят бороды.
– Да зачем нам дураковцы?
– Как зачем? Море делить!
– Так не с ними делить! – кричат все вместе. – Дураковцы нас не обижают. Это их с Золотицей делить, только не нас. Нас с монахами делить. А дураковцы ничего. тех с Золотицей. Монахи самые лучшие тони отобрали.
– Как же они смели? По какому праву?
– Права у них, батюшка, давние, еще со времени Марфы Посадницы.
– И вы их уважаете. эти права?
Старцы чешутся, поглаживают бороды; очевидно, уважают.
– Раз у монахов такие стародавние права, как же могу я вас с ними делить?
– А мы, ваше превосходительство, думали, что как ты от Государственной думы, так отчего бы тебе этих монахов не согнать?
До этих слов я все еще надеюсь, все еще думаю выискать в своей записной книжке яркую страницу с цифрами и разделить море и соединить поэзию, науку и жизнь. Но вот это роковое слово: «согнать». Просто и ясно, – я здесь генерал или член Государственной думы: почему бы не согнать этих монахов, зачем им семга? Я – враг этих длинных рыб на архиерейском столе. Согнать! Но я не могу. Мне кажется, будто я вошел, как морская свинка, в тайник и, куда ни сунусь, встречаю крепкие веревки. Я еще механически перебираю в голове число душ, уловов, но все больше и больше запутываюсь.
«Семга, семга, – думают старцы, – а ин свинка!»
А в углу-то сверкают белые зубы Марьи Моревны, и, боже мой, как заливается смехом мой волшебный колобок!
Так свежа, молода эта песенка: «Я от дедушки ушел, я от бабушки ушел».
Я в «чистой» комнате зажиточного помора. Посреди нее с потолка свешивается вырезанный из дерева, окрашенный в сизую краску голубок. Комната эта для гостей, в верхнем этаже, а внизу живут хозяева. Я слышу оттуда мерный стук. Будто от деревенского прядильного станка.
И хорошо же вот так удрать от всех в какое-то новое место, полное таинственных сновидений. Хорошо так касаться человеческой жизни с призрачной, прекрасной стороны и верить, что это – серьезное дело. Хорошо знать, что это не скоро кончится. Как только колобок перестанет петь свою песенку, я пойду дальше. А там еще таинственнее. Ночи будут светлеть с каждым днем, и где-то далеко отсюда, за Полярным кругом, в Лапландии, будут настоящие солнечные ночи.
Я умываюсь. Чувствую себя бесконечно здоровым.
Мечты с самого утра. Я могу летать здесь, куда хочу, я совершенно один. Это одиночество меня нисколько не стесняет, даже освобождает. Если захочу общения, то люди всегда под рукой. Разве тут, в деревне, мало людей? Чем проще душа, тем легче увидеть в ней начало всего. Потом, когда я поеду в Лапландию, вероятно, людей не будет, останутся птицы и звери. Как тогда? А потом, когда останутся только черные скалы и постоянный блеск не сходящего с неба солнца? Что тогда? Камни и свет. Нет, этого я не хочу. Мне сейчас страшно. Мне необходимо нужен хотя какой-нибудь кончик природы, похожий на человека. Как же быть тогда? Ах, да очень просто:
Мы бежим по лестнице с моим волшебным колобком вниз.
Я от дедушки ушел,
я от бабушки ушел.
– Стук, стук! Есть ли кто тут жив человек?
Марья Моревна сидит за столиком, перебирает ниточки, пристукивает. Одна.
– Здравствуй, Марья Моревна, как тебя зовут?
– Машей!
– Так и зовут?
Царевна смеется.
Ах, эти веселые белые зубы!
– Чайку хочешь?
– Налей.
Возле меня за лавкой в стене какое-то отверстие, можно руку просунуть, закрывается плотно деревянной втулкой. Так в старину по всей Руси подавали милостыню.
– Как это называется? – спрашиваю я о какой-то части станка.
– Это ставило, это набилки, бобушки, бердо, разлучница, приставница, пришвица.
Я спрашиваю обо всем в избе, мне все нужно знать, и как же иначе начать разговор с прекрасной царевной? Мы все пересчитываем, все записываем, знакомимся, сближаемся и смолкаем.
Пылает знаменитая русская печь, огромная, теплая. Но без нее невозможна русская сказка. Вот гладкая лежанка, откуда свалился старик и попал в бочку со смолой. Вот огромное горло, куда бросили злую колдунью. Вот подпечье, откуда выбежала к красной девице мышка.
– Спасибо тебе, Маша, что чаем напоила, я тебе за это Иванушку посватаю.
Горят щеки царевны ярче пламени в печи, сердитая, бросает гордо:
– Изба низка! Есть и получше, да не иду.
«Врет все, – думаю я, – а сама рада».
Мы еще на ступеньку ближе с царевной. Ей будто хочется мне что-то сказать, но не может. Долго копается у стенки, наконец подходит, садится рядом. Она осматривает упорно мои сапоги, потом куртку, останавливается глазами на моей голове и говорит ласково:
– Какой ты черный!
– Не подъезжай, не подъезжай, – отвечаю я, – сосватаю и так Иванушку.
Она меня не понимает. Она просто по дружбе подсела, а я уже вижу корыстную цель. Она меня не понимает и не слушает. Да и зачем это? Разве все эти вещи – карандаш в оправе, записная книжка, часы, фотографический аппарат – не говорят больше всяких слов об интересном госте? Я снимаю с нее фотографию, и мы становимся близкими друзьями.
– Поедем семгу ловить, – предлагает она мне совсем уже попросту.
– Поедем.
На берегу мы возимся с лодкой; откуда-то является на помощь Иванушка и тоже едет с нами. Я становлюсь в романе третьим лицом. Иванушка хочет что-то сказать царевне, но она тактична; она искоса взглядывает на меня и отвечает ему презрительно:
– Губ не мочи, говорить не хочу.
Тогда начинается разговор о семге, – как в гостиной о предметах искусства.
– Семга, видишь ли, – говорит мне Иванушка, – идет с лета. Человек ходит по свету, а семга по месяцу. Вот ей на пути и ставим тайник, ловушку.
Мне тут же и показывают этот тайник: несколько сетей, сшитых так, чтобы семга могла войти в них, а уйти не могла. Мы ставим лодку возле ловушки и глядим в воду, ждем рыбу. Хорошо, что тут роман, а вот если бы так сидеть одному и покачиваться в лодке?
– Другой раз и неделю просидишь, – угадывает меня Иванушка, – две, и месяц. ничего. А придет час удачи – за все ответит.
Подальше от нас покачивается еще такая же лодка, дальше – еще и еще. И так сидят недели, месяцы, с весны до зимы, стерегут, как бы не ушла из тайника семга. Нет, я бы не мог. Но вот если слушать прибой, или передавать на полотно эти северные краски, – не тоны, полутоны, а может быть, десятые тонов. Как груба, как подчеркнута наша южная природа сравнительно с этой северной интимной красотой!
Я замечтался и, наверно, пропустил бы семгу, если бы был рыбаком Марья Моревна довольно сильно толкнула меня в бок кулаком.
– Семга, семга! – тихо шепчет она.
– Перо сушит, – отвечает Иванушка.
Это значит, что рыба давно уже попалась и поднялась теперь наверх, показывает перо (плавник) из воды.
Мы поднимаем сеть и вместо дорогой семги вытаскиваем морскую свинку, совсем ненужную.
Жених с невестой заливаются смехом.
Вышел веселый анекдот:
– Семга, семга, а ин свинка!
Не знаю, сколько бы продолжалась наша пастораль на море, как вдруг произошло крупнейшее событие.
Прежде всего я заметил, что к кучке рыбаков на берегу подошла другая кучка, потом третья, потом собралась вся деревня, даже женки и ребятишки; под конец и оба смешных старика бросили клубки на землю и стали у края толпы. Дальше поднялись невероятный шум, крик, брань.
Я видел с воды, как из толпы там и тут выскакивала жидкая борода Кощея Бессмертного, будто он был дирижером этого концерта на берегу Белого моря.
Мало-помалу все улеглось. От толпы отделились десять седых мудрых старцев и направились к дому Кощея. Остальные опять уселись по своим местам на песок. Сам Кощей подошел к берегу и закричал нам:
– Греби сюда, Ма-аша!
Я беру на руки морскую свинку, Иванушка садится, а Марья Моревна гребет.
– Старики с тобой поговорить хотят, господин, – встретил нас Кощей.
– Что-то недоброе, что-то недоброе! – шепнул мне волшебный колобок.
Мы входим в избу. Мудрецы встают с лавок, торжественно приветствуют.
– Что такое? Что вы? – спрашиваю я глазами.
Но они смеются моей свинке, приговаривают:
– Семга, семга, а ин свинка!
Вспоминают, как одному попал в тайник морской заяц, другому – нерпа, третий вытащил то, что ни на что не похоже.
Так долго продолжался оживленный, но искусственный разговор. Наконец все смолкают, и только один, ближайший ко мне, как отставший гусь, повторяет: «Семга, семга, а ин свинка».
– Но в чем же дело? Что вам нужно? – не выдерживаю я этого тягостного молчания.
Мне отвечает самый старый, самый мудрый:
– Тут приходил человек из Дуракова.
– Алексей, – говорю я и мгновенно вспоминаю, как он сделал меня у бабушки генералом. Верно, и тут что-нибудь в этом роде. Прощай, мои сказки!
– Алексей? – спрашиваю я.
– Алексей, Алексей, – отвечают разом все десять. А самый мудрый, седой, продолжает:
– Алексей сказывал: едет от государя императора член Государственной думы море делить в Дураково. Кланяемся тебе, ваше превосходительство, прими от нас семушку!
Старик подносит мне огромную, пудовую семгу. Я отказываюсь принять и, потерявшись, извиняюсь тем, что у меня на руках уже есть свинка.
– Брось ты эту дрянь, на что она тебе? Вот какую рыбинку мы тебе изловили.
Другой старик вынимает из-за пазухи бумагу и подает. Я читаю:
«Члену Государственной думы по фотографическому отделению.Что такое? Глазам не верю. И вдруг вспоминаю, что где-то на станции мы брали обывательских лошадей, и я расписывался: «От географического общества». Потом – фотографический аппарат. И вот я стал членом Думы по фотографическому отделу. Я припоминаю, что Алексей мне говорил о каких-то двух враждебных деревнях, где не хватает хоть какого-нибудь начальства, чтобы кончить вражду.
Прошение.
Население умножилось, а море по-старому, сделай милость, житья нет, раздели нам море.»
И у меня мелькает мысль: а почему бы и не разделить мне этим людям море?
– Хорошо, – говорю я старцам, – хорошо, друзья, я разделю вам море.
Мне нужен точный подсчет экономического положения деревни. Я беру записную книжку, карандаш и начинаю с земледелия как основы экономической жизни народа.
– Что вы сеете здесь, старички?
– Сеем, батюшка, все, да не родится ничего.
Я так и записываю. Потом спрашиваю о потребностях и узнаю, что на среднее семейство в шесть душ нужно двенадцать кулей муки. Узнаю, что, кроме необходимых потребностей, существуют роскоши, что едят калачи, по праздникам щелкают орехи и очень любят кисель из белой муки.
– Откуда же вы берете на это деньги?
– А вот, поди знай, откуда взять! – ответили все десять.
Но я все-таки узнаю: деньги получают от продажи зверей, наваги, сельди и семги.
Узнаю, что все эти промыслы ничтожны и случайны, кроме семги.
– Стало быть, кормит вас семга?
– Она, матушка. Сделай милость, раздели!
– Хорошо, – говорю я. – Теперь к разделу. Сколько у вас душ?
Старцы ответили. Я записал.
– С женками?
– Нет. Женские души не считаются, тех хоть сколько ни будь.
Потом я узнаю, что берег моря принадлежит деревне в одну сторону на двадцать верст, в другую – на восемь, что на каждой версте находится тоня. Я записываю названия тоней: Баклан, Волчок, Солдат. Узнаю своеобразные способы раздела этих тонь на жребии и число тонь крестьянских, архиерейских, Сийского, Никольского и Холмогорского монастырей.
Точно таким же образом узнаю положение соседней деревни Дураково. Но претензий старцев на тони этой, еще более бедной деревни понять не могу.
– Почтенные, мудрые старцы, – наконец говорю я. – Без соседей я море делить вам не буду: пошлите немедленно Иванушку за представителями.
Старцы молчат, гладят бороды.
– Да зачем нам дураковцы?
– Как зачем? Море делить!
– Так не с ними делить! – кричат все вместе. – Дураковцы нас не обижают. Это их с Золотицей делить, только не нас. Нас с монахами делить. А дураковцы ничего. тех с Золотицей. Монахи самые лучшие тони отобрали.
– Как же они смели? По какому праву?
– Права у них, батюшка, давние, еще со времени Марфы Посадницы.
– И вы их уважаете. эти права?
Старцы чешутся, поглаживают бороды; очевидно, уважают.
– Раз у монахов такие стародавние права, как же могу я вас с ними делить?
– А мы, ваше превосходительство, думали, что как ты от Государственной думы, так отчего бы тебе этих монахов не согнать?
До этих слов я все еще надеюсь, все еще думаю выискать в своей записной книжке яркую страницу с цифрами и разделить море и соединить поэзию, науку и жизнь. Но вот это роковое слово: «согнать». Просто и ясно, – я здесь генерал или член Государственной думы: почему бы не согнать этих монахов, зачем им семга? Я – враг этих длинных рыб на архиерейском столе. Согнать! Но я не могу. Мне кажется, будто я вошел, как морская свинка, в тайник и, куда ни сунусь, встречаю крепкие веревки. Я еще механически перебираю в голове число душ, уловов, но все больше и больше запутываюсь.
«Семга, семга, – думают старцы, – а ин свинка!»
А в углу-то сверкают белые зубы Марьи Моревны, и, боже мой, как заливается смехом мой волшебный колобок!
«СОЛНЕЧНЫЕ НОЧИ»
Чем дальше от Соловецких островов, тем больше море покрывается дикими скалами, то голыми, то заросшими лесом. Это Карелия, – та самая Калевала, которую и теперь еще воспевают народные рапсоды в карельских деревнях. Показываются горы Лапландии, той мрачной Похиолы, где чуть не погибли герои Калевалы.
Кольский полуостров – это единственный угол Европы, до XX века почти не исследованный. Лопари – забытое всем культурным миром племя, о котором не так давно (в конце XVIII столетия) и в Европе рассказывали самые страшные сказки. Ученым приходилось опровергать общее мнение о том, что тело лопарей покрыто космами, жесткими волосами, что они одноглазые, что они со своими оленями переносятся с места на место, как облака. С полной уверенностью и до сих пор не могут сказать, какое это племя. Вероятно, финское.
Переход от Кандалакши до Колы, который мне придется совершить, довольно длинный: двести тридцать верст пешком и частью на лодке. Путь лежит по лесам, по горным озерам, по той части русской Лапландии, которая почти прилегает к северной Норвегии и пересекается отрогами Скандинавского хребта, высокими Хибинскими горами, покрытыми снегом. Мне рассказывают в пути, что рыбы и птицы там непочатый край, что там, где я пойду, лопари живут охотой на диких оленей, медведей, куниц.
Меня охватывает настоящий охотничий трепет от этих рассказов; больше, – мне кажется, что я превратился в того мальчугана, который убежал в неведомую прекрасную страну.
Страна без имени! Вот куда мы хотели убежать в далеком нашем детстве. Мы называли ее то Азией, то Африкой, то Америкой. Но в ней не было границ; она начиналась от того леса, который виднелся из окна классной комнаты. И мы туда убежали. После долгих скитаний нас поймали, как маленьких лесных бродяг, и заперли. Наказывали, убеждали, смеялись, употребляли все силы доказать, что нет такой страны. Но вот теперь у каменных стен со старинными соснами, возле этой дикой Лапландии я со всей горечью души чувствую, как неправы были эти взрослые люди.
Страна, которую ищут дети, есть.
Так везде, но в дороге особенно ясно: стоит направить свое внимание и волю к определенной цели, как сейчас же появляются помощники.
В виду Лапландии я стараюсь восстановить то, что знаю о ней. Сейчас же мне помогают местные люди: священник, пробывший среди лопарей двадцать лет, купец, скупавший у них меха, помор и бывалый странствующий армянин. Все выкладывают мне все, что знают. Я спрашиваю, что придет в голову. Припоминается длинный и смешной спор ученых: белые лопари или черные? Один путешественник увидит брюнетов и назовет всех лопарей черными, другой – блондинов и назовет всех белыми.
«Почему они, – думаю я, – не спрашивают местных людей, из соседней народности? Попробовать этот метод».
– Черные они или белые? – спрашиваю я помора.
Он смеется. Странный вопрос! Всю жизнь видел лопарей, а сказать не может, какие они.
– Да они же всякие бывают, – отвечает он, наконец, – как и мы. И лицом к нам ближе. Вот ненцы, те не такие; у них между глазами широко. А у лопарей лицо вострое.
Потом он говорит про то, что женки у них маленькие. Рассказывает про жизнь их.
– Жизнь! Лопская жизнь! Лопские порядки маленькие, у них все с собой: олень да собака, да рыбки поймают. Сколотит вежу, затопит камелек, повесит котелок, вот и вся жизнь.
– Не может быть, – смеюсь я помору, – чтобы у людей жизнь была лишь в еде да в оленях. Любят, имеют семью, поют песни.
Помор подхватывает:
– Какие песни у лопина! Они – что работают, на чем ездят, то и поют. Был ли то олень – поют, какой олень, невеста – так в каком платье. Вот мы теперь едем, он и запоет: «Едем, едем».
Опросив помора, я принимаюсь за священника.
– Лопари, – говорит он, – уноровчивы.
– Что это?
– Норов хороший. Придешь к ним, сейчас это и так и так усаживают. И семью очень любят, детей. Детьми, так что можно сказать, тешатся. Уноровчивые люди. Но только робки и пугливы. В глаза прямо не смотрят. Чуть стукнешь веслом, сейчас уши навострят. Да и места-то какие: пустыня, тишь.
Лапландия находится за Полярным кругом; летом там солнце не заходит, а зимой не восходит, и во тьме сверкают полярные огни. Не оттого ли и люди там пугаются? Я еще не испытывал настоящих солнечных ночей, но и то от беломорских белых ночей уже чувствую себя другим: то взвинченным, то усталым. Я замечаю, что все живет здесь иначе. У растений такой напряженный зеленый цвет: ведь они совсем не отдыхают, молоточки света стучат в зеленые листья и день и ночь. Вероятно, то же и у животных и у людей. Этот священник, как он себя чувствует?
– Ничего, ничего, – отвечает он, – это привычка. И не замечаем.
– Вы как? – спрашиваю я купца.
– Тоже ничего. Вот только говорят, будто подрядчик один нанял рабочих на юге от солнца до солнца.
Все хохочут: помор, купец, священник, армянин.
– Не верьте никому про полуночное солнце, – говорит мне странствующий армянин. – Никакого этого солнца нету.
– Как нету?
– Какое там полуночное солнце! Солнце и солнце, как и у нас, на Кавказе.
Кольский полуостров – это единственный угол Европы, до XX века почти не исследованный. Лопари – забытое всем культурным миром племя, о котором не так давно (в конце XVIII столетия) и в Европе рассказывали самые страшные сказки. Ученым приходилось опровергать общее мнение о том, что тело лопарей покрыто космами, жесткими волосами, что они одноглазые, что они со своими оленями переносятся с места на место, как облака. С полной уверенностью и до сих пор не могут сказать, какое это племя. Вероятно, финское.
Переход от Кандалакши до Колы, который мне придется совершить, довольно длинный: двести тридцать верст пешком и частью на лодке. Путь лежит по лесам, по горным озерам, по той части русской Лапландии, которая почти прилегает к северной Норвегии и пересекается отрогами Скандинавского хребта, высокими Хибинскими горами, покрытыми снегом. Мне рассказывают в пути, что рыбы и птицы там непочатый край, что там, где я пойду, лопари живут охотой на диких оленей, медведей, куниц.
Меня охватывает настоящий охотничий трепет от этих рассказов; больше, – мне кажется, что я превратился в того мальчугана, который убежал в неведомую прекрасную страну.
Страна без имени! Вот куда мы хотели убежать в далеком нашем детстве. Мы называли ее то Азией, то Африкой, то Америкой. Но в ней не было границ; она начиналась от того леса, который виднелся из окна классной комнаты. И мы туда убежали. После долгих скитаний нас поймали, как маленьких лесных бродяг, и заперли. Наказывали, убеждали, смеялись, употребляли все силы доказать, что нет такой страны. Но вот теперь у каменных стен со старинными соснами, возле этой дикой Лапландии я со всей горечью души чувствую, как неправы были эти взрослые люди.
Страна, которую ищут дети, есть.
Так везде, но в дороге особенно ясно: стоит направить свое внимание и волю к определенной цели, как сейчас же появляются помощники.
В виду Лапландии я стараюсь восстановить то, что знаю о ней. Сейчас же мне помогают местные люди: священник, пробывший среди лопарей двадцать лет, купец, скупавший у них меха, помор и бывалый странствующий армянин. Все выкладывают мне все, что знают. Я спрашиваю, что придет в голову. Припоминается длинный и смешной спор ученых: белые лопари или черные? Один путешественник увидит брюнетов и назовет всех лопарей черными, другой – блондинов и назовет всех белыми.
«Почему они, – думаю я, – не спрашивают местных людей, из соседней народности? Попробовать этот метод».
– Черные они или белые? – спрашиваю я помора.
Он смеется. Странный вопрос! Всю жизнь видел лопарей, а сказать не может, какие они.
– Да они же всякие бывают, – отвечает он, наконец, – как и мы. И лицом к нам ближе. Вот ненцы, те не такие; у них между глазами широко. А у лопарей лицо вострое.
Потом он говорит про то, что женки у них маленькие. Рассказывает про жизнь их.
– Жизнь! Лопская жизнь! Лопские порядки маленькие, у них все с собой: олень да собака, да рыбки поймают. Сколотит вежу, затопит камелек, повесит котелок, вот и вся жизнь.
– Не может быть, – смеюсь я помору, – чтобы у людей жизнь была лишь в еде да в оленях. Любят, имеют семью, поют песни.
Помор подхватывает:
– Какие песни у лопина! Они – что работают, на чем ездят, то и поют. Был ли то олень – поют, какой олень, невеста – так в каком платье. Вот мы теперь едем, он и запоет: «Едем, едем».
Опросив помора, я принимаюсь за священника.
– Лопари, – говорит он, – уноровчивы.
– Что это?
– Норов хороший. Придешь к ним, сейчас это и так и так усаживают. И семью очень любят, детей. Детьми, так что можно сказать, тешатся. Уноровчивые люди. Но только робки и пугливы. В глаза прямо не смотрят. Чуть стукнешь веслом, сейчас уши навострят. Да и места-то какие: пустыня, тишь.
Лапландия находится за Полярным кругом; летом там солнце не заходит, а зимой не восходит, и во тьме сверкают полярные огни. Не оттого ли и люди там пугаются? Я еще не испытывал настоящих солнечных ночей, но и то от беломорских белых ночей уже чувствую себя другим: то взвинченным, то усталым. Я замечаю, что все живет здесь иначе. У растений такой напряженный зеленый цвет: ведь они совсем не отдыхают, молоточки света стучат в зеленые листья и день и ночь. Вероятно, то же и у животных и у людей. Этот священник, как он себя чувствует?
– Ничего, ничего, – отвечает он, – это привычка. И не замечаем.
– Вы как? – спрашиваю я купца.
– Тоже ничего. Вот только говорят, будто подрядчик один нанял рабочих на юге от солнца до солнца.
Все хохочут: помор, купец, священник, армянин.
– Не верьте никому про полуночное солнце, – говорит мне странствующий армянин. – Никакого этого солнца нету.
– Как нету?
– Какое там полуночное солнце! Солнце и солнце, как и у нас, на Кавказе.
«КАНДАЛАКША»
Я за Полярным кругом. Если взойти на Крестовую гору, то можно видеть полуночное солнце; но мне нельзя уставать, – утром я выйду в Лапландию: из двухсот тридцати верст расстояния от Кандалакши до Колы значительную часть придется пройти пешком.
Как странно то, что я теперь в Лапландии, а в этой русско-карельской деревушке нет ни одного кочевника. И тем загадочнее кажется этот мой путь через горную Лапландию. В Кандалакше ни одного лопаря, ни одного оленя. Кажется, я в дверях панорамы: за спиной улицы, но вот я сейчас возьму билет, подойду к стеклу и увижу совсем другой, не похожий на наш, мир.
Хозяин-помор помогает мне набивать патроны на куропаток и глухарей. Несколько штук мы заряжаем пулями на случай встречи с медведем и диким оленем.
Как странно то, что я теперь в Лапландии, а в этой русско-карельской деревушке нет ни одного кочевника. И тем загадочнее кажется этот мой путь через горную Лапландию. В Кандалакше ни одного лопаря, ни одного оленя. Кажется, я в дверях панорамы: за спиной улицы, но вот я сейчас возьму билет, подойду к стеклу и увижу совсем другой, не похожий на наш, мир.
Хозяин-помор помогает мне набивать патроны на куропаток и глухарей. Несколько штук мы заряжаем пулями на случай встречи с медведем и диким оленем.
«РЕКА НИВА»
Из недр Лапландии, из большого горного озера Имандра в Кандалакшу сплошным водопадом в тридцать верст длиною несется река Нива. Путь для пешеходов лежит возле реки в лесу. Другой, строящийся путь для экипажей, проходит в стороне от реки. Некоторое время мы с проводником идем по этой второй дороге. Потом я ухожу от него к Ниве поискать там птиц. Мы расстались, и лес обступил меня, молчаливый, чужой. Какой бы ни был спутник, все-таки он говорит, улыбается, кряхтит. Но вот он ушел, и вместо него начинает говорить и это пустынное, безлюдное место. Ни одного звука, ни одной птицы, ни малейшего шелеста, даже шаги не слышны на мягком мху. И все-таки что-то говорит. Пустыня говорит.
Так я иду и, наконец, слышу шум, будто от поезда, невольно ожидаю, что свисток прорежет тишину. Это Нива шумит. Она является мне в рамке деревьев, в перспективе старых высоких варак (холмов). Она мне кажется диким, странным ребенком, который почему-то жжет себе руки, выпускает кровь из жил, прыгает с высоких балконов. «Что с ним сделать, с этим ребенком?» – думают круглые, голые головы старцев у реки. И ползут от одной головы к другой серые мысли, просыпающийся в горах туман.
Я иду возле Нивы в лесу, иногда оглядываюсь назад, когда угадываю, что с какого-нибудь большого камня откроется вид на ряды курящихся холмов и на длинный скат потока, уносящего в Белое море бесчисленные белые кораблики пены.
Комаров нет. Мне столько говорили о них – и ни одного. Я могу спокойно всматриваться, как ели и сосны у подножья холмов сговариваются бежать наверх, как они бегут на горы. Вот-вот возьмут приступом гору. Но почему-то неизменно у самой верхушки мельчают, хиреют и все до одной погибают.
Бывает так, что, когда я так стою, вдруг из-под ног вылетает с криком птица. Это обыкновенная куропатка, обыкновенный крик ее. Но тут, в тишине незнакомого леса, при неровном говоре реки-водопада я слышу в ее крике дикий смех. Я стреляю в это желто-белое пятно, как в сказочную колдунью, и часто убиваю.
Иду все вперед и вперед.
Вдруг со страшным треском прямо из-под моих ног вылетает глухарь, и сейчас же – другой.
Эта птица для меня всегда была загадочной и недоступной. Раз, давно, я помню ночь в лесу в ожидании этого царя северных лесов. Помню, как, в ожидании песни, просыпались болота, сосны и как потом в низине, на маленьком чахлом деревце птица веером раскинула хвост, будто боролась за темную ночь в ожидании восходящего солнца. Я подошел к ней близко, почти по грудь в холодной весенней воде. Что-то помешало, и птица улетела. С тех пор я больше не видел глухаря, но сохранил о нем воспоминание, как о каком-то одиноком, таинственном гении ночи. Теперь две громадные птицы взлетели из-под ног при полном солнечном свете. Я прихожу в себя только после того, как птицы исчезают за поворотом реки, у высокой сосны. Они там, вероятно, сели на траву, успокоятся немного и выйдут к реке пить воду.
Изгибаюсь, перескакиваю с кочки на кочку, зорко гляжу на сухие сучки под ногами. Сейчас, когда я вспоминаю об этом, я чувствую во рту почему-то вкус хвои, запах ее и запах сосновой коры. И неловкость в локтях. Почему? Да вот почему? Сосны куда-то исчезли, и я уже не иду, а ползу по каким-то колючим и острым препятствиям к намеченному дереву. Я доползаю, протягиваю ружье вперед, взвожу курок и медленно поднимаю голову.
Реки нет, птиц нет, леса нет, но зато перед глазами такой покой, такой отдых! Я забываю о птицах, я понимаю, что это совсем не то. Я не говорю себе «Это Имандра, горное озеро». Нет, я только пью это вечное спокойствие. Может быть, и шумит еще Нива, но я не слышу.
Так я иду и, наконец, слышу шум, будто от поезда, невольно ожидаю, что свисток прорежет тишину. Это Нива шумит. Она является мне в рамке деревьев, в перспективе старых высоких варак (холмов). Она мне кажется диким, странным ребенком, который почему-то жжет себе руки, выпускает кровь из жил, прыгает с высоких балконов. «Что с ним сделать, с этим ребенком?» – думают круглые, голые головы старцев у реки. И ползут от одной головы к другой серые мысли, просыпающийся в горах туман.
Я иду возле Нивы в лесу, иногда оглядываюсь назад, когда угадываю, что с какого-нибудь большого камня откроется вид на ряды курящихся холмов и на длинный скат потока, уносящего в Белое море бесчисленные белые кораблики пены.
Комаров нет. Мне столько говорили о них – и ни одного. Я могу спокойно всматриваться, как ели и сосны у подножья холмов сговариваются бежать наверх, как они бегут на горы. Вот-вот возьмут приступом гору. Но почему-то неизменно у самой верхушки мельчают, хиреют и все до одной погибают.
Бывает так, что, когда я так стою, вдруг из-под ног вылетает с криком птица. Это обыкновенная куропатка, обыкновенный крик ее. Но тут, в тишине незнакомого леса, при неровном говоре реки-водопада я слышу в ее крике дикий смех. Я стреляю в это желто-белое пятно, как в сказочную колдунью, и часто убиваю.
Иду все вперед и вперед.
Вдруг со страшным треском прямо из-под моих ног вылетает глухарь, и сейчас же – другой.
Эта птица для меня всегда была загадочной и недоступной. Раз, давно, я помню ночь в лесу в ожидании этого царя северных лесов. Помню, как, в ожидании песни, просыпались болота, сосны и как потом в низине, на маленьком чахлом деревце птица веером раскинула хвост, будто боролась за темную ночь в ожидании восходящего солнца. Я подошел к ней близко, почти по грудь в холодной весенней воде. Что-то помешало, и птица улетела. С тех пор я больше не видел глухаря, но сохранил о нем воспоминание, как о каком-то одиноком, таинственном гении ночи. Теперь две громадные птицы взлетели из-под ног при полном солнечном свете. Я прихожу в себя только после того, как птицы исчезают за поворотом реки, у высокой сосны. Они там, вероятно, сели на траву, успокоятся немного и выйдут к реке пить воду.
Изгибаюсь, перескакиваю с кочки на кочку, зорко гляжу на сухие сучки под ногами. Сейчас, когда я вспоминаю об этом, я чувствую во рту почему-то вкус хвои, запах ее и запах сосновой коры. И неловкость в локтях. Почему? Да вот почему? Сосны куда-то исчезли, и я уже не иду, а ползу по каким-то колючим и острым препятствиям к намеченному дереву. Я доползаю, протягиваю ружье вперед, взвожу курок и медленно поднимаю голову.
Реки нет, птиц нет, леса нет, но зато перед глазами такой покой, такой отдых! Я забываю о птицах, я понимаю, что это совсем не то. Я не говорю себе «Это Имандра, горное озеро». Нет, я только пью это вечное спокойствие. Может быть, и шумит еще Нива, но я не слышу.