Я продолжал работать и постепенно обрел собственное видение.
Физически техника для мастера была довольно простой. Трудность, как я узнал, заключалась в психологическом процессе перенесения собственных страстей, стремлений, желаний в произведение. Когда у меня это получилось, я начал работать успешно. Одна за другой мои живописные доски копились в студии, прислоненные к стене на дальней половине длинной комнаты.
Временами я стоял у окна своей студии и глядел вниз на кипящий, беззаботный город, а мои шокирующие образы скрывались в пигментах позади меня. Я чувствовал себя так, словно готовлю арсенал мощного колдовского оружия. Я становился террористом от искусства, невидимым и вне подозрений от мира в целом, мои произведения несомненно обречены на непонимание так же, как обречены были шедевры Акиццоне. Тактилистские картины были слишком явным отражением моей собственной жизни.
В то время как Акиццоне, который в жизни был либертеном и плутом, запечатлял сцены громадной эротической силы, мои собственные образы выводились из другого источника: я жил жизнью эмоционального подавления, повторения, бесцельного блуждания. Моя работа была неизбежной реакцией против Акиццоне.
Я писал, чтобы оставаться в разуме, чтобы сохранить собственную память. После первого столкновения с Акиццоне я понял, что единственно вложив всего себя в свои работы я смогу возвратить то, что потерял. Лицезрение тактилистских работ вело к забыванию, но сотворение его, как я теперь обнаруживал, приводило к воспоминанию.
Я получил вдохновение от Акиццоне. И утерял часть себя. Но я писал и выздоровел.
Мое искусство было полностью терапевтическим. Каждая картина просветляла новую зону путаницы или амнезии. Каждое прикосновение палитрового ножа, каждый взмах кисти, были очередной подробностью моего прошлого, подробностью четко определенной и помещенной в такой же определенный контекст. Мои картины поглощали мои же травмы.
Когда я отрывался от них, все, что я видел, были пятна мягкого однородного цвета, в основном такие же, как и на работах Акиццоне. Но прижимаясь к слоям высохшей краски, я входил в царство высшего психологического спокойствия и уверенности.
Что другие станут испытывать от моей тактилистской терапии, я не позаботился задуматься. Моя работа была колдовским оружием. Ее потенциал был скрыт до момента взрыва, словно противопехотная мина, ожидающая нажатия ноги.
Хотя там был обширный первый этаж с путаницей коридоров и маленьких комнатушек, главный зал представлял собой огромную открытую зону, достаточно большую, чтобы вместить любое количество моих картин.
Несколько работ поменьше я оставил в своей студии, но самые большие и те, что были с наиболее мощными и смущающими образами изломов и потерь, я хранил в городе.
Самые большие полотна я сложил в главном зале, но какой-то нервный страх обнаружения заставил меня спрятать меньшие размером работы на первом этаже. В лабиринте коридоров и комнат, плохо освещенных и пропитанных затхлыми ароматами бывших посетителей я обнаружил с десяток разных мест, где схоронить свои работы.
Я постоянно перемещал их с места на место. Иногда я тратил целый день и целую ночь, работая без перерыва в почти полной тьме, маниакально перетаскивая мои художества из одной комнаты в другую.
Я обнаружил, что путаница пересекающихся коридоров и комнат, задешево сляпанных из тонких разделительных стен и освещенных лишь через большие интервалы тусклыми электрическими лампочками, представляла собой то, что казалось почти бесконечной комбинацией случайных проходов, переходов и путей. Я расставил свои картины наподобие часовых в неожиданных и тайных местах этого лабиринта, позади дверных проемов, за углами проходов, иррационально перегораживая самые темные места.
Потом я покинул здание и на некоторое время вернулся к нормальной жизни. Я начинал новые картины, или так же часто выходил на улицу со своим мольбертом и табуретом и начинал работать над коммерчески привлекательными пейзажами. Мне вечно нужна была наличность.
Вот так моя жизнь и продолжалась месяц за месяцем под кипящим солнцем Мурисея. Я знал, что наконец-то нашел что-то похожее на удовлетворение. Даже искусство для туристов совсем не было нудной работой, потому что я понял, что предметные картины требуют дисциплины линии, кисти и темы, которая только усиливает напряженность тактилистского искусства, куда я перехожу потом и которого не видит никто. На улицах Мурисей-тауна я завоевал скромную репутацию туристского пейзажиста.
Протекли пять лет. Жизнь была хороша, как никогда.
Я, как всегда, был один. Моя жизнь была уединенной, настроение интроспективным. Друзей, кроме шлюшек, у меня не было. Я жил ради своего искусства, творя его загадочную пост-Акиццоне программу, уникальную и, вероятно, в конечном счете напрасную.
Я был в своем складе, снова маниакально перекладывая доски, размещая и перемещая своих стражей в коридорах. Ранее этим днем я нанял телегу, чтобы привести еще пять недавних своих работ, а когда человек ушел, я начал неторопливо перетаскивать их на место, касаться их, держать в руках, переставлять.
Черные фуражки вошли в здание и я этого не заметил. Я был поглощен картиной, которую завершил неделей раньше. Я держал ее так, что пальцы касались тыльной части доски, но ладони слегка прижимались к краям.
Картина косвенно относилась к одному инциденту, случившемуся, когда я был в южной армии. Я был в патруле, наступила ночь и я заблудился, возвращаясь к нашим позициям. Около часа я бродил во тьме и холоде, медленно замерзая. Под конец кто-то нашел меня и привел назад в траншеи, но до сих пор я испытывал ужас смерти.
Пост-Акиццонист, я запечатлел тот исключительной силы страх, что я испытал: кромешная тьма, колючий ветер, пронзительный холод, пробирающий до кости, изрытая земля, где невозможно и метра пройти не споткнувшись, постоянная угроза от невидимого врага, одиночество, тишина, паника, далекие взрывы.
Рисование успокаивало меня.
Я вышел из своего транса, чтобы обнаружить четыре черные фуражки, стоявшие рядом со мной. Они смотрели на меня. Жезлы в кобурах. Меня охватил такой ужас, словно я уже получил жестокий удар.
Я что-то попытался сказать, испустив лишь не артикулированный горловой хрип, непроизвольный, словно попавшее в капкан животное. Мне хотелось заговорить с ними, заорать на них, но получался только этот звериный хрип. Я перевел дыхание, попробовал снова. На этот раз звук получился прерывистым, словно страх добавил заикание к стону.
Услышав это, зарегистрировав мой ужас, черные фуражки достали свои дубинки. Они двигались обычным шагом, им не было нужды спешить. Я попятился, задел картины, повалив их на пол.
У этих людей словно отсутствовали лица: козырьки фуражек затеняли лица, дымчатый визор затенял глаза, решетчатая заслонка защищала рот и челюсть.
Четыре щелчка, чтобы взвести синаптические дубинки — и они подняли их в боевое положение.
«Ты дезертировал, солдат!», сказал один из них и презрительно швырнул в моем направлении листок бумаги. Он, порхая, упал к его сапогам. «Дезертируют только трусы!» Я ответил… но смог только судорожно выдохнуть и ничего не сказал.
Из здания имелся только один другой выход, о котором я знал — через подвальный лабиринт. Один из них стоял между мной и коротким пролетом лестницы, ведущей вниз. Я притворился, что нагибаюсь к клочку бумаги, чтобы поднять его. Потом я крутнулся на месте и ударил его ногой. Он злобно махнул дубинкой. Я ощутил мощный разряд электричества, который свалил меня наземь, и заскользил по полу.
Нога была парализована. Я попытался вскарабкаться, завалился набок, попытался снова.
Видя, что я обездвижен, один из чернофуражечников подошел к картине, которой я был поглощен, когда они появились. Он склонился над нею и ткнул в нее концом своего жезла.
Мне удалось вскарабкаться на неповрежденную ногу, и я встал полусогнувшись.
Когда конец дубинки коснулся тактилистского пигмента, то с резким треском из него вдруг вырвался клуб яростного белого пламени и дыма. Он злобно захохотал и ткнул еще раз.
Другие подошли посмотреть, что это он там делает. Они тоже тыкали своими дубинками в доску, вызывая всплески белого пламени и клубы дыма. Все грубо хохотали.
Один из них согнулся посмотреть поближе, что это там горит. Кончиками пальцев он коснулся неповрежденного участка пигмента.
Мой запечатленный страх и ужас настигли его через рисунок. Ультразвук приковал его к доске.
Он замер, четырьмя пальцами касаясь пигмента, и на какое-то мгновение застыл в этом положении с почти задумчивым выражением лица, присев на корточки и вытянув руку. Потом он медленно повалился вперед. Он попытался опереться на другую руку и она тоже уперлась в пигмент. Тело его начало дергаться в судорогах. Обе его ладони оказались прикованными к доске, дубинка откатилась прочь. Дым еще сочился из курящихся шрамов доски.
Три его товарища подошли посмотреть, что с ним такое. При этом они не спускали с меня глаз. Я все пытался выпрямиться, перенося вес на ногу, которую чувствовал, предоставив другой ноге болтаться, чуть касаясь пола. Чувствительность возвращалась довольно быстро, но боль оставалась невобразимой.
Я следил за тремя черными фуражками, страшась исходящей от них угрозы. Было лишь делом времени, когда они сделают со мной то, за чем пришли. Они схватили упавшего, пытаясь оттащить его от пигмента. Я хрипло дышал, борясь за равновесие. Мне казалось, что прежде я был знаком со страхом, но ничто в моем опыте с таким ужасом не равнялось.
Мне удалось сделать шаг. Они не обратили внимания, все пробуя оторвать другого от картины. Дым вился от шрамов, которые они нанесли своими жезлами.
Один из них крикнул мне.
«Что это за штука? Что держит его на доске?» Упавший стал вопить, когда тлеющий пигмент начал обжигать его ладони, но все не мог освободиться. Его боль, то есть мои сконцентрированные в картине чувства, корежили все его тело.
«Это его сны!», громко крикнул я. «Он пленник собственных гнусных снов!» Я сделал второй шаг, третий. Каждый давался легче предыдущего, хотя боль оставалась ужасной. Я запрыгал в сторону неглубокой лестницы возле сцены, ступил на первую ступеньку, на другую, почти потерял равновесие, но все же сделал третий и четвертый шаг.
Они заметили, когда я уже достиг двери рядом с бывшей сценой. Я украдкой оглянулся и увидел, что они бросили своего напарника, который повалился на пигмент, и подняли жезлы в боевое положение. Как истинные атлеты, они быстро сокращали короткую дистанцию между мной и собой. Я нырнул в дверь, волоча недействующую ногу.
Дыхание скрежетало у меня в горле. Я хрипел. Дверь, коридорчик, комнатка, еще дверь — я проскочил их все. Позади орали черные фуражки, приказывая остановиться. Кто-то из них врезался в тонкую разделительную стенку. Я услышал, как затрещало дерево, когда он шарахнулся в нее.
Я заспешил дальше. Следующим шел плавный полукруглый проход, где я хранил самые маленькие свои картины, потом серия трех маленьких клетушек, все с широко распахнутыми дверьми. Расставляя картины, я в каждую из клетушек поставил по одной.
Я захромал коридором, захлопывая двери на каждом конце. Нога снова заработала почти нормально, но боль еще не отпускала. Я находился в еще одном коридоре с альковом на конце, где оставил картину. Развернувшись, я толкнулся в одну из больших комнат, подпер пружинную дверь краем одной из моих досок и поковылял дальше. Еще один коридор, шире остальных, остался позади. Здесь стояли десятки моих картин, расставленных по стенам. Я цеплял их ногой, сдвигая под углом, чтобы они немного загораживали путь. Я минировал свой путь. Фуражки снова завопили позади, угрожая и приказывая остановиться.
Я услышал сзади грохот, потом еще один. Кто-то проорал проклятие.
Я рванулся в следующий короткий коридор, куда выходили еще четыре открытые комнатки. В каждой скрывалась одна из моих самых резких картин. Я выволок их, чтобы они высовывались в коридор на уровне колена. Самую длинную я так положил поверх, чтобы любое касание заставило все упасть.
Еще звук падения, за ним крики. Голоса теперь были совсем близко от меня, по другую сторону ветхой разделительной стенки. Раздался глухой удар, словно упал еще один из них. Потом послышались ругательства, человек закричал. Начал кричать другой. Тонкая стена вспучилась в мою сторону, когда кто-то врезался в нее. Я услышал, как вокруг них валятся картины, услышал резкий треск внезапного огня, когда жезлы вошли в контакт с пигментами.
И почувствовал дым.
Ко мне возвратились силы, хотя острых страх быть схваченным черными фуражками все еще цеплялся в меня. Я заскочил в еще один коридор, шире и лучше освещенный, со стенами, не доходящими до потолка. Здесь плавал дым.
Я остановился на конце коридора, пытаясь справиться с дыханием. В путанице коридоров позади меня стало тихо. Я вышел из коридора в просторную зону подвала. Тишина длилась, вокруг меня закружились струйки дыма. Я остановился и прислушался, напряженно и испуганно, парализованный ужасом того, что произойдет, если хотя бы одному из них удастся пробиться мимо картин, не притронувшись ни к одной.
Тишина длилась. Звуки, мысли, движение, жизнь — все поглотили картины травм и потерь.
Их окружили мои страхи. Вокруг них вспыхнул огонь.
Я не видел никакого огня, но дым постепенно сгущался. Он громоздился под потолком темным, серым облаком, тяжелым от испарений спаленных пигментов.
Я понял наконец, что мне надо выбираться, прежде чем я попаду в ловушку распространяющегося пожара. Я быстро пересек подвальную зону, справился со старой дверью с железными рукоятками, и вывалился в темноту. Я неуклюже проковылял по булыжной мостовой, что проходила позади здания, завернул за угол, потом за другой, выйдя на одну из торговых улиц Мурисея, где жаркая ночь пенилась народом, огнями, музыкой и грубыми резкими звуками уличного движения.
Весь остаток ночи я ковылял по задним улицам и переулкам прочь из города, проводя кончиками пальцев по грубоватым текстурам штукатурных стен, обезумев от мысли, что все мои картины потеряны, если здание сгорело. Мою боль пожрал огонь, но теперь я свободен от собственного прошлого.
Я снова вернулся в район порта за час до рассвета. Должно быть, картины довольно долго тлели, прежде чем по-настоящему зажечь убогие деревянные стены подвала, но к этому часу все мое здание сожрало пламя. Дверные проемы и окна, которые я закрывал для большего уединения, снова стали зияющими отверстиями, прямоугольными порталами во внутренний ад, где ревел белый и желтый огонь в порывах засасываемого внутрь воздуха. Черный дым извергался сквозь отверстия и провалы крыши. Пожарные команды обливали бесплодными каскадами воды осыпающиеся кирпичные стены. Я следил за их усилиями, стоя на набережной с небольшой сумкой пожитков, стоящей рядом. Небо на востоке уже светлело.
К тому времени, когда пожарные команды взяли пожар под контроль, я был уже на борту первого в этот день парома, направляясь к другим островам.
Их имена звенели у меня в голове, призывая к себе.
Физически техника для мастера была довольно простой. Трудность, как я узнал, заключалась в психологическом процессе перенесения собственных страстей, стремлений, желаний в произведение. Когда у меня это получилось, я начал работать успешно. Одна за другой мои живописные доски копились в студии, прислоненные к стене на дальней половине длинной комнаты.
Временами я стоял у окна своей студии и глядел вниз на кипящий, беззаботный город, а мои шокирующие образы скрывались в пигментах позади меня. Я чувствовал себя так, словно готовлю арсенал мощного колдовского оружия. Я становился террористом от искусства, невидимым и вне подозрений от мира в целом, мои произведения несомненно обречены на непонимание так же, как обречены были шедевры Акиццоне. Тактилистские картины были слишком явным отражением моей собственной жизни.
В то время как Акиццоне, который в жизни был либертеном и плутом, запечатлял сцены громадной эротической силы, мои собственные образы выводились из другого источника: я жил жизнью эмоционального подавления, повторения, бесцельного блуждания. Моя работа была неизбежной реакцией против Акиццоне.
Я писал, чтобы оставаться в разуме, чтобы сохранить собственную память. После первого столкновения с Акиццоне я понял, что единственно вложив всего себя в свои работы я смогу возвратить то, что потерял. Лицезрение тактилистских работ вело к забыванию, но сотворение его, как я теперь обнаруживал, приводило к воспоминанию.
Я получил вдохновение от Акиццоне. И утерял часть себя. Но я писал и выздоровел.
Мое искусство было полностью терапевтическим. Каждая картина просветляла новую зону путаницы или амнезии. Каждое прикосновение палитрового ножа, каждый взмах кисти, были очередной подробностью моего прошлого, подробностью четко определенной и помещенной в такой же определенный контекст. Мои картины поглощали мои же травмы.
Когда я отрывался от них, все, что я видел, были пятна мягкого однородного цвета, в основном такие же, как и на работах Акиццоне. Но прижимаясь к слоям высохшей краски, я входил в царство высшего психологического спокойствия и уверенности.
Что другие станут испытывать от моей тактилистской терапии, я не позаботился задуматься. Моя работа была колдовским оружием. Ее потенциал был скрыт до момента взрыва, словно противопехотная мина, ожидающая нажатия ноги.
***
После первого года, когда я работал, чтобы утвердить себя, я вошел в свою наиболее плодотворную фазу. Я стал таким продуктивным, что, дабы высвободить себе больше места, переместил наиболее амбициозные работы в пустое здание, на которое наткнулся вблизи берега. Это был бывший танцклуб, давно заброшенный и пустой, но физически вполне неповрежденный.Хотя там был обширный первый этаж с путаницей коридоров и маленьких комнатушек, главный зал представлял собой огромную открытую зону, достаточно большую, чтобы вместить любое количество моих картин.
Несколько работ поменьше я оставил в своей студии, но самые большие и те, что были с наиболее мощными и смущающими образами изломов и потерь, я хранил в городе.
Самые большие полотна я сложил в главном зале, но какой-то нервный страх обнаружения заставил меня спрятать меньшие размером работы на первом этаже. В лабиринте коридоров и комнат, плохо освещенных и пропитанных затхлыми ароматами бывших посетителей я обнаружил с десяток разных мест, где схоронить свои работы.
Я постоянно перемещал их с места на место. Иногда я тратил целый день и целую ночь, работая без перерыва в почти полной тьме, маниакально перетаскивая мои художества из одной комнаты в другую.
Я обнаружил, что путаница пересекающихся коридоров и комнат, задешево сляпанных из тонких разделительных стен и освещенных лишь через большие интервалы тусклыми электрическими лампочками, представляла собой то, что казалось почти бесконечной комбинацией случайных проходов, переходов и путей. Я расставил свои картины наподобие часовых в неожиданных и тайных местах этого лабиринта, позади дверных проемов, за углами проходов, иррационально перегораживая самые темные места.
Потом я покинул здание и на некоторое время вернулся к нормальной жизни. Я начинал новые картины, или так же часто выходил на улицу со своим мольбертом и табуретом и начинал работать над коммерчески привлекательными пейзажами. Мне вечно нужна была наличность.
Вот так моя жизнь и продолжалась месяц за месяцем под кипящим солнцем Мурисея. Я знал, что наконец-то нашел что-то похожее на удовлетворение. Даже искусство для туристов совсем не было нудной работой, потому что я понял, что предметные картины требуют дисциплины линии, кисти и темы, которая только усиливает напряженность тактилистского искусства, куда я перехожу потом и которого не видит никто. На улицах Мурисей-тауна я завоевал скромную репутацию туристского пейзажиста.
Протекли пять лет. Жизнь была хороша, как никогда.
***
Пяти лет оказалось совсем не достаточно, чтобы гарантировать, что жизнь навсегда останется прекрасной. Как-то вечером за мной пришли черные фуражки.Я, как всегда, был один. Моя жизнь была уединенной, настроение интроспективным. Друзей, кроме шлюшек, у меня не было. Я жил ради своего искусства, творя его загадочную пост-Акиццоне программу, уникальную и, вероятно, в конечном счете напрасную.
Я был в своем складе, снова маниакально перекладывая доски, размещая и перемещая своих стражей в коридорах. Ранее этим днем я нанял телегу, чтобы привести еще пять недавних своих работ, а когда человек ушел, я начал неторопливо перетаскивать их на место, касаться их, держать в руках, переставлять.
Черные фуражки вошли в здание и я этого не заметил. Я был поглощен картиной, которую завершил неделей раньше. Я держал ее так, что пальцы касались тыльной части доски, но ладони слегка прижимались к краям.
Картина косвенно относилась к одному инциденту, случившемуся, когда я был в южной армии. Я был в патруле, наступила ночь и я заблудился, возвращаясь к нашим позициям. Около часа я бродил во тьме и холоде, медленно замерзая. Под конец кто-то нашел меня и привел назад в траншеи, но до сих пор я испытывал ужас смерти.
Пост-Акиццонист, я запечатлел тот исключительной силы страх, что я испытал: кромешная тьма, колючий ветер, пронзительный холод, пробирающий до кости, изрытая земля, где невозможно и метра пройти не споткнувшись, постоянная угроза от невидимого врага, одиночество, тишина, паника, далекие взрывы.
Рисование успокаивало меня.
Я вышел из своего транса, чтобы обнаружить четыре черные фуражки, стоявшие рядом со мной. Они смотрели на меня. Жезлы в кобурах. Меня охватил такой ужас, словно я уже получил жестокий удар.
Я что-то попытался сказать, испустив лишь не артикулированный горловой хрип, непроизвольный, словно попавшее в капкан животное. Мне хотелось заговорить с ними, заорать на них, но получался только этот звериный хрип. Я перевел дыхание, попробовал снова. На этот раз звук получился прерывистым, словно страх добавил заикание к стону.
Услышав это, зарегистрировав мой ужас, черные фуражки достали свои дубинки. Они двигались обычным шагом, им не было нужды спешить. Я попятился, задел картины, повалив их на пол.
У этих людей словно отсутствовали лица: козырьки фуражек затеняли лица, дымчатый визор затенял глаза, решетчатая заслонка защищала рот и челюсть.
Четыре щелчка, чтобы взвести синаптические дубинки — и они подняли их в боевое положение.
«Ты дезертировал, солдат!», сказал один из них и презрительно швырнул в моем направлении листок бумаги. Он, порхая, упал к его сапогам. «Дезертируют только трусы!» Я ответил… но смог только судорожно выдохнуть и ничего не сказал.
Из здания имелся только один другой выход, о котором я знал — через подвальный лабиринт. Один из них стоял между мной и коротким пролетом лестницы, ведущей вниз. Я притворился, что нагибаюсь к клочку бумаги, чтобы поднять его. Потом я крутнулся на месте и ударил его ногой. Он злобно махнул дубинкой. Я ощутил мощный разряд электричества, который свалил меня наземь, и заскользил по полу.
Нога была парализована. Я попытался вскарабкаться, завалился набок, попытался снова.
Видя, что я обездвижен, один из чернофуражечников подошел к картине, которой я был поглощен, когда они появились. Он склонился над нею и ткнул в нее концом своего жезла.
Мне удалось вскарабкаться на неповрежденную ногу, и я встал полусогнувшись.
Когда конец дубинки коснулся тактилистского пигмента, то с резким треском из него вдруг вырвался клуб яростного белого пламени и дыма. Он злобно захохотал и ткнул еще раз.
Другие подошли посмотреть, что это он там делает. Они тоже тыкали своими дубинками в доску, вызывая всплески белого пламени и клубы дыма. Все грубо хохотали.
Один из них согнулся посмотреть поближе, что это там горит. Кончиками пальцев он коснулся неповрежденного участка пигмента.
Мой запечатленный страх и ужас настигли его через рисунок. Ультразвук приковал его к доске.
Он замер, четырьмя пальцами касаясь пигмента, и на какое-то мгновение застыл в этом положении с почти задумчивым выражением лица, присев на корточки и вытянув руку. Потом он медленно повалился вперед. Он попытался опереться на другую руку и она тоже уперлась в пигмент. Тело его начало дергаться в судорогах. Обе его ладони оказались прикованными к доске, дубинка откатилась прочь. Дым еще сочился из курящихся шрамов доски.
Три его товарища подошли посмотреть, что с ним такое. При этом они не спускали с меня глаз. Я все пытался выпрямиться, перенося вес на ногу, которую чувствовал, предоставив другой ноге болтаться, чуть касаясь пола. Чувствительность возвращалась довольно быстро, но боль оставалась невобразимой.
Я следил за тремя черными фуражками, страшась исходящей от них угрозы. Было лишь делом времени, когда они сделают со мной то, за чем пришли. Они схватили упавшего, пытаясь оттащить его от пигмента. Я хрипло дышал, борясь за равновесие. Мне казалось, что прежде я был знаком со страхом, но ничто в моем опыте с таким ужасом не равнялось.
Мне удалось сделать шаг. Они не обратили внимания, все пробуя оторвать другого от картины. Дым вился от шрамов, которые они нанесли своими жезлами.
Один из них крикнул мне.
«Что это за штука? Что держит его на доске?» Упавший стал вопить, когда тлеющий пигмент начал обжигать его ладони, но все не мог освободиться. Его боль, то есть мои сконцентрированные в картине чувства, корежили все его тело.
«Это его сны!», громко крикнул я. «Он пленник собственных гнусных снов!» Я сделал второй шаг, третий. Каждый давался легче предыдущего, хотя боль оставалась ужасной. Я запрыгал в сторону неглубокой лестницы возле сцены, ступил на первую ступеньку, на другую, почти потерял равновесие, но все же сделал третий и четвертый шаг.
Они заметили, когда я уже достиг двери рядом с бывшей сценой. Я украдкой оглянулся и увидел, что они бросили своего напарника, который повалился на пигмент, и подняли жезлы в боевое положение. Как истинные атлеты, они быстро сокращали короткую дистанцию между мной и собой. Я нырнул в дверь, волоча недействующую ногу.
Дыхание скрежетало у меня в горле. Я хрипел. Дверь, коридорчик, комнатка, еще дверь — я проскочил их все. Позади орали черные фуражки, приказывая остановиться. Кто-то из них врезался в тонкую разделительную стенку. Я услышал, как затрещало дерево, когда он шарахнулся в нее.
Я заспешил дальше. Следующим шел плавный полукруглый проход, где я хранил самые маленькие свои картины, потом серия трех маленьких клетушек, все с широко распахнутыми дверьми. Расставляя картины, я в каждую из клетушек поставил по одной.
Я захромал коридором, захлопывая двери на каждом конце. Нога снова заработала почти нормально, но боль еще не отпускала. Я находился в еще одном коридоре с альковом на конце, где оставил картину. Развернувшись, я толкнулся в одну из больших комнат, подпер пружинную дверь краем одной из моих досок и поковылял дальше. Еще один коридор, шире остальных, остался позади. Здесь стояли десятки моих картин, расставленных по стенам. Я цеплял их ногой, сдвигая под углом, чтобы они немного загораживали путь. Я минировал свой путь. Фуражки снова завопили позади, угрожая и приказывая остановиться.
Я услышал сзади грохот, потом еще один. Кто-то проорал проклятие.
Я рванулся в следующий короткий коридор, куда выходили еще четыре открытые комнатки. В каждой скрывалась одна из моих самых резких картин. Я выволок их, чтобы они высовывались в коридор на уровне колена. Самую длинную я так положил поверх, чтобы любое касание заставило все упасть.
Еще звук падения, за ним крики. Голоса теперь были совсем близко от меня, по другую сторону ветхой разделительной стенки. Раздался глухой удар, словно упал еще один из них. Потом послышались ругательства, человек закричал. Начал кричать другой. Тонкая стена вспучилась в мою сторону, когда кто-то врезался в нее. Я услышал, как вокруг них валятся картины, услышал резкий треск внезапного огня, когда жезлы вошли в контакт с пигментами.
И почувствовал дым.
Ко мне возвратились силы, хотя острых страх быть схваченным черными фуражками все еще цеплялся в меня. Я заскочил в еще один коридор, шире и лучше освещенный, со стенами, не доходящими до потолка. Здесь плавал дым.
Я остановился на конце коридора, пытаясь справиться с дыханием. В путанице коридоров позади меня стало тихо. Я вышел из коридора в просторную зону подвала. Тишина длилась, вокруг меня закружились струйки дыма. Я остановился и прислушался, напряженно и испуганно, парализованный ужасом того, что произойдет, если хотя бы одному из них удастся пробиться мимо картин, не притронувшись ни к одной.
Тишина длилась. Звуки, мысли, движение, жизнь — все поглотили картины травм и потерь.
Их окружили мои страхи. Вокруг них вспыхнул огонь.
Я не видел никакого огня, но дым постепенно сгущался. Он громоздился под потолком темным, серым облаком, тяжелым от испарений спаленных пигментов.
Я понял наконец, что мне надо выбираться, прежде чем я попаду в ловушку распространяющегося пожара. Я быстро пересек подвальную зону, справился со старой дверью с железными рукоятками, и вывалился в темноту. Я неуклюже проковылял по булыжной мостовой, что проходила позади здания, завернул за угол, потом за другой, выйдя на одну из торговых улиц Мурисея, где жаркая ночь пенилась народом, огнями, музыкой и грубыми резкими звуками уличного движения.
Весь остаток ночи я ковылял по задним улицам и переулкам прочь из города, проводя кончиками пальцев по грубоватым текстурам штукатурных стен, обезумев от мысли, что все мои картины потеряны, если здание сгорело. Мою боль пожрал огонь, но теперь я свободен от собственного прошлого.
Я снова вернулся в район порта за час до рассвета. Должно быть, картины довольно долго тлели, прежде чем по-настоящему зажечь убогие деревянные стены подвала, но к этому часу все мое здание сожрало пламя. Дверные проемы и окна, которые я закрывал для большего уединения, снова стали зияющими отверстиями, прямоугольными порталами во внутренний ад, где ревел белый и желтый огонь в порывах засасываемого внутрь воздуха. Черный дым извергался сквозь отверстия и провалы крыши. Пожарные команды обливали бесплодными каскадами воды осыпающиеся кирпичные стены. Я следил за их усилиями, стоя на набережной с небольшой сумкой пожитков, стоящей рядом. Небо на востоке уже светлело.
К тому времени, когда пожарные команды взяли пожар под контроль, я был уже на борту первого в этот день парома, направляясь к другим островам.
Их имена звенели у меня в голове, призывая к себе.