Страница:
– Мама дала… Перед армией в церковь повела и купила…
Все смотрели на крестик, напоминавший малый резной листок. Ларчик удержался от шутки. Флакон протянул было руку, но не решился тронуть. Мазило одобрительно кивнул головой. И только Клык, пряча на груди пулю, сердито хмыкнул:
– Попик соломенный!..
Пушков вдруг испытал головокружение, подобное секундному обмороку. От усталости, от бессонных ночей, от теплого воздуха, прилетевшего с лестницы, где горел камелек, от дневного разрыва, ухнувшего перед самым лицом, он качнулся, переместился в иное время. Туда, где на светлой веранде гуляют полосы солнца, открыта большая книга, темнеют крупные буквы, нарядно пестреют картинки. И чей-то любимый голос читает знакомую сказку.
Солдатские амулеты, которыми сберегалась их молодая жизнь, были из этой сказки. Гребешок, если его кинуть через плечо, разрастался непроходимым бором. Синяя стеклянная пуговица разливалась широким озером. Убегавший заяц нес в себе утку, а та – заговоренную пулю. Все это волшебно прилетело из солнечной теплой веранды сюда, в промороженные развалины. Промерцало крестиком на закопченной ладони.
У Пушкова не было охранного амулета. Он носил на груди металлический военный жетон, на случай, если его обгорелые кости найдут в подбитой машине. Но в бумажнике, который никогда не брал с собой в бой, он хранил фотографию. Молодые мать и отец и он, еще мальчик, в саду на даче, под осенними яблонями со множеством золотистых плодов. Мама называла сад «райскими кущами». Это и был их рай, где им чудесно жилось. Иногда, очень редко, когда возникало пространство в душе, не занятое лазаретами, выстрелами и истошными криками, Пушков доставал фотографию. Уносился в рай.
– Мужики, гляди, что нашел!.. – Флакон, покинувший было комнату, побродивший в потемках, вернулся, вынося на свет гитару, желтую, как дыня, слабо гудевшую в его цепких руках. – Может, кто сыграет, споет?
– Давай сюда!.. – приказал Клык. Принял гитару, положил на колени. Зарокотал, забренчал, подкручивая дребезжащие струны. Гитара, оглушенная бомбардировкой, расстроенная взрывной волной, хранила в своих хрупких перепонках удары танковых пушек, немощно постанывала. Клык сдувал с нее пыль, стряхивал с вялых струн больные неверные звоны, освобождал от окаменелого звука. Настроил, подбоченился, приподнял плечо в розовом махровом халате. Подмигнул всем сразу дико и весело. Погрузил толстую пятерню в струны, хватая их сильным грубым щипком, запел похабнейшую частушку.
Губы Клыка, выговаривающие срамные, веселые слова, были мокрые. Глаз дико и весело мерцал под нахмуренной бровью. Плечо ухарски поднималось под махровым халатом. В голосе звучали повизгивающие, непристойные, бабьи интонации. Солдаты хохотали, ударяли кулаками в ковер, заваливались на спину, поощряли Клыка. А тот, подергивая под розовым халатом могучими плечами, поерзывал на подушке, подмигивал всем сразу и пел еще похабнее.
Мочило заливался, тряс руками, крутил головой. Флакон делал страшные хохочущие рожи. Косой счастливо скалил зубы, колотил себя по животу.
Солдаты ахали, стонали, делали вид, что и у них в руках гитары, и они бьют по струнам, выговаривают с повизгиваниями дикие слова.
Пушков принимал эти срамные частушки, которые здесь, в разгромленном, отвоеванном доме имели смысл заклинания. Были проявлением молодой, желающей уцелеть плоти, страшащейся рваного осколка, раскаленной пули, операционного скальпеля. Дикие, свирепые, разудалые слова отделяли живых от мертвых. Горячих, дышащих, поющих – от заледенелых и скрюченных на кровавых носилках, от задавленных бетонными перекрытиями, от обглоданных собаками, костенеющих в гнилых подвалах. Солдаты погружались в эти плотские, срамные слова, спасались в них от черной, веющей за окнами смерти.
Клык отложил гитару. Радостный, раздобревший, всласть повеселивший товарищей, предлагал им продолжить потеху:
– Ну, кто сменит!.. У кого есть занозистей!..
– Дай мне, – попросил Звонарь.
Клык удивленно, неохотно передал гитару. Тот принял ее бережно, как ребенка. Сначала прижал к груди. Поток слабо дохнул в нее, будто вдувал свою жизнь. Легонько, как живую, огладил, словно ждал, когда в ней пройдет испуг. Сбросил со струн несколько печально прозвеневших звуков. И вдруг всем показалось, что в гитаре, в ее темной глубине, затеплился мягкий огонь, просвечивая сквозь тонкое дерево, как светильник.
Пальцы Звонаря двигались осторожно и нежно, словно он перебирал не струны, а волосы ребенка. Звуки, которые влажно и сладко издавала гитара, прилетели в разгромленный дом из других пространств, где не было проломов в стенах, осветительных желтых ракет, окровавленной амуниции, ожидания смерти. Солдаты, сидящие на замызганном ковре, минуту назад гоготавшие, жадно внимавшие срамным несусветным частушкам, вдруг изумленно утихли. На лицах у них появилась одинаковая печаль, будто они сожалели о чем-то несбыточном, что их миновало, случилось с кем-то иным в недоступной чудесной дали. Звонарев запел одну из песен иеромонаха Романа.
Пушков был ошеломлен и испуган первыми словами песни. В ледяном, гибнущем городе не существовало предметов и чувств, которым бы они соответствовали. Был поражен звуками голоса, ничем не напоминавшими хриплые приказы, остервенелые ругательства, вопли о помощи, сердитые переговоры по рации, истошные стоны. Пушков изумленно глядел на солдата. Словно тот только что явился к ним во взвод, его не было во время недельных боев. Не было синих истовых глаз, высокого, взволнованно-чистого голоса. Он появился внезапно, сегодня. Был прислан к ним в штурмовую группу перед неведомым грозным свершением. Поет незнакомую дивную песню. Старается им объяснить истину, с которой явился. Но они не могут понять. Изумленные, слушают. Тревожатся от непонимания слов.
Гранатометы, огнеметы, прислоненные к стене автоматы со сдвоенными рожками. Ракетница, штык-нож, оббитый о камень бинокль. Заложенный кирпичами оконный проем с амбразурой, в которую втиснут ствол пулемета с наборной латунной лентой. Гильзы с горящей соляркой, разломанный шкаф в углу. Это их монастырь, братская тесная келия. Их привела сюда таинственная безымянная сила. Позвало неизреченное Слово. Не взвод, штурмующий дом за домом, отупевший от залпов, озверевший от потерь и усталости, ненавидящий черный проклятый город. А молодые иноки, отрекшиеся от земной суеты, преображенные, вставшие на вечернюю службу, ждущие чуда в молитвенный час. Пушков чувствовал это преображение, словно его нечистое потное тело под несвежей одеждой, с больными суставами, с синяком на плече, омылось прохладной водой, задышало и побелело, стало стройней и легче. А душа, как мумия, закутанная в брезентовые оболочки, промасленная, пропитанная горящей нефтью, ослепшая от гнева, оглохшая от рева орудий, выскользнула из утомленной плоти. Прозрачная, бестелесная, не касаясь босыми стопами земли, стоит на воздухе перед синими очами. Вопрошает, ждет обещанную ей благодать.
Долгожданное, как блеск небесного света, откровение. Острое, слезное прозрение в счастье, в любви. Русская красота, необоримость, таинственная сила, соединившая их всех в этом черном расколотом доме. Родина, ненаглядная, страдающая, собрала их по городкам, деревенькам. Посадила в длинный промороженный эшелон с притороченными к платформам боевыми машинами. Поселила среди голого чеченского поля в брезентовых островерхих шатрах. Направила в туманный город, куда с воем над их головами полетели снаряды «ураганов» и дальнобойных «гвоздик». И их первая потеря среди заводских окраин, бетонных заводов и складов. Механик-водитель Савченко, рыжий, остроносый, как лисичка, лежал на носилках, и в вывернутых кровавых карманах залипла конфета. Россия, война, солдатские галеты, банка пролитого йода, пикирующий с высоты вертолет, вонзающий колючие стрелы в крышу горящего дома, и этот бледный синеглазый солдат уверяет их, что Россия жива, что все они – ее сыны и солдаты, и каждая их жизнь или смерть у нее на устах, в ее чудных синих очах. Оплаканы ею и воспеты.
Пушков очнулся. Звонарь пел о себе. Готовил себя к чему-то, о чем уже знал. К тому, что витало над ним среди темных развалин. Сделало его избранником среди всех, здесь сидящих. Этот юноша с бледным лицом и тонкой торчащей шеей, смиренный, безропотный, был отмечен. Удалялся от них в свой отдельный и грозный путь. Еще находился здесь, среди горящих коптилок. Но его уже уносило, удаляло, и не было сил удержать. Пушков в своем прозрении, в своей внезапной догадке хотел обнять его узкие плечи, прижать к груди, нахлобучить на него каску, навьючить бронежилет, спрятать под броню в боевую машину, отправить в тыловой лазарет на краткое лечение и отдых. Вымаливал его у кого-то, неколебимого.
Звонарь умолк, отложил гитару. Она медленно затихала. В ней угасал светильник. Все сидели, слушали, как, расширяясь, подобно кругам на воде, расходится по комнате звук. Молча вставали, разбредались по углам, где были навалены матрасы, одеяла, занавески, подушки. Укладывались спать, навьючивая на себя сырую, плохо греющую ветошь. Звук гитары сквозь множество проломов и трещин вытекал из комнаты, таял в ночи. Далеко и гулко ухнула бомба, и близко, вслед за ней, рассыпалась злая очередь.
– Ты, русская собака, приходи в гости, я тебе яйца отрежу… Медленно буду резать, аккуратно, чтобы ты в пакетик сложил, домой своей девке отправил… Скажи, привет от Фазиля… Пусть приезжает в Грозный, я ее вместо тебя трахать буду…
В ответ звучал голос ротного радиста, довольного тем, что в скучный час долгой ночи нашелся для него собеседник:
– Фазиль ты или хрен собачий, почему уши не моешь!.. Сколько я у чеченцев ушей отрезал, и все немытые… Ты их хоть кирпичом потри или в солярку макни… А то режешь, а они как резиновая подметка…
– Эй, собака, закурить есть?.. А то «Мальборо» кончились…
– А ты фонариком помигай, я тебе из «шмеля» прикурить дам…
Пушков испытывал беспокойство и неясную печаль. Не мог забыть песню, которую пел Звонарь. Беспокойство и печаль были связаны с тем, что его, Пушкова, жизнь, протекавшая среди гарнизонов, учений, беспросветных казарменных будней, а потом здесь, в Грозном, среди ежедневных кромешных боев, таила в себе загадочную возможность. Таинственную глубину, которая оставалась непознанной, нераскрытой, заслонялась усталостью, ненавистью, непрерывной военной заботой. Как если бы он мчался в черном грохочущем туннеле с проблеском молний, вспышками металла, но знал, что где-то в бетонной стене существует потаенная дверца. Соскочишь с грохочущей платформы, нырнешь в дверцу и вдруг окажешься в чистом поле, среди тонких прозрачных трав, в которых нежно поет незримая птица. Эта постоянная двойственность томила его, заставляла думать, что он проживает одновременно две жизни. Одну явную, состоящую из взрывов, криков боли и ненависти. Другую тайную, из нежности, печали, любви, где ожидало его чудо. То ли встреча с любимой женщиной, которой у него не было, то ли свидание с матерью в заповедном райском саду, куда они после взятия Грозного приедут с отцом.
Отец, воевавший с ним рядом, был ему опорой, подмогой. Они редко виделись. Их разделяли дымящиеся кварталы, минные поля, туманные от гари площади. С передовой, которая, как кромка фрезы, врезалась в город, он не мог дотянуться до штаба, где работал отец. Но чувствовал его волю и мысль по приливам и отливам штурма, темпам наступления, замедлению и убыстрению атак. По прихотливому изгибу передовой, которая то накатывалась на городские кварталы, раскалывая коробки домов, то отступала, оставляя после себя дымящиеся пожары.
Теперь, стоя у промороженной кирпичной стены, глядя на открывшееся вдруг морозное небо, он нашел в нем две близких ярких звезды. Одну большую, лучистую, среди синей прозрачной тьмы. Другую поменьше, в розоватом дыхании. Смотрел на звезды и думал, что одна из них – это отец, а другая – он, сын.
Нужно было укладываться, залезть в спальник, натянув сверху стеганое одеяло с торчащей обгорелой ватой. Забыться чутким сном, сквозь который он будет слыщать каждый выстрел пушки, каждую близкую очередь. Чтобы в утренних сумерках натянуть на себя бронежилет и каску, подхватить автомат и, пропуская вперед солдат, спуститься в подъезд с оторванной дверью, за которой тускло синеет снег и чернеют корявые расщепленные деревья.
Перед тем как лечь, лейтенант Пушков захотел еще раз осмотреть улицу, по которой завтра пойдет в атаку. Перешел на противоположную сторону дома, к окнам, обращенным к неприятелю. Осторожно, виском и глазом, выставился из-за кирпичной кладки. Мутно темнел сквер. Из-за крыши противоположного дома неслышно летели красные трассеры. На окраинах качались два далеких пожара, отражаясь на тучах малиновым заревом. Взлетела осветительная ракета. Повисла, как оранжевая звезда. Озарила фасады с черными проломами окон, дыры и вмятины от пуль и снарядов. Длинную, запорошенную снегом улицу усыпали обломки кирпичей, комья морозной земли, вокруг которых лежали лунные тени. Убитого чеченца не было. Не было и следов тех, кто унес тело. Быть может, чеченец ожил и, не касаясь земли, выставив темную бороду, в своем камуфляже, ушел по воздуху в мертвенно-серое небо. За облака, сквозь едкий зловонный дым и пламя пожаров, туда, где в бесконечной лазури, удаленный от черных развалин, белел чудесный город.
Глава вторая
Все смотрели на крестик, напоминавший малый резной листок. Ларчик удержался от шутки. Флакон протянул было руку, но не решился тронуть. Мазило одобрительно кивнул головой. И только Клык, пряча на груди пулю, сердито хмыкнул:
– Попик соломенный!..
Пушков вдруг испытал головокружение, подобное секундному обмороку. От усталости, от бессонных ночей, от теплого воздуха, прилетевшего с лестницы, где горел камелек, от дневного разрыва, ухнувшего перед самым лицом, он качнулся, переместился в иное время. Туда, где на светлой веранде гуляют полосы солнца, открыта большая книга, темнеют крупные буквы, нарядно пестреют картинки. И чей-то любимый голос читает знакомую сказку.
Солдатские амулеты, которыми сберегалась их молодая жизнь, были из этой сказки. Гребешок, если его кинуть через плечо, разрастался непроходимым бором. Синяя стеклянная пуговица разливалась широким озером. Убегавший заяц нес в себе утку, а та – заговоренную пулю. Все это волшебно прилетело из солнечной теплой веранды сюда, в промороженные развалины. Промерцало крестиком на закопченной ладони.
У Пушкова не было охранного амулета. Он носил на груди металлический военный жетон, на случай, если его обгорелые кости найдут в подбитой машине. Но в бумажнике, который никогда не брал с собой в бой, он хранил фотографию. Молодые мать и отец и он, еще мальчик, в саду на даче, под осенними яблонями со множеством золотистых плодов. Мама называла сад «райскими кущами». Это и был их рай, где им чудесно жилось. Иногда, очень редко, когда возникало пространство в душе, не занятое лазаретами, выстрелами и истошными криками, Пушков доставал фотографию. Уносился в рай.
– Мужики, гляди, что нашел!.. – Флакон, покинувший было комнату, побродивший в потемках, вернулся, вынося на свет гитару, желтую, как дыня, слабо гудевшую в его цепких руках. – Может, кто сыграет, споет?
– Давай сюда!.. – приказал Клык. Принял гитару, положил на колени. Зарокотал, забренчал, подкручивая дребезжащие струны. Гитара, оглушенная бомбардировкой, расстроенная взрывной волной, хранила в своих хрупких перепонках удары танковых пушек, немощно постанывала. Клык сдувал с нее пыль, стряхивал с вялых струн больные неверные звоны, освобождал от окаменелого звука. Настроил, подбоченился, приподнял плечо в розовом махровом халате. Подмигнул всем сразу дико и весело. Погрузил толстую пятерню в струны, хватая их сильным грубым щипком, запел похабнейшую частушку.
Губы Клыка, выговаривающие срамные, веселые слова, были мокрые. Глаз дико и весело мерцал под нахмуренной бровью. Плечо ухарски поднималось под махровым халатом. В голосе звучали повизгивающие, непристойные, бабьи интонации. Солдаты хохотали, ударяли кулаками в ковер, заваливались на спину, поощряли Клыка. А тот, подергивая под розовым халатом могучими плечами, поерзывал на подушке, подмигивал всем сразу и пел еще похабнее.
Мочило заливался, тряс руками, крутил головой. Флакон делал страшные хохочущие рожи. Косой счастливо скалил зубы, колотил себя по животу.
Солдаты ахали, стонали, делали вид, что и у них в руках гитары, и они бьют по струнам, выговаривают с повизгиваниями дикие слова.
Пушков принимал эти срамные частушки, которые здесь, в разгромленном, отвоеванном доме имели смысл заклинания. Были проявлением молодой, желающей уцелеть плоти, страшащейся рваного осколка, раскаленной пули, операционного скальпеля. Дикие, свирепые, разудалые слова отделяли живых от мертвых. Горячих, дышащих, поющих – от заледенелых и скрюченных на кровавых носилках, от задавленных бетонными перекрытиями, от обглоданных собаками, костенеющих в гнилых подвалах. Солдаты погружались в эти плотские, срамные слова, спасались в них от черной, веющей за окнами смерти.
Клык отложил гитару. Радостный, раздобревший, всласть повеселивший товарищей, предлагал им продолжить потеху:
– Ну, кто сменит!.. У кого есть занозистей!..
– Дай мне, – попросил Звонарь.
Клык удивленно, неохотно передал гитару. Тот принял ее бережно, как ребенка. Сначала прижал к груди. Поток слабо дохнул в нее, будто вдувал свою жизнь. Легонько, как живую, огладил, словно ждал, когда в ней пройдет испуг. Сбросил со струн несколько печально прозвеневших звуков. И вдруг всем показалось, что в гитаре, в ее темной глубине, затеплился мягкий огонь, просвечивая сквозь тонкое дерево, как светильник.
Пальцы Звонаря двигались осторожно и нежно, словно он перебирал не струны, а волосы ребенка. Звуки, которые влажно и сладко издавала гитара, прилетели в разгромленный дом из других пространств, где не было проломов в стенах, осветительных желтых ракет, окровавленной амуниции, ожидания смерти. Солдаты, сидящие на замызганном ковре, минуту назад гоготавшие, жадно внимавшие срамным несусветным частушкам, вдруг изумленно утихли. На лицах у них появилась одинаковая печаль, будто они сожалели о чем-то несбыточном, что их миновало, случилось с кем-то иным в недоступной чудесной дали. Звонарев запел одну из песен иеромонаха Романа.
Пушков был ошеломлен и испуган первыми словами песни. В ледяном, гибнущем городе не существовало предметов и чувств, которым бы они соответствовали. Был поражен звуками голоса, ничем не напоминавшими хриплые приказы, остервенелые ругательства, вопли о помощи, сердитые переговоры по рации, истошные стоны. Пушков изумленно глядел на солдата. Словно тот только что явился к ним во взвод, его не было во время недельных боев. Не было синих истовых глаз, высокого, взволнованно-чистого голоса. Он появился внезапно, сегодня. Был прислан к ним в штурмовую группу перед неведомым грозным свершением. Поет незнакомую дивную песню. Старается им объяснить истину, с которой явился. Но они не могут понять. Изумленные, слушают. Тревожатся от непонимания слов.
Гранатометы, огнеметы, прислоненные к стене автоматы со сдвоенными рожками. Ракетница, штык-нож, оббитый о камень бинокль. Заложенный кирпичами оконный проем с амбразурой, в которую втиснут ствол пулемета с наборной латунной лентой. Гильзы с горящей соляркой, разломанный шкаф в углу. Это их монастырь, братская тесная келия. Их привела сюда таинственная безымянная сила. Позвало неизреченное Слово. Не взвод, штурмующий дом за домом, отупевший от залпов, озверевший от потерь и усталости, ненавидящий черный проклятый город. А молодые иноки, отрекшиеся от земной суеты, преображенные, вставшие на вечернюю службу, ждущие чуда в молитвенный час. Пушков чувствовал это преображение, словно его нечистое потное тело под несвежей одеждой, с больными суставами, с синяком на плече, омылось прохладной водой, задышало и побелело, стало стройней и легче. А душа, как мумия, закутанная в брезентовые оболочки, промасленная, пропитанная горящей нефтью, ослепшая от гнева, оглохшая от рева орудий, выскользнула из утомленной плоти. Прозрачная, бестелесная, не касаясь босыми стопами земли, стоит на воздухе перед синими очами. Вопрошает, ждет обещанную ей благодать.
Долгожданное, как блеск небесного света, откровение. Острое, слезное прозрение в счастье, в любви. Русская красота, необоримость, таинственная сила, соединившая их всех в этом черном расколотом доме. Родина, ненаглядная, страдающая, собрала их по городкам, деревенькам. Посадила в длинный промороженный эшелон с притороченными к платформам боевыми машинами. Поселила среди голого чеченского поля в брезентовых островерхих шатрах. Направила в туманный город, куда с воем над их головами полетели снаряды «ураганов» и дальнобойных «гвоздик». И их первая потеря среди заводских окраин, бетонных заводов и складов. Механик-водитель Савченко, рыжий, остроносый, как лисичка, лежал на носилках, и в вывернутых кровавых карманах залипла конфета. Россия, война, солдатские галеты, банка пролитого йода, пикирующий с высоты вертолет, вонзающий колючие стрелы в крышу горящего дома, и этот бледный синеглазый солдат уверяет их, что Россия жива, что все они – ее сыны и солдаты, и каждая их жизнь или смерть у нее на устах, в ее чудных синих очах. Оплаканы ею и воспеты.
Пушков очнулся. Звонарь пел о себе. Готовил себя к чему-то, о чем уже знал. К тому, что витало над ним среди темных развалин. Сделало его избранником среди всех, здесь сидящих. Этот юноша с бледным лицом и тонкой торчащей шеей, смиренный, безропотный, был отмечен. Удалялся от них в свой отдельный и грозный путь. Еще находился здесь, среди горящих коптилок. Но его уже уносило, удаляло, и не было сил удержать. Пушков в своем прозрении, в своей внезапной догадке хотел обнять его узкие плечи, прижать к груди, нахлобучить на него каску, навьючить бронежилет, спрятать под броню в боевую машину, отправить в тыловой лазарет на краткое лечение и отдых. Вымаливал его у кого-то, неколебимого.
Звонарь умолк, отложил гитару. Она медленно затихала. В ней угасал светильник. Все сидели, слушали, как, расширяясь, подобно кругам на воде, расходится по комнате звук. Молча вставали, разбредались по углам, где были навалены матрасы, одеяла, занавески, подушки. Укладывались спать, навьючивая на себя сырую, плохо греющую ветошь. Звук гитары сквозь множество проломов и трещин вытекал из комнаты, таял в ночи. Далеко и гулко ухнула бомба, и близко, вслед за ней, рассыпалась злая очередь.
* * *
Солдаты ворочались, кашляли, бормотали во сне. Пушков обошел позицию, проверяя посты в подъездах дома, на лестничных клетках. Притаившихся снайперов, недвижных наблюдателей. В черно-белом ночном дворе разглядел размытые продолговатые пятна боевых машин пехоты, которых перегнали ближе, к рубежу обороны, спрятали среди заборов и стен, укрывая от шальных чеченских гранатометчиков. Завтра, когда пехота пойдет в атаку, машины из развалин станут поддерживать ее огнем пулеметов и пушек. Он нашел радиста перед рацией с красной ягодкой индикатора. Ротный не выходил на связь, отдыхал в соседнем доме, забравшись в спальный мешок. Эфир был свободен, и среди электрических разрядов и тресков, на частоте штурмовой группы, развлекался скучающий чеченский радист:– Ты, русская собака, приходи в гости, я тебе яйца отрежу… Медленно буду резать, аккуратно, чтобы ты в пакетик сложил, домой своей девке отправил… Скажи, привет от Фазиля… Пусть приезжает в Грозный, я ее вместо тебя трахать буду…
В ответ звучал голос ротного радиста, довольного тем, что в скучный час долгой ночи нашелся для него собеседник:
– Фазиль ты или хрен собачий, почему уши не моешь!.. Сколько я у чеченцев ушей отрезал, и все немытые… Ты их хоть кирпичом потри или в солярку макни… А то режешь, а они как резиновая подметка…
– Эй, собака, закурить есть?.. А то «Мальборо» кончились…
– А ты фонариком помигай, я тебе из «шмеля» прикурить дам…
Пушков испытывал беспокойство и неясную печаль. Не мог забыть песню, которую пел Звонарь. Беспокойство и печаль были связаны с тем, что его, Пушкова, жизнь, протекавшая среди гарнизонов, учений, беспросветных казарменных будней, а потом здесь, в Грозном, среди ежедневных кромешных боев, таила в себе загадочную возможность. Таинственную глубину, которая оставалась непознанной, нераскрытой, заслонялась усталостью, ненавистью, непрерывной военной заботой. Как если бы он мчался в черном грохочущем туннеле с проблеском молний, вспышками металла, но знал, что где-то в бетонной стене существует потаенная дверца. Соскочишь с грохочущей платформы, нырнешь в дверцу и вдруг окажешься в чистом поле, среди тонких прозрачных трав, в которых нежно поет незримая птица. Эта постоянная двойственность томила его, заставляла думать, что он проживает одновременно две жизни. Одну явную, состоящую из взрывов, криков боли и ненависти. Другую тайную, из нежности, печали, любви, где ожидало его чудо. То ли встреча с любимой женщиной, которой у него не было, то ли свидание с матерью в заповедном райском саду, куда они после взятия Грозного приедут с отцом.
Отец, воевавший с ним рядом, был ему опорой, подмогой. Они редко виделись. Их разделяли дымящиеся кварталы, минные поля, туманные от гари площади. С передовой, которая, как кромка фрезы, врезалась в город, он не мог дотянуться до штаба, где работал отец. Но чувствовал его волю и мысль по приливам и отливам штурма, темпам наступления, замедлению и убыстрению атак. По прихотливому изгибу передовой, которая то накатывалась на городские кварталы, раскалывая коробки домов, то отступала, оставляя после себя дымящиеся пожары.
Теперь, стоя у промороженной кирпичной стены, глядя на открывшееся вдруг морозное небо, он нашел в нем две близких ярких звезды. Одну большую, лучистую, среди синей прозрачной тьмы. Другую поменьше, в розоватом дыхании. Смотрел на звезды и думал, что одна из них – это отец, а другая – он, сын.
Нужно было укладываться, залезть в спальник, натянув сверху стеганое одеяло с торчащей обгорелой ватой. Забыться чутким сном, сквозь который он будет слыщать каждый выстрел пушки, каждую близкую очередь. Чтобы в утренних сумерках натянуть на себя бронежилет и каску, подхватить автомат и, пропуская вперед солдат, спуститься в подъезд с оторванной дверью, за которой тускло синеет снег и чернеют корявые расщепленные деревья.
Перед тем как лечь, лейтенант Пушков захотел еще раз осмотреть улицу, по которой завтра пойдет в атаку. Перешел на противоположную сторону дома, к окнам, обращенным к неприятелю. Осторожно, виском и глазом, выставился из-за кирпичной кладки. Мутно темнел сквер. Из-за крыши противоположного дома неслышно летели красные трассеры. На окраинах качались два далеких пожара, отражаясь на тучах малиновым заревом. Взлетела осветительная ракета. Повисла, как оранжевая звезда. Озарила фасады с черными проломами окон, дыры и вмятины от пуль и снарядов. Длинную, запорошенную снегом улицу усыпали обломки кирпичей, комья морозной земли, вокруг которых лежали лунные тени. Убитого чеченца не было. Не было и следов тех, кто унес тело. Быть может, чеченец ожил и, не касаясь земли, выставив темную бороду, в своем камуфляже, ушел по воздуху в мертвенно-серое небо. За облака, сквозь едкий зловонный дым и пламя пожаров, туда, где в бесконечной лазури, удаленный от черных развалин, белел чудесный город.
Глава вторая
В окрестностях Грозного, в Ханкале, среди огромного пустынного поля стоят шатры. Островерхие, брезентовые, с дымами, кострами, с чашами и штырями антенн. Окружены сырыми рвами, окопами, врытыми в землю танками. Палатки, запорошенные снегом, сыплют искры из железных печек. Мешаются с полевыми кухнями, банями, походными лазаретами, горбатыми грязно-зелеными кунгами. Кажется, в эту зимнюю чеченскую степь из низкого неба опустился перепончатый громадный дракон. Впился стальными когтями в землю. Выставил вверх колючие шипы и клыки. Свил кольцами чешуйчатый хвост. Скрежещет, шевелится в вязкой, как пластилин, земле. Оставляет клетчатые отпечатки, ребристые следы, рваные рытвины. Штабы полков и бригад, тыловые службы, управления разведки и связи, столовые, нужники, дровяные склады, солдатские палатки, посты – все перемешано, сбито, тонет в липкой грязи, по которой пробирается горбатый дымный «Урал», продавливая клетчатую колею, мчится заостренная, как топорик, боевая машина пехоты. На броне, в обнимку с пушкой, зачехленный в черные маски, угнездился спецназ. Солдаты пилят дрова. Свистит солярка, нагревая банный котел. Садится вертолет, взметая ошметки бурьяна. Бегут из-под винтов, придерживая шапки, офицеры связи. Два других вертолета, в блеске кабин, с подвесками ракет и снарядов, совершают облет территории. Сближаются, как две тусклые стрекозы. Расходятся в стороны, и один идет над насыпью с мертвым, без тепловоза, составом, другой скользит вдалеке, просматривая арыки и лесозащитные полосы. В сердцевине тесного разношерстного лагеря, как княжеский терем, окруженный посадами, слободами, непролазным частоколом и рвом, спряталась ставка командующего. Самоходная гаубица под маскировочной сеткой. Бойница с ручным пулеметом. Мачта с антеннами. Штаб группировки, управляющий штурмом Грозного.
В просторной штабной палатке с ровно шумящим калорифером на широком столе, под голыми яркими лампами, была расстелена карта Грозного. Красные стрелы ударов, синие овалы и линии воспроизводили картину штурма. Направление атак, расположение укрепрайонов, численность чеченских отрядов и имена полевых командиров, защищавших город. Перед картой стояли генералы в полевой пятнистой форме, не обращая внимания на позвякивание телефонов и бульканье раций. Смотрели на пятнистую, из множества разноцветных крупиц составленную карту. Так выглядит керамическая чашка, на которую наступил тяжелый сапог, превратил ее в скопление мелких осколков, впечатал в землю.
– Не подумайте, Геннадий Николаевич, что я тороплю вас или недоволен темпом наступления. Но, мне кажется, при определенных условиях мы бы могли завершить операцию ко дню нашего военного праздника. Это было бы правильно понято в войсках. Правильно понято народом. Правильно понято и оценено Верховным. – Так говорил командующий группировкой, генерал-полковник, широкоплечий, грузный, с крупным лысеющим черепом, тяжелыми, медленно шевелящимися губами, остро взглядывая на генерала с двумя зелеными неброскими звездами, руководящего штурмом. Генерал-лейтенант, невысокий, бодрый, с крепким носом и подвижным ртом, еще не остыл от доклада, сделанного перед картой. Сжимал пластмассовую указку, которой только что энергично водил по карте, рассекал ее на ломти, протыкал острием укрепрайоны, делал круги и завихрения в воздухе, изображая маршруты штурмовых групп и пути отхода противника. Третий генерал, с одной зеленой полевой звездой, самый молодой, сутулый, по-медвежьи упругий и крепкий, напоминал штангиста, готового нагнуться и ухватить лежащую перед ним штангу. Генерал-майор молчал, ревниво слушал разговор, не принимая в нем участия. Он руководил войсками, которые бились в горах, оттесняя чеченцев в глубину засыпанных снегом ущелий. Главная часть группировки была скована боями в Грозном. Ему в горах не хватало войск, не хватало артиллерии, не хватало десантных и штурмовых вертолетов. Все внимание Москвы, политиков, журналистов было привязано к Грозному. Он ревновал к своему талантливому удачливому товарищу, на котором сосредоточивался острый интерес публики, за которым неотступно следили бесчисленные глазки телекамер, который ежедневно, на фоне развалин или двигающихся военных колонн, давал по телевизору короткие бодрые интервью.
– Еще раз повторяю, Геннадий Николаевич, не тороплю, Боже упаси. Берегите людей, не жалейте снарядов. Но было бы правильно, если бы в Кремле в день праздника мы смогли доложить стране о завершении грозненской операции.
– Уложимся, товарищ командующий, – энергично успокаивал генерал-лейтенант, неуловимым мерцанием зрачков приглашая к разговору своего начальника штаба, молча внимавшего командирским разговорам. Тот чутко и тонко улавливал невысказанные командующим опасения, тайные упования и надежды, которые связывались с победным окончанием кампании. Это были надежды на высшие награды, на повышения в званиях, на стремительный взлет карьеры. Министр обороны, «шелестящий маршал», как его называли в войсках, был стар, бездеятелен, откровенно нелюбим армией. Назначенный на должность прежним главой государства, находясь постоянно рядом с опустившимся, больным президентом, он имел репутацию раболепствующего царедворца. Олицетворял распад и гниение, охватившие страну, поразившие армию. Новый, на глазах рождавшийся президент, обязанный своим восхождением победоносной чеченской кампании, зависел от них, генералов, рассматривающих карту Грозного. Зависел от победоносного завершения штурма. От сроков победы, которая должна была случиться накануне выборов. Вдохновленный победой народ должен был избрать своего любимца, победоносного президента. Командующий, «покоритель Кавказа», после отставки нынешнего министра рассчитывал на министерский пост. Созвездие молодых генералов, победителей в чеченской войне, стремительно, с полей сражений, выдвигалось на первые роли в Генеральном штабе, в Министерстве обороны, в военных округах. Эти мысли читались на тяжелом, губастом лице командующего. Они были их общими мыслями. Объединяли их в нерасторжимое целое, не исключающее внутреннего соперничества и ревности.
– Противник стремительно теряет боевой дух, товарищ командующий. Утрачивает способность координировать оборону. Мы продолжаем рассекать его главные силы, отрезаем их от основных городских коммуникаций. У них уже не хватает боеприпасов и живой силы. Думаю, еще несколько дней, и противник будет опрокинут. Еще бы погодка не подкачала! Авиация бы нас поддержала!
– Главная погода – в Москве. Там бы она не испортилась. – Генерал-майор произнес эти слова с угрюмо-ворчливой интонацией, которая едва скрывала его досаду. Не он, а его удачливый соперник добивал врага в поверженной столице. Не его десантники, мотострелки и морские пехотинцы пробивались к дворцу Масхадова, чтобы водрузить штурмовой флаг на сгоревшем фасаде, оставить на обугленном портале залихватские, весело-скабрезные надписи, как на стенах рейхстага. Он не мог утаить свою досаду, маскировал ее плохо скрываемой, ворчливой интонацией. – Как бы нас опять не остановили, из-под носа не утянули победу.
Командующий, не меняя выражения тяжелого, утомленного лица, быстро и весело взглянул на генерала, угадав его ревнивое чувство. Соперничество двух его подчиненных, их состязательность, жадное предвкушение славы, неутомимое желание отличиться, обойти соперника были благодатной основой, которая позволяла командующему управлять обоими. Сталкивать и разводить их честолюбия. Поддерживать в них постоянную одержимость. Двигать их параллельными путями, в разных районах Чечни, к общему победному финалу. Война, которую они вели, была изнурительной и тяжелой, на пределе сил истощенной страны и армии. Требовала от командиров избытка энергии, которую он, командующий, вселял в своих подчиненных, тонко управляя их тщеславием и гордыней.
– Нет, Владимир Анатольевич, на этот раз предательство никак невозможно. – Командующий боднул воздух лобастой головой, похожий на сердитого быка, саданувшего рогом забор. – Не те времена, другой Верховный. Той власти, чтобы удержаться, необходимо было поражение. Этой власти нужна победа. Тогда, в той чертовой первой войне, мы с вами были генералами поражения. Теперь мы станем генералами победы.
Они молча стояли над озаренной картой Грозного, напоминавшего раздавленный узорный сосуд. Этой бумажной карте, раскрытой под брезентом штабной палатки, соответствовал ночной удаленный город, в котором в эти минуты шли непрерывные ночные стычки. Перемещались невидимые пулеметчики и снайперы. Действовали минеры, устанавливая фугасы на путях завтрашнего продвижения войск. Наталкивались друг на друга группы разведчиков, вступая в короткие злые перестрелки. Внезапно взрывался дом от попадания ночной тяжелой бомбы, превращаясь в красный, изрыгающий копоть и пламя взрыв. Генералы смотрели на карту и единым взором прозревали три наложенные одна на другую реальности. Клетчатую разрисованную бумагу, похожую на отпечаток огромного пальца. Ночной угрюмый город, наполненный притаившимися, ненавидящими друг друга врагами. Белоснежный Георгиевский зал Кремля с алмазными люстрами, золотыми надписями на мраморных стенах – и они, генералы, любимцы народа, в сияющих орденах и погонах, подымают за Победу бокалы шампанского.
– Та сволочь, что нам мешала на прошлой войне, она вся на местах, рядом с Верховным, – упрямо и зло повторил генерал-майор. – Шепчет ему на ухо. На телевидение такие передачи пускает, что народ от тоски выть начинает. Опять мы, генералы, похожи на горилл узколобых. Опять – бедненькие чеченцы и русский солдат-кровопийца! Дали бы волю, я бы этих долбаных олигархов и депутатов картавых подарил Басаеву, чтобы он их на цепи подержал. А потом бы у них взять интервью, если им до этого языки не отрежут.
– Нет, – убежденно сказал командующий, – предательство невозможно: Верховному верю. Он сам офицер, армию понимает и любит. Если армия знает, что ее любит Верховный, что ее любит народ, она воюет и побеждает. Погодите, эта сволочь уйдет. Мы, военные, в политике не все понимаем, хотя много и чувствуем. Можно одно сказать, у России появился хозяин, у армии появился Верховный.
Генералы молчали, не желая вслух высказывать свои подозрения, свою веру, свое понимание невидимых московских интриг, где сталкивались кланы, боролись банки и корпорации, рушились и возносились карьеры, а в это время взрывались дома, двигались по чеченским дорогам военные колонны и в моздокском госпитале раненный в печень десантник матерился под капельницей.
– Ну что ж. – Командующий испытующе осмотрел своих подчиненных, словно желал убедиться в их верности, надежности, готовности вместе идти до конца. – Теперь давайте послушаем, как продвигается операция «Волчья яма». Удается или нет наша хитрость… Назаров! – крикнул он порученцу в соседний отсек палатки. И когда тот неслышно возник, словно прошел сквозь брезент, командующий приказал: – Зови начальника разведки. Пусть доложит!.. А вы начнете! – кивнул он начальнику штаба.
Начальник штаба был статный молодой генерал, румяный, с пышными усами, под которыми едва заметно улыбались сочные губы. Казалось, эти губы и пышные ухоженные усы были созданы для застолий, для витиеватых тостов и радостного хохота, анекдотов и шуток, вкусной еды и питья. Его карие, влажные, слегка навыкате, глаза доброжелательно и спокойно рассматривали начальников, разложенную вафельно-пеструю карту, голые электрические лампы и позвякивающие на отдельном столике телефоны. При взгляде на него казалось, что он расценивал свое пребывание здесь, в Ханкале, в полевых условиях, как временное неудобство, которое рано или поздно кончится, и он вернется в привычный для него комфорт и приятное общество, где чистая одежда, вкусная еда, дорогой одеколон и сигареты снова станут доступными и естественными. Это впечатление от начальника штаба было обманчиво. Две недели назад вертолет, на котором он облетал позиции, был сбит и упал. Экипаж погиб, а начальник штаба с поломанным ребром целый час отстреливался из короткоствольного автомата от наступавших боевиков, пока не подоспел отряд спецназа. Теперь под мундиром все еще сохранялись повязки. Он избегал резких движений, чурался рукопожатий. Не спал от болей.
В просторной штабной палатке с ровно шумящим калорифером на широком столе, под голыми яркими лампами, была расстелена карта Грозного. Красные стрелы ударов, синие овалы и линии воспроизводили картину штурма. Направление атак, расположение укрепрайонов, численность чеченских отрядов и имена полевых командиров, защищавших город. Перед картой стояли генералы в полевой пятнистой форме, не обращая внимания на позвякивание телефонов и бульканье раций. Смотрели на пятнистую, из множества разноцветных крупиц составленную карту. Так выглядит керамическая чашка, на которую наступил тяжелый сапог, превратил ее в скопление мелких осколков, впечатал в землю.
– Не подумайте, Геннадий Николаевич, что я тороплю вас или недоволен темпом наступления. Но, мне кажется, при определенных условиях мы бы могли завершить операцию ко дню нашего военного праздника. Это было бы правильно понято в войсках. Правильно понято народом. Правильно понято и оценено Верховным. – Так говорил командующий группировкой, генерал-полковник, широкоплечий, грузный, с крупным лысеющим черепом, тяжелыми, медленно шевелящимися губами, остро взглядывая на генерала с двумя зелеными неброскими звездами, руководящего штурмом. Генерал-лейтенант, невысокий, бодрый, с крепким носом и подвижным ртом, еще не остыл от доклада, сделанного перед картой. Сжимал пластмассовую указку, которой только что энергично водил по карте, рассекал ее на ломти, протыкал острием укрепрайоны, делал круги и завихрения в воздухе, изображая маршруты штурмовых групп и пути отхода противника. Третий генерал, с одной зеленой полевой звездой, самый молодой, сутулый, по-медвежьи упругий и крепкий, напоминал штангиста, готового нагнуться и ухватить лежащую перед ним штангу. Генерал-майор молчал, ревниво слушал разговор, не принимая в нем участия. Он руководил войсками, которые бились в горах, оттесняя чеченцев в глубину засыпанных снегом ущелий. Главная часть группировки была скована боями в Грозном. Ему в горах не хватало войск, не хватало артиллерии, не хватало десантных и штурмовых вертолетов. Все внимание Москвы, политиков, журналистов было привязано к Грозному. Он ревновал к своему талантливому удачливому товарищу, на котором сосредоточивался острый интерес публики, за которым неотступно следили бесчисленные глазки телекамер, который ежедневно, на фоне развалин или двигающихся военных колонн, давал по телевизору короткие бодрые интервью.
– Еще раз повторяю, Геннадий Николаевич, не тороплю, Боже упаси. Берегите людей, не жалейте снарядов. Но было бы правильно, если бы в Кремле в день праздника мы смогли доложить стране о завершении грозненской операции.
– Уложимся, товарищ командующий, – энергично успокаивал генерал-лейтенант, неуловимым мерцанием зрачков приглашая к разговору своего начальника штаба, молча внимавшего командирским разговорам. Тот чутко и тонко улавливал невысказанные командующим опасения, тайные упования и надежды, которые связывались с победным окончанием кампании. Это были надежды на высшие награды, на повышения в званиях, на стремительный взлет карьеры. Министр обороны, «шелестящий маршал», как его называли в войсках, был стар, бездеятелен, откровенно нелюбим армией. Назначенный на должность прежним главой государства, находясь постоянно рядом с опустившимся, больным президентом, он имел репутацию раболепствующего царедворца. Олицетворял распад и гниение, охватившие страну, поразившие армию. Новый, на глазах рождавшийся президент, обязанный своим восхождением победоносной чеченской кампании, зависел от них, генералов, рассматривающих карту Грозного. Зависел от победоносного завершения штурма. От сроков победы, которая должна была случиться накануне выборов. Вдохновленный победой народ должен был избрать своего любимца, победоносного президента. Командующий, «покоритель Кавказа», после отставки нынешнего министра рассчитывал на министерский пост. Созвездие молодых генералов, победителей в чеченской войне, стремительно, с полей сражений, выдвигалось на первые роли в Генеральном штабе, в Министерстве обороны, в военных округах. Эти мысли читались на тяжелом, губастом лице командующего. Они были их общими мыслями. Объединяли их в нерасторжимое целое, не исключающее внутреннего соперничества и ревности.
– Противник стремительно теряет боевой дух, товарищ командующий. Утрачивает способность координировать оборону. Мы продолжаем рассекать его главные силы, отрезаем их от основных городских коммуникаций. У них уже не хватает боеприпасов и живой силы. Думаю, еще несколько дней, и противник будет опрокинут. Еще бы погодка не подкачала! Авиация бы нас поддержала!
– Главная погода – в Москве. Там бы она не испортилась. – Генерал-майор произнес эти слова с угрюмо-ворчливой интонацией, которая едва скрывала его досаду. Не он, а его удачливый соперник добивал врага в поверженной столице. Не его десантники, мотострелки и морские пехотинцы пробивались к дворцу Масхадова, чтобы водрузить штурмовой флаг на сгоревшем фасаде, оставить на обугленном портале залихватские, весело-скабрезные надписи, как на стенах рейхстага. Он не мог утаить свою досаду, маскировал ее плохо скрываемой, ворчливой интонацией. – Как бы нас опять не остановили, из-под носа не утянули победу.
Командующий, не меняя выражения тяжелого, утомленного лица, быстро и весело взглянул на генерала, угадав его ревнивое чувство. Соперничество двух его подчиненных, их состязательность, жадное предвкушение славы, неутомимое желание отличиться, обойти соперника были благодатной основой, которая позволяла командующему управлять обоими. Сталкивать и разводить их честолюбия. Поддерживать в них постоянную одержимость. Двигать их параллельными путями, в разных районах Чечни, к общему победному финалу. Война, которую они вели, была изнурительной и тяжелой, на пределе сил истощенной страны и армии. Требовала от командиров избытка энергии, которую он, командующий, вселял в своих подчиненных, тонко управляя их тщеславием и гордыней.
– Нет, Владимир Анатольевич, на этот раз предательство никак невозможно. – Командующий боднул воздух лобастой головой, похожий на сердитого быка, саданувшего рогом забор. – Не те времена, другой Верховный. Той власти, чтобы удержаться, необходимо было поражение. Этой власти нужна победа. Тогда, в той чертовой первой войне, мы с вами были генералами поражения. Теперь мы станем генералами победы.
Они молча стояли над озаренной картой Грозного, напоминавшего раздавленный узорный сосуд. Этой бумажной карте, раскрытой под брезентом штабной палатки, соответствовал ночной удаленный город, в котором в эти минуты шли непрерывные ночные стычки. Перемещались невидимые пулеметчики и снайперы. Действовали минеры, устанавливая фугасы на путях завтрашнего продвижения войск. Наталкивались друг на друга группы разведчиков, вступая в короткие злые перестрелки. Внезапно взрывался дом от попадания ночной тяжелой бомбы, превращаясь в красный, изрыгающий копоть и пламя взрыв. Генералы смотрели на карту и единым взором прозревали три наложенные одна на другую реальности. Клетчатую разрисованную бумагу, похожую на отпечаток огромного пальца. Ночной угрюмый город, наполненный притаившимися, ненавидящими друг друга врагами. Белоснежный Георгиевский зал Кремля с алмазными люстрами, золотыми надписями на мраморных стенах – и они, генералы, любимцы народа, в сияющих орденах и погонах, подымают за Победу бокалы шампанского.
– Та сволочь, что нам мешала на прошлой войне, она вся на местах, рядом с Верховным, – упрямо и зло повторил генерал-майор. – Шепчет ему на ухо. На телевидение такие передачи пускает, что народ от тоски выть начинает. Опять мы, генералы, похожи на горилл узколобых. Опять – бедненькие чеченцы и русский солдат-кровопийца! Дали бы волю, я бы этих долбаных олигархов и депутатов картавых подарил Басаеву, чтобы он их на цепи подержал. А потом бы у них взять интервью, если им до этого языки не отрежут.
– Нет, – убежденно сказал командующий, – предательство невозможно: Верховному верю. Он сам офицер, армию понимает и любит. Если армия знает, что ее любит Верховный, что ее любит народ, она воюет и побеждает. Погодите, эта сволочь уйдет. Мы, военные, в политике не все понимаем, хотя много и чувствуем. Можно одно сказать, у России появился хозяин, у армии появился Верховный.
Генералы молчали, не желая вслух высказывать свои подозрения, свою веру, свое понимание невидимых московских интриг, где сталкивались кланы, боролись банки и корпорации, рушились и возносились карьеры, а в это время взрывались дома, двигались по чеченским дорогам военные колонны и в моздокском госпитале раненный в печень десантник матерился под капельницей.
– Ну что ж. – Командующий испытующе осмотрел своих подчиненных, словно желал убедиться в их верности, надежности, готовности вместе идти до конца. – Теперь давайте послушаем, как продвигается операция «Волчья яма». Удается или нет наша хитрость… Назаров! – крикнул он порученцу в соседний отсек палатки. И когда тот неслышно возник, словно прошел сквозь брезент, командующий приказал: – Зови начальника разведки. Пусть доложит!.. А вы начнете! – кивнул он начальнику штаба.
Начальник штаба был статный молодой генерал, румяный, с пышными усами, под которыми едва заметно улыбались сочные губы. Казалось, эти губы и пышные ухоженные усы были созданы для застолий, для витиеватых тостов и радостного хохота, анекдотов и шуток, вкусной еды и питья. Его карие, влажные, слегка навыкате, глаза доброжелательно и спокойно рассматривали начальников, разложенную вафельно-пеструю карту, голые электрические лампы и позвякивающие на отдельном столике телефоны. При взгляде на него казалось, что он расценивал свое пребывание здесь, в Ханкале, в полевых условиях, как временное неудобство, которое рано или поздно кончится, и он вернется в привычный для него комфорт и приятное общество, где чистая одежда, вкусная еда, дорогой одеколон и сигареты снова станут доступными и естественными. Это впечатление от начальника штаба было обманчиво. Две недели назад вертолет, на котором он облетал позиции, был сбит и упал. Экипаж погиб, а начальник штаба с поломанным ребром целый час отстреливался из короткоствольного автомата от наступавших боевиков, пока не подоспел отряд спецназа. Теперь под мундиром все еще сохранялись повязки. Он избегал резких движений, чурался рукопожатий. Не спал от болей.