— Как Яшка? — спросил Касьянин.
   — Уже ходит. Твой Степан выносит его во двор, чтобы он мог погадить.
   Знаешь, как он, бедный, страдает оттого, что не может погадить там, где привык!
   А в квартире не позволяет собачья совесть! А мой Фоке пропал, — печально проговорил Ухалов. — Увели какие-то подонки. В тот самый вечер и пропал. Можешь считать, что мы с тобой оба пострадавшие. И еще неизвестно, кто пострадал больше!
   — Надо же, — обронил Касьянин. Все-таки он был еще слишком слаб и явно не поспевал за словами Ухалова, не мог откликаться на все, что тот выкрикивал. Его хватало лишь на такие вот необязательные словечки. Сотрясение мозга у Касьянина все-таки было, и тошнота была, и рвота, и обилие всевозможных таблеток, какие-то уколы, которые чаще кололи не в вену, а рядом, принося совершенно невыносимые страдания. Но сестры, промахнувшись, выдавив какую-то заразу мимо вены, весело смеялись, дескать, главное, что зараза, которая была прописана, оказалась там, где ей и положено быть, — в организме.
   Замолчав на полуслове, Ухалов опасливо оглянулся по сторонам и, убедившись, что никто не обращает на него внимания, приоткрыл полу пиджака.
   — Смотри сюда! — произнес он шепотом.
   Сначала Касьянин не понял, в чем дело, и, лишь присмотревшись, в полумраке палаты увидел торчавшую из бокового кармана пиджака Ухалова темную рукоятку револьвера. Рукоятка была соблазнительно изогнута, поблескивала облагороженным металлом, а карман отдувался, безошибочно показывая место, где находится барабан.
   — Каково? — спросил Ухалов восторженным шепотом.
   — Потрясающе!
   — Дарю!
   — Прямо сейчас?
   — Почему бы и нет!
   — Думаешь, здесь пригодится? — спросил Кась-янин, терзаясь двойственными чувствами — ему хотелось взять пистолет, взвесить его на ладони, ощутить его холод и изысканные линии, но понимал он и то, что все это блажь, что больничная палата не место для таких игрищ, что Ухалов опять куражится, втягивая его в свой сомнительный и рискованный мир.
   — Здесь? — Ухалов шало оглянулся и, словно убедившись, что применить оружие в палате вряд ли придется, немного поскучнел. Но тут же снова воспрянул, и глаза его сверкнули каким-то сатанинским огнем. — Да, действительно... Но хотя бы подержать, а? Пусть он почувствует руку хозяина, а?
   — Разве что, — согласился Касьянин вроде бы уныло, но на самом деле что-то радостно вздрогнуло в его душе, что-то напряглось, как бывало в детстве в ожидании праздника. — Давай, так и быть!
   — Во! Это по-нашему! — Ухалов опять оглянулся, ссутулился, спрятав ото всех внутренний карман пиджака, и принялся выдергивать оттуда револьвер.
   Барабан зацепился за подкладку, потом предохранитель зацепился за петлю, но в конце концов Ухалов своего добился и, вырвав револьвер из кармана, протянул его Касьянину рукояткой вперед. — Держи!
   Касьянин не мог, не мог не почувствовать добротность изделия. Все в нем было подогнано, совмещено и согласованно. И черный цвет, и насечка на рукояти, и массивный барабан, и коротковатый ствол с мушкой на конце.
   — Что скажешь? — спросил Ухалов, ожидавший, видимо, воплей восторга и радостной пляски Касьянина.
   — Ничего игрушка... Убедительная. Газовый?
   — Газовый, — неохотно подтвердил Ухалов. — Но знаешь... Как отнестись...
   — Не понял? — проговорил Касьянин, не отрывая взгляда от револьвера — он прямо впился в его ладонь, все его выступы и впадины нашли на ладони свои заветные уголки, и револьвер, похоже, просто не желал расставаться с ладонью Касьянина.
   — Дело вот в чем, Илья... Эта машинка шестизарядная... Вряд ли тебе когда-нибудь понадобится сделать больше шести выстрелов. А если понадобится, то вынешь патроны из кармана и зарядишь снова. Но тут маленькая особенность...
   Патроны в барабане расположены не просто так... Первые два — обычные шумовые.
   Грохот, огонь из ствола, страх и ужас. Два следующих — газовые. Противник отброшен, воет от боли и бессилия, задыхается, раздирает себе морду собственными когтями.
   — Ногтями, — поправил Касьянин.
   — Когтями! — повысил голос Ухалов. — После твоих выстрелов его хилые ногти превратились в когти, потому что только когтями можно драть себе морду после твоей газовой атаки.
   — Понял, — кивнул Касьянин. — А последние два патрона?
   — Мелкая дробь. Но это для тебя она мелкая, а для злодея, который осмелится в следующий раз напасть под покровом ночи, дробь произведет впечатление картечи! Страшной кабаньей картечи, которая крошит ребра и вылетает с противоположной стороны тела, оставляя за собой дыру размером с футбольный мяч.
   — Круто! — проговорил Касьянин, возвращая револьвер Ухалову.
   — Понравился? — заговорщицки прищурившись, спросил Ухалов.
   — Да, — ответил Касьянин, помедлив, не сразу ответил, не бездумно.
   — Берешь?
   — Если не передумаешь.
   — Заметано! — Ухалов так обрадовался, словно ему самому подарили что-то чрезвычайно ценное. — Придешь ко мне после больницы и тут же требуй — где мой черный пистолет? А я, не задумываясь, отвечаю — а вон лежит, тебя дожидается.
   Ты как? — Ухалов большим и указательным пальцем показал расстояние, равное примерно одному большому глотку. — А?
   — Знаешь, даже не хочется, — Касьянин извиняюще прижал руку к груди. — Что-то я здесь маленько захирел.
   — Будем выкарабкиваться! — уверенно заявил Ухалов и ловким движением полноватой руки вынул из второго внутреннего кармана пиджака две маленькие бутылочки коньяка, два мерзавчика. — Тут такое количество, что стакан даже не требуется. Свинчивай головку и пей прямо из горла, как в молодые годы!
   — Откуда ты знаешь, как я пил в молодые годы? — подозрительно спросил Касьянин.
   — В молодости все пьют одинаково! Бутылка портвейна на двоих в кустах из горла и — через забор на танцплощадку!
   — А ведь было, — озадаченно протянул Касьянин и, увлекшись давними воспоминаниями, сам того не замечая, свинтил крышечку и в задумчивости выпил коньяк.
   На следующий день в палату пришел следователь.
   Едва этот человек заглянул в дверь, Касьянин сразу догадался — по его душу.
   Так и оказалось.
   И следователь тоже узнал его, сразу направился к его кровати — видимо, перед этим поговорил с врачом. Был этот человек высок, в сером заношенном костюме, какой-то рубашке, каком-то галстуке. И еще — он был лыс, а светлые прядки волос, которые беспомощно протянулись от одного уха к другому, не столько прикрывали лысину, сколько ее подчеркивали. Так чулки на женщине или прозрачная рубашка не столько прикрывают тело, сколько его обнажают.
   В руках у следователя была клеенчатая затертая папочка с хлястиком, который застегивался на кнопочку. Несмотря на возраст, кнопочка эта работала, соединяла две половинки папочки, чтобы они не распахивались и чтобы не вываливались из нее бумаги чрезвычайной важности.
   — Илья Николасвич? — улыбнулся следователь, остановившись у кровати.
   Его улыбка Касьянину неожиданно понравилась. Была она простой, чуть ли не доверчивой, и зубы у следователя были все свои, все на месте и все здорового белого цвета. В свете этой улыбки как-то погасла и исчезла лысина, прядки волос за ушами, серый потрепанный костюм сделался естественным, вроде ни в чем другом следователь и не мог появиться.
   — Он самый, — ответил Касьянин и тоже улыбнулся, как сумел.
   — Иван Иванович Анфилогов, — представился лысый человек с молодой улыбкой и крепко пожал руку Касьянину. Ладонь у следователя оказалась сильной, прохладной, сухой. — Я из милиции.
   — Да уж догадался.
   — Вы как, поднимаетесь?
   — Когда прижмет — поднимаюсь, — улыбнулся Касьянин.
   — У вас тут есть где поговорить?
   — В конце коридора, — Касьянин встал, поправил одеяло и направился к выходу. Следователь последовал за ним, не забыв напоследок оглянуться и окинуть всех больных палаты взглядом внимательным и быстрым. Трудно сказать, запомнил ли он кого-нибудь, но посмотрел, улыбчиво и протяжно.
   В конце длинного коридора, умеренно грязного и какого-то замусоленного, с надорванным линолеумом и комками окровавленной ваты на полу, с небольшими отсеками, за маленькими столиками у стеклянных шкафчиков сидели накрашенные сестрички и без конца звонили своим приятелям и приятельницам.
   Касьянин и Анфилогов медленно прошли вдоль коридора и добрались наконец до клеенчатого дивана, стоявшего у самого окна. Диван был старый и продавленный.
   Какой-то ошалевший от боли или от дури больной изрезал его ножом, и из дыр торчала серая вата.
   — Присаживайтесь, — Касьянин на правах хозяина показал на диван. Хотя прогулка по коридору была недолгой, но он устал и опустился на диван с облегчением. Следователь сел рядом, положил на колени свою папочку, раскрыл ее, вынул бланк протокола.
   — Начнем? — повернулся он к Касьянину.
   — Начнем, — тот пожал плечами. — Хотя, собственно, и начинать-то не знаю с чего...
   — Данные ваши я уже записал. В общих чертах знаю, что произошло, поэтому поговорим о том, чего не могли сказать мне другие люди.
   — Поговорим.
   — Что случилось, Илья Николасвич?
   Касьянин помолчал, легонько раскачиваясь из стороны в сторону, вздохнул обреченно, подождал, пока больной на костылях зайдет в ближайшую палату и закроет за собой дверь.
   — Значит, так... Это произошло недели две назад, дату вы знаете?
   — Знаю. Семнадцатого.
   — Да, наверное. Двенадцатый час ночи, я прогуливаю собаку, кокер-спаниель... Яшкой зовут.
   — Вы были один?
   — Вначале мы были с другом, потом он отлучился искать свою собаку, а я остался с Яшкой. Вдруг из темноты выскакивает какая-то тварь...
   — Порода?
   — Не заметил. Большая собака, темная, может быть, даже черная... И на Яшку. Вцепилась ему в холку, тот визжит, я собаку оттолкнул ногой.
   — Или ударили?
   — Или ударил... Не помню. Но злости у меня не было, моя цель была простой — отогнать собаку от Яшки.
   — Удалось?
   — Сначала удалось, собака убежала. Потом из темноты снова на Яшку... Как я понял, хозяин ее натравливал.
   — Вы это слышали?
   — Да.
   — Дальше, — Анфилогов что-то быстро писал в бланке протокола.
   — Я опять ее поддал, уже посильнее. Тогда выходит из темноты амбал. И, не говоря ни слова, бьет меня по морде. Потом еще. Я упал, он принялся обрабатывать меня ногами, причем, подонок, все время старался по лицу, по голове... Вначале я прикрывался руками, потом потерял сознание.
   — И долго были без сознания?
   — По моим прикидкам... около часа. Может быть, около двух.
   — Когда очнулись, рядом никого не было?
   — Яшка был. С переломанной лапой. Этот тип ему лапу перебил, а его собака ухо надорвала.
   — Вы видели этого человека? Можете его узнать?
   — Конечно, нет. Ни его собаку, ни его самого узнать не могу. Я уже здесь пытался хоть что-нибудь вспомнить... Нет, ничего. Совершенно. Могу только сказать, что он выше меня, плотнее, моложе...
   — Одежда, прическа, фигура... Ничего не видели?
   — Нет...
   — Что же он, так и не произнес ни единого слова? Все проделал над вами, над вашей собакой молча?
   — Несколько словечек обронил... Сучьим потрохом обозвал, пидором позорным, пообещал сделать из меня бифштекс с кровью. Такие были слова.
   — Не так уж мало.
   — Да, — согласился Касьянин, — слова еще те... Запоминаются.
   — Дело не в том, что они запоминаются, — следователь продолжал старательно записывать все, что говорил Касьянин. — Они выдают его классовую принадлежность. Зэковскую принадлежность.
   — Я тоже подумал об этом... Он наверняка сидел.
   — Или же плотно и долго общался с людьми, которые сидели. Мне кажется, найти его можно. Но доказать будет сложно.
   — Даже невозможно, — сказал Касьянин. — Я его не узнаю, даже если вы меня подведете к нему вплотную. И собаку его не узнаю. Да! — вдруг воскликнул Касьянин. — Он был в спортивном костюме, тонкий, шелковистый костюм весь на молниях и на резинках. Темно-синий, темно-зеленый... Что-то в этом роде. Но сейчас все гуляют в таких костюмах. И стар, и млад, и мужики, и бабы.
   — Я его найду, — повторил Анфилогов. — Если хотите, могу вам его показать при случае.
   — Зачем?
   — На будущее. Чтобы знать, откуда идет опасность. Но это все, что я могу сделать.
   — Да я уже, в общем-то, смирился, — Касьянин махнул рукой, глядя в пространство длинного коридора.
   — Смирился? — удивился следователь. — Странно. Обычно жажду мести люди проносят в себе через годы и расстояния. И не гасят это пламя ни жизненные невзгоды, ни новые обстоятельства, вообще ничто не гасит. Вы меня понимаете?
   Когда кто-то говорит, что он смирился, это означает одно из двух...
   — Что же это означает?
   — Что человек вообще смирился со всем на свете, плюнул и на человечество, и на себя в том числе. На вас это не похоже. У журналистов обычно хватает жизненного тщеславия до самой смерти. Нет, вы не из тех, кто смиряется. Не надо мне пудрить мозги.
   — Может быть, я из другой категории?
   — А другая категория — это затаившиеся. Те, кто пытается ввести всех в заблуждение — я, дескать, стар, дряхл и не мне утверждать справедливость! — глаза следователя горели, похоже, он говорил нечто важное для себя. Казалось даже, что Анфилогов не столько отвечает на касьянинский вопрос, сколько убеждает самого себя в правильности собственного понимания человека.
   Касьянин взглянул на руки следователя — первое впечатление, когда он ощутил сильную прохладную ладонь, подтвердилось — рука у Анфилогова действительно была сильная, пальцы длинные, ногти правильной формы.
   — Так в чем же сила, — медленно проговорил Касьянин, — в том, чтобы выбросить из головы и забыть нанесенное оскорбление, или же в том, чтобы годы носить в себе незатухающую обиду?
   — Сила? — изумленно переспросил следователь. — При чем тут сила? Разве я что-нибудь говорил о силе?
   — Я имею в виду силу духа, характера, силу личности.
   — Видите ли, Илья Николасвич, я представляю не силу, я представляю справедливость, — Анфилогов сунул протокол в папку, но тут же вынул его, дал подписать Касьянину, снова захлопнул папку и щелкнул кнопочкой на хлястике, давая понять, что деловая часть встречи закончена. — Вот что еще скажу вам, Илья Николасвич. — Следователь помолчал. — Люди могут простить жестокость по отношению к себе, могут простить несправедливость, измену, обман... Но есть вещи, которые прощению не поддаются, если позволите так выразиться.
   — Что же именно один не может простить другому?
   — Обиду, — сказал Анфилогов негромко. — Как бы человек того ни желал, ему никогда не забыть нанесенной обиды. Это не значит, что он всю жизнь будет мечтать о мести, вовсе нет. Но между этими людьми всегда, всю жизнь, до гробовой доски будет стоять эта тонкая, почти невидимая стена. Обида. Согласны?
   — Обиды бывают разными... — неопределенно сказал Касьянин. — Кухонные, постельные, служебные...
   — Я не имею в виду обиду, нанесенную человеческому достоинству. После всего происшедшего вы в шоке и еще какое-то время будете находиться в шоке, и ваши рассуждения о чем бы то ни было не будут вполне соответствовать убеждениям. Может быть, сейчас, именно сейчас, вы со мной не согласитесь, но я уверен — вы не простили ночного подонка. Не смирились. Обида еще придет. И кто знает, какие чувства она вызовет в вас, какие силы поднимет, какие законы заставит вспомнить, — Анфилогов поднялся. Глаза его сверкали каким-то внутренним огнем, на щеках появился румянец.
   — Законы? — переспросил Касьянин. — Вы имеете в виду статьи Уголовного кодекса...
   — Я имею в виду законы человеческого бытия, — проговорил следователь, и Касьянин не мог отделаться от впечатления, что слова эти прозвучали не просто с высоты человеческого роста, а чуть ли не из поднебесья. Какая-то странная сила исходила от следователя — Касьянину хотелось и согласиться с ним, и в то же время оспорить все, что говорил Анфилогов. — Мы еще с вами встретимся, — улыбнулся следователь, протягивая руку. — Я уверен в этом.
   — Ну что ж, — Касьянин тоже поднялся. — До скорой встречи!
   — Когда выписываетесь?
   — Завтра-послезавтра... Как решит начальство, здешнее, больничное начальство.
   — Я разговаривал с заведующим отделением... Он сказал, что вы хорошо отделались. Можно сказать, выкрутились.
   — Знаете, чем отличается умный человек от мудрого? — спросил Касьянин, направляясь по коридору к своей палате. — Умный всегда найдет возможность выкрутиться из любого, даже безнадежного положения.
   — А мудрый?
   — Мудрый в такие положения не попадает.
   — О! — следователь остановился и так посмотрел на Касьянина, будто тот произнес какие-то особенные слова, которые не просто понравились собеседнику, а даже поразили его. — О! — восхищенно проговорил Анфилогов. — Я это запомню.
   — А я запомню все, что вы сказали про человеческие обиды.
   — Это прекрасно! Тогда у нас наверняка будет повод встретиться! — радостно заявил следователь и, пожав на прощание Касьянину руку, не оглядываясь, быстро зашагал по коридору к лифтовой площадке. Но прежде чем войти в кабину, все-таки оглянулся и приветственно помахал рукой. Улыбка его при этом была какой-то очень уж белозубой, почти ослепительной, словно от зубов шел сильный белый свет.
   Касьянин сидел в редакции и звонил по обычным своим телефонам, выбивая материалы о том, где что случилось, где кого убили, задушили, утопили, где какая банда кого расстреляла. Звонил в районные отделения милиции, в суды, в канцелярии прокуратур — везде у него были свои люди, которых он иногда за счет редакции поощрял незамысловатыми подарками — коньяк, транзистор, цветы, конфеты.
   Работал без подъема, без интереса.
   Пришло странное какое-то ощущение бесполезности всего, что он делает.
   Недавние события обесценили его, может быть, и злободневные статейки, которыми он снабжал родную газету. Касьянин прекрасно понимал, что все это поверхностно и достаточно далеко от того, что происходит на самом деле, от того, какие истинные страсти кипят на ночных улицах города, какие боли и несчастья переживают люди. А его заметки, чаще всего изложенные с легким смешком, если не сказать с насмешкой, по отношению и к преступникам, и к потерпевшим, были в чем-то даже подловатыми. Но такой уж установился стиль в газетах, люди не слишком удручались ни собственными бедами, ни тем более чужими. В кась-янинском положении это были не трагедии, сколько бы крови ни пролилось, он описывал просто забавные случаи из городской жизни. Именно забаву читатели и искали на газетных страницах. Всевозможных бед им хватало и в собственной жизни, а газету разворачивали с единственной целью — еще раз убедиться, что не только им плохо живется в дни решительных рыночных преобразований.
   — Привет, старик, — говорил Касьянин, набрав очередной номер. — Что новенького в жизни? — обращался он к своим собеседникам по старой журналистской привычке. Слово «старик», вошедшее в обиход еще в далеких шестидесятых, и ныне служило своеобразным паролем, опознавательным знаком — звонит свой человек, который всегда тебя поймет и выручит.
   — Новенького ничего, а вот веселенькое есть! — радостно ответил дежурный отделения. — Представляешь, Илья, одна старуха другую насмерть зарезала!
   — За что? — Касьянин тут же начал записывать суть сообщения.
   — Не поверишь — ревность!
   — Сколько же старухам?
   — Убийца родилась в семнадцатом году, а жертва маленько ее постарше — с девятисотого года.
   — Не может быть! — ошарашенно произнес Касьянин. — Это получается, что одной девяносто восемь лет, а второй... а второй...
   — Восемьдесят с гаком! — прокричал в трубку дежурный. — Представляешь?
   — С трудом, честно говоря. Как же она ее?
   — Ножом! Обычным кухонным ножом! Вот он лежит передо мной. Знаешь, бывают в семьях такие ножи, которые от многолетней заточки становятся тонкими, кривыми, но чрезвычайно острыми... Вот таким ножом. Понимаешь, старуха, которой под сто, уже не ходила, и, естественно, все оказывали ей больше внимания — подушку поправят, одеялом укроют, тапочки поставят у кровати... А молодухе обидно...
   — Какой молодухе?
   — Ну, которой восемьдесят! — расхохотался дежурный. — И однажды она не стерпела, взыграло ретивое! Оказывается, страсти-то не угасли в душе у старушки! Пошла на кухню, взяла нож и давай этим ножом ткать столетнюю свою сестрицу во что попало!
   — Так они еще и сестры?
   — Родные!
   — И что же дальше? — Касьянин продолжал набрасывать строчки будущей заметки.
   — А что... Недолго мучилась старушка в злодейских опытных руках. Испустила дух.
   — Как же поступили с престарелой убийцей?
   — Под белы руки — и в отделение. Здесь и переночевала. У нас тут столько народу перебывало — все хотели на бабулю посмотреть, отказывались верить!
   — А она?
   — Дули всем вертела. Потом устала и прикорнула в уголке.
   — А дальше?
   — В психушку отправим, пусть там разбираются.
   Касьянин набросал заметку, прочитал, вычеркнул несколько строк, кое-что дописал, но все это не имело слишком большого значения, нужен был ударный заголовок, именно он все решал, от этих двух-трех слов зависел успех как маленькой заметки об убийстве, так и большой статьи о криминализации общества.
   Касьянин посмотрел в окно, еще раз перечитал заметку, покусал шариковую ручку и, не колеблясь, вывел на оставленном свободном месте: «Ровесница Октября зарезала ровесницу века».
   — Сойдет, — пробормотал он, окинув заметку беглым взглядом. — Вполне сойдет.
   В этом заголовке было все, что требовалось от Касьянина, — и ощутимая ирония, и необычность преступления, и в то же время ему удалось передать озлобленность, которая все больше охватывала даже самых законопослушных граждан.
   Редактор прочитал заметку, поднял глаза на стоявшего у стола Касьянина и некоторое время молча смотрел на него без всякого выражения на молодом лице.
   — Ну? — не выдержал наконец Касьянин.
   — Теперь ты все понял?
   — Что понял-то? Что понял?
   — Насколько тебя нам не хватало.
   — Тогда ладно, — облегченно пробормотал Касьянин. — Тогда ничего еще... А то я уж подумал, что нюх потерял, удача отвернулась, старость пришла.
   — Еще что-нибудь найдешь?
   — Попытаюсь.
   — Попытка — не пытка, как говаривал отец народов. Поднатужься, Илья, ладно?
   До конца рабочего дня Касьянин в бескрайней криминальной жизни города выловил историю о том, как некий гражданин с пистолетом в руках ворвался в банк и ограбил его на девять тысяч семьсот четыре доллара восемнадцать центов — как раз на ту сумму, которую банк отказывался вернуть гражданину. Потом подвернулась ориентировка — одна кавказская группировка расстреляла другую кавказскую группировку, а среднеазиатская банда сожгла баню вместе с местными отморозками. Да, жизнь в городе, как всегда, была насыщенной, полной неожиданностей и забавных подробностей.
   — Не забудь о себе написать, — бросил, пробегая мимо кабинета, редактор.
   — Не понял? — Касьянин удивленно поднял голову от стола.
   — У меня даже заголовок есть, — Осоргин вернулся и заглянул в дверь. — «Снова в строю». Так, Дескать, и так, подвергся бандитскому нападению сотрудник нашей редакции Илья Касьянин. Но благодаря героическим усилиям врачей он снова в строю и снова криминальная тема нашей газеты освещается как нигде полно, достоверно и талантливо. Ведется следствие... Да-да, не забудь указать, что ведется следствие и сотрудники уголовного розыска уже установили нападавшего.
   — Кто же этот нападавший? — уныло спросил Касьянин.
   — Я же тебе говорил — в интересах следствия фамилия бандита не разглашается, — рассмеялся Осоргин и умчался дальше по своим чрезвычайно важным редакторским делам.
   — А что? — пробормотал Касьянин. — Не продается вдохновенье, так можно рукопись продать... — и тут же набросал еще одну заметку. Заголовок, недолго думая, поставил тот, который предложил редактор, — «Снова в строю».
   — Все правильно, — сказал Осоргин, прочитав заметку. — На всю полосу шапку... Так и напишем — «Снова в строю». И фотографию поместим. Есть у меня твоя фотка... Помнишь, наш фотокор щелкнул тебя, когда ты премии радовался как дитя... Веселый такой, простодушный, беззаботный... Крупно дадим, щедро! На первой полосе! Как раньше портреты вождей печатали!
   — Тогда меня уж точно добьют, — без улыбки сказал Касьянин.
   — Авось! — весело воскликнул редактор и помахал рукой, давая понять, что Касьянин может уйти не только из его кабинета, что он может вообще отправиться домой, поскольку дело свое сделал и без толку шататься по коридорам ему нечего.
   А вечером пришел Ухалов.
   Марина еще не вернулась, Степан с друзьями гонял мяч на пустыре, и приятели могли поговорить без помех. Ухалов был непривычно молчалив, сосредоточен, на Касьянина поглядывал пытливо, испытующе, словно прикидывая — сможет ли тот выдержать все, что он для него приготовил.
   — Ты как? — спросил Ухалов.
   — Держусь... Пишу потрясающие детективы.
   — О чем?
   — Сообщаю читателям о криминальном мире, в котором они живут, — Касьянин никогда не пересказывал содержание заметок, которые сдавал в набор. Что-то останавливало, в чем-то он считал свой труд малодостойным, во всяком случае, не заслуживающим интереса для людей серьезных, занятых своим делом. Его сообщения о криминальных всплесках жизни были хороши для электричек, для вагонов метро, для вокзальных залов ожидания, но не более того.