- Был, - задумчиво уронил Александр Евгеньевич.
   - Не понимаю.
   - Пятый год в доме для престарелых. Родные от него отказались, очень уж пил, - сдержанно сообщил Александр Евгеньевич и помедлил. - Да и у меня ничего не вышло с той женитьбой. От злости на тебя случилась, но что об этом теперь. Да... Год назад похоронил уж и Демьяна Андреевича. Помнишь Солоницына? Конечно же помнишь.
   Единственный, пожалуй, преданный мне человек, друг...
   Да, да, друг! - повысил он голос, заметив слабую усмешку, тронувшую губы Тамары Иннокентьевны. - Ты всегда к нему предвзято относилась, он же был настоящий музыкант, негромкий, но истинный. Хотя что у нас за разговор... прости... Было, было... И опять из этого ничего не вышло, - продолжил Александр Евгеньевич как-то равнодушно, первый порыв раздражения у него уже прошел. - Как и из всего остального, - добавил он, и взгляд у него застыл на одной точке. - У меня почти ничего не вышло. Замах был огромный, а пролетело мгновенно. Теперь, пожалуй, поздно размышлять. Зачем? - Он задумчиво оглаживал бородку длинными, по-прежнему холеными пальцами, их тыльной стороной потирая таким знакомым Тамаре Иннокентьевне жестом высокий, сильно открытый с боков лоб. - Стоит ли сейчас сводить счеты, поздно и глупо. Что же искать виноватых? И я ни в чем не виноват. В этом не закажешь. Я ей все отдал, дачу, машину, квартиру, жить я с ней больше не мог.
   - У вас был ребенок?
   - Сын. Да, сын... Я уже дважды дед, - сообщил Александр Евгеньевич, и невольно получилось, что он словно неосознанно похвастал. Тамара Иннокентьевна ничего не сказала, потому что в следующую минуту ей стало страшно, она ясно вспомнила Диму Горского, его лицо, его улыбку, его одержимость, его музыку...
   - Я все-таки думаю вызвать врача, - дошел до нее голос Александра Евгеньевича, и она удивленно посмотрела на него, подумала, что он, как всякий мужчина, так ничего и не понимает.
   - Нет, нет, не надо, - остановила она его поспешно и метнулась глазами в сторону. - Надо же, с бородой ты не расстался... О чем это мы? О тебе. Как всегда-о тебе. Это у тебя ничего не вышло? Тогда у кого вышло? У Димы Горского-то? У твоего любимого Демьяна Андреевича Солоницына? Что же, у этого, пожалуй, вышло, с твоей помощью, разумеется.
   - Суета, суета, если ты имеешь в виду сдаву, деньги... Жизни не вышло. Александр Евгеньевич неуверенно оглянулся, точно кто-то третий мешал ему быть откровенным до конца, мешал сделать хотя бы один фальшивый жест, произнести одно неверное слово, он опять беспокойно покосился на рояль, скорее всего, неуверенность и беспокойство шли оттуда, настоящий инструмент всегда хранит душу хозяина. - Все так, так! - опережая новый вопрос Тамары Иннокентьевны, торопливо добавил он. - Ничего не вышло у меня без тебя... Жизни не вышло.
   Слушая Александра Евгеньевича и все больше узнавая забытые интонации, Тамара Иннокентьевна подумала, как он прав, что пришел сегодня, и что он не мог не прийти, он всегда приходил, когда ей было плохо, и сегодня он не мог не появиться здесь, у нее, и, если бы даже она не позвонила ему, как он утверждает, он все равно бы пришел к ней, сам бы пришел.
   - Что за самобичевание, Саня? Двадцать лет жизни сильного, умного мужчины прошло впустую? Не кокетничай, - укоряла она. - Кто же тогда состоялся, если не ты... Стоишь у руля столько лет, столько раз лауреат.
   - Я сказал тебе правду. Я часто теперь задумываюсь, почему людям не верят, если они говорят правду. - Сейчас в словах Александра Евгеньевича чувствовалась тяжесть. - Вот если честно смотришь в глаза и откровенно лжешь, тогда тебе верят и все уважают. Стиль жизни теперь такой удивительный... А вообще-то в жизни ничто не имеет смысла, пустая суета. Нечаянный интерес из казенного дома...
   - Саня, Саня, говоришь смиренно, а кипишь-то, кипишь! Гордыня твоя в тебе бунтует. - Тамара Иннокентьевна заломила мешавший ей угол подушки. Сколько, судеб тебе пришлось поломать, перешагнуть ради этого, как ты изволишь выразиться, нечаянного интереса! Суета суетой, но никто еще добровольно не отказался ни от славы, ни от денег. А для этого нужна власть, чтобы всех держать и никого вперед себя не пущать. Все ведь в жизни так примитивно. Не хочется говорить жестокие слова, но ты ведь умный, Саня... На твоей высоте нельзя остаться хорошим для всех, напрасный труд... Зачем же из кожи лезть, стараться делать вид?
   - Ты же не все, Тамара.
   Она видела, что он борется с собой и изо всех сил старается сохранить мир, и, вероятно, все бы и кончилось миром, если бы не се последняя фраза, она все еще сводила с ним счеты за старое. Тут Александр Евгеньевич должен был повременить, чтобы успокоиться и не сорваться, подумать только, сказал он себе, прошло столько лет, а с какой расчетливой жестокостью она ранит. Это чисто женское, так может только женщина, если она глубоко уязвлена. Ну, да полно, она сейчас больна и не в себе, не стоит обращать внимание на этот выпад.
   - Хорошо, хорошо, Тамара, - попытался он подойти с другой стороны, но это не значило, что он не запомнил ее жестокости. - Вы ведь с Глебом всегда держали меня за нищего... Это для меня не новость. Если бы не он и не ты, скорее всего я прожил бы нормальную, здоровую, счастливую жизнь, в счастливом неведении сочинял бы свою музыку-вон ее сейчас сколько нужно! Всей компанией не можем обеспечить, и всем хватает, зачем тут кого-то держать и не пущать?
   - Ты о музыке, точно о колбасе...
   - Ну, давай, давай, бичуй, ты же в этом находишь удовлетворение! против воли чувствуя себя уже втянутым в этот ненужный, бесполезный спор, огрызнулся Александр Евгеньевич, и полные щеки его напряглись. - Смог же я вопреки вашим пророчествам сделать себе имя!
   - Ну смог, Саня, смог, кто в этом сомневается! Ну перестань кипятиться, - запоздало спохватилась Тамара Иннокентьевна и поспешила услать его на кухню, где ненужно гремело забытое радио.
   Выключив радио, Александр Евгеньевич бессильно привалился к спинке старого диванчика, втиснутого в немыслимо узкий проем ниши. Он устал, и ему захотелось заплакать, он уже чувствовал подступающие старческие, противные слезы и стал нежно поглаживать вытертую спинку диванчика. Нельзя ему было сюда приходить, даже вещи имеют над людьми страшную власть. Стоило ощутить ладонью шероховатости и потертости этого старого друга дивана, и точно волной смыло все годы, точно их не было. А сколько усилий, сколько борьбы, сколько жестокости... Тамара права, только всего она еще не знает, на его высоте вообще ни с кем нельзя быть добрым. Вот и дважды лауреат, в руках власть, и орденами не обойден, а то, ради чего стояло родиться и жить, так и не пришло. И вершина так же недоступна и манит своей слепящей холодной белизной...
   - Вы меня с Глебом обессилили! - неожиданно вырос Александр Евгеньевич в проеме дверей перед Тамарай Иннокентьевной, выпрямившись, развернул плечи, точно действительно стал выше ростом, глаза его, вдумчиво-карие, осторожные, сейчас светились прежним, молодым, непримиримым блеском.
   Тамара Иннокентьевна попыталась было возразить, но замолчала, понимая, что его теперь не остановишь.
   - Молчи, дай договорить! Знаю, смешно, нелепо рыться в прошлом, искать виноватого, да еще в мои-то годы! Но ведь было, было! Мне было двадцать, и я тебя любил всегда, всю жизнь, с самого начала, еще до того, как ты родилась, задолго до Глеба, до того, как ты с ним познакомилась... Ты тоже это знаешь... Не бойся, я не скажу ничего оскорбительного... Я хочу напомнить, ты знаешь, были моменты, когда... Ну хорошо, не буду, не имеет значения...
   Но в тот вечер, помнишь, мы пришли вместе, с Глеба сняли как раз бронь, он добился, на другой же день он должен был уйти. Помнишь? А через месяц он погиб... Ну, и что он доказал? Он не имел права так глупо, так бездарно распорядиться собой, своим да-ром. У пего был именно дар. Он был призванным человеком. Он один из нас был призван.
   Способных много. Призванных единицы. И человечество и его любимая Россия неизмеримо бы выиграли, останься он в живых, дай до конца развернуться своему чудесному дару! И все это понимали... Как я его отговаривал от этой глупости, от этого шага, впрочем, не один я! Что толку теперь сокрушаться! Помнишь, я знаю, ты помнишь все, каждую мелочь, не спорь! - повысил он голос, хотя Тамара Иннокентьевна и не думала возражать. - Помнишь, Глеб сказал тогда, что времени мало и вам нужно остаться одним... Ну, конечно, ты это помнишь, я ловил хотя бы твой взгляд, хотя бы одно движение в мою сторону. Удивительно, как от любви человек слепнет... Ты попросту забыла, что, кроме вас двоих, на свете существует еще кто-то. Я вышел, как побитая собака... Что со мной было! Вот когда я поклялся доказать тебе, чего бы это мне ни стоило, что я существую Пускай для этого понадобилось бы взорвать земной шар!
   Я никуда не ушел тогда, сотии раз подходил я к вашей двери, точно сам сатана толкал меня к дверям, чтобы ворваться, сделать что-то безобразное... Сатана кружил меня возле ненавистных мне дверей, толкал прервать ваш прощальный пир... сделать именно что-нибудь безобразное, непоправимое... Не помню, как пришло утро, я был в каком-то бреду, помню только, я опять оказался у ваших дверей, - голос Александра Евгеньевича пресекся, он с трудом протолкнул в себя воздух. - И вдруг я услышал, Глеб сел за рояль... Ах, боже мой, что это была за музыка... что-то божественно нечеловеческое! Я весь дрожал, я опять был уничтожен, сравнен с дерьмом! Вы опять победили! Я плакал от наслаждения, от зависти, от бессилия... Какая ревность может сравниться с этим чувством! Я понял, что погибаю, хотел зажать уши и убежать и не мог, не мог... пока не выпил весь яд до конца, до последней капли... Многое потом забылось, но это вошло в меня, как боль, продолжало мучить, я знал, что если я смогу это хотя бы вспомнить, я спасусь... сколько же я бился, так никогда и не смог... Это жило во мне, а стоило сесть за рояль, все исчезало... Скажи, что он тогда играл? Ты ведь знаешь...
   - Нет! Нет! Нет! - ответила Тамара Иннокентьевна поспешно, пытаясь отодвинуться подальше в глубь подушек и чувствуя, что кожа на груди словно взялась легкой изморозью. Боясь, что он заметит ее страх и смятение (он был сейчас точно убийца, стороживший каждое ее движение), она отвлекающе улыбнулась и потянулась было к круглому столику за стершимися от старости, доставшимися ей еще от бабушки аметистовыми четками и... точно споткнулась о злую неверящую усмешку Александра Евгеньевича. Мелькнула мысль о собственной беспомощности да полно, что это за распущенность, прикрикнулаoua на себя. Несмотря на все свои внешние успехи и видимость душевного равновесия, на весь прочно устоявшийся маскарад, раз и навсегда заведенный кем-то, не самым умным, ритуал заседаний, президиумов, представительств, где Александр Евгеньевич был постоянным, необходимым лицом, где ему приходилось лицемерить, изворачиваться, он, и сущности, никогда не был злым по отношению к ней и всегда сохранял свою зависимость от нее. Он бывал разный, но он всегда был ей предан, и что теперь винить друг друга за неудавшуюся жизнь. Конечно, она тоже не права и виновата и видит все не так, как обстоит в реальности, на самом деле, но в любом случае она не должна оставаться неблагодарной, отвечать злом на его добро. Он всегда приходил по первому ее зову и без зова, приходил в самые тяжелые минуты, возился с нею, вызывал врачей, устраивал в лучшие клиники, отправлял в санатории и каждый раз встречал нежностью и молчаливым обожанием. Такой преданности позавидует любая женщина. Ведь и он по-своему прав, и у него одна жизнь, и он потратил ее в основном на нее, и если он сейчас не в себе, его надо отвлечь, успокоить, смягчить его боль. Ведь, в сущности, он единственный во всем белом свете близкий ей человек...
   Предательская теплота подступила к глазам Тамары Иннокентьевны, глаза ее, обычно серые, еще посветлели, снопы лучистого света преобразили тяжелые, начинавшие грузнеть черты, и лицо ее стало почти прекрасным. Не отрываясь от этого внезапно преобразившегося, тонкого, одухотворенного лица и весь погружаясь в свет и теплоту, исходившие от нее, Александр Евгеньевич присел рядом на краешек дивана, легко, совсем не горбясь, и в какой-то предательской опустошенности прижался к ее рукам в таких знакомых потускневших от времени кольцах.
   Вот и все, решил он, и ничего не надо, услышать знакомый горьковатый запах, исчезнуть, раствориться в мягком свете ее глаз. Ему не может быть отказано в этом праве, он ведь обыкновенный человек, никто его не проклинал.
   От прошлого не избавиться, но с ним можно примириться, тем более сейчас, хотя где-то глубоко продолжает тлеть уголек, в любой момент готовый вспыхнуть и выжечь у него в душе последние остатки тепла и нежности. Он незаметно отодвинулся от нее, и не потому, что в борьбе со своим дьяволом был бессилен и лишь на время мог придержать его. Он сейчас с невыносимой ясностью понял, что и она и сам он стоят в преддверии еще одной, скорее всего самой последней, дали. Она возникла в нем как какой-то повторяющийся, усиливающийся мотив, вместивший с начала и до конца всю его жизнь, он возникал из мрака и, заставив вздрогнуть сердце от ужаса, от предчувствия скорого исчезновения, сливался с мраком, это надо запомнить, надо как-то сосредоточиться и запомнить, сказал себе Александр Евгеньевич, бессознательно стремясь уйти в другую, привычную и безопасную плоскость жизни.
   - Саня, - окликнула Тамара Иннокентьевна, тихонько притрагиваясь к его плечу, он в этот момент не смог ответить, но вялым движением руки дал понять, что слушает. - Саня, скажи, после смерти действительно больше ничего не будет? - спросила она, и он взглянул на нее испуганно и дико. Вот так, кончено, отсечено... больше ничего, ничего, совсем ничего?
   - И слава богу, что ничего, - с трудом выдохнул он из себя. - Ты бы и там устроила себе муку...
   - Саня, ты напрасно сердишься, - Тамара Иннокентьевна опять попыталась наладить относительное равновесие. - Говорю тебе, я не помню, ничего не помню.
   - Не сержусь, не сержусь, у тебя просто удивительная способность замыкать все только на себе. Как будто вокруг тебя никого и ничего...
   - Я, Саня, действительно не помню, - заставила себя вернуться к тому, что было между ними запретного и тайного, Тамара Иннокентьевна.
   - Не верю, нет, нет, не верю, - не принимая ее тона, покачал головой Александр Евгеньевич, - этого нельзя забыть. Не пытайся же отрицать, в тебе живет т а музыка...
   Тамара Иннокентьевна отстраненно понимала, зачем он так настойчиво пробивается к запретному и самому сокровенному в ее душе, но не разрешила себе продумать свою мысль до конца, она ничего не хотела менять, живое пусть оставалось живым, но давний запрет Глеба, наложенный им на молитву солнца, был для нее свят всегда. Это единственно, что она сохранила в своей жизни в чистоте и неприкосновенности, чем всегда тайно гордилась. Она великая грешница, она безобразно плохо распорядилась своей жизнью, и все же она никогда не сделает последнего шага, а он, этот человек, ждал, ждал такого момента, всю жизнь ждал, вот он сидит, совсем уже старик, а в глазах дьявол, самый настоящий дьявол. Ее душа нужна ему полностью, без остатка, без единой тайны.
   Тамара Иннокентьевна сама не заметила, что смотрит на своего гостя в упор, ее глаза, незнакомые, горящие от открывшейся слепящей истины, почти парализовали Александра Евгеньевича.
   - С твоего разрешения, я пойду на кухню, покурю. - Он торопливо отвел глаза, и она поняла, что не ошиблась в своих мыслях.
   - Кури здесь.
   - Зачем же. Тебе вредно, - не принял Александр Евгеньевич попытки к примирению, в который раз ее верность мертвому испугала и больно ранила его, он подумал, что незачем было приходить, если он за столько лет ничего не мог добиться.
   - Саня, там холодная курнца и печеные яблоки. Поешь, ты, наверное, голоден, - предложила Тамара Иннокентьевна ему вслед, не оглядываясь, он молча кивнул, оставшись одна, Тамара Иннокентьевна обессиленно откинулась на подушку. Она знала, о чем он думал уходя, он никогда не умел скрывать своих мыслей, и сейчас она попыталась взглянуть на себя со стороны. Действительно, что ей мешало нормально жить и быть счастливой, если не она сама? Немного терпения, там, где иначе нельзя, где нельзя идти напролом, чуть-чуть уступить, где-то, напротив, настоять на своей женской прихоти, капризе, даже в ущерб здравому смыслу, - вот в чем мудрость жизни, все сейчас могло быть по-другому, и она сама не была бы так ожесточена, и Саня бы пришел к итогу жизни с другой душой, без излишней, ненужной горечи и жестокости.
   Опять почувствовав подступающую к глазам теплоту и ненавидя себя, Тамара Иннокентьевна сильнее вжалась в подушку, постаралась совсем не шевелиться, сердечный приступ всегда нес расслабляющую слезливость, почемуто встал перед глазами громадный одинокий дуб, весь в молодой, с шумящей, в солнечных потоках листве - такая листва бывает только в начале лета, во время стремительных и бурных гроз и ливней. Ей вспомнился запах цветущего леса - запах меда и солнца, и запах лесной прели, стелющийся над самой землей и ощущение свежести молодого, здорового, разгоряченного желанием тела, это воспоминание было мучительно в ожидании еще большей пустоты.
   3
   Дуб, насчитывающий не одно столетие, пророс из желудя, укоренился на невысоком холме и разросся до размеров, уже с трудом воспринимавшихся, он стоял, царствуя над всем остальным лесом, и во всей своей сказочной мощи отражался в ласковой сумрачности небольшого озера, подступавшего к холму.
   День выдался ясный, с наслаждением прищуриваясь, Тамара Иннокентьевна чувствовала голыми плечами начинавший потягивать порой легкий теплый ветерок, доносивший до нее какие-то неведомые лесные тайны, лес потому волнует, что он-весь тайна, и вся жизнь-тайна, и никогда не надо давать клятв и обещаний, рано или поздно все оказывается ложью. Она невольно покосилась на лежавшего рядом в густой изумрудной траве Саню, вновь прижмурила глаза, о пронесшихся годах лучше не думать, разрешила она себе, в конце концов Саня прав, жизнь, считан, прошла, уже за тридцать, а что хорошего в том, что она себя замуровала?
   Она опять с восхищением и чувством тайного узнавания оглядела озеро, плавно струящуюся зелень берез, окаймлявших озеро с другой стороны и в изумрудном разливе уходящих к синеющим горизонтам. Над водой озера воздух отливал зеленью, а в листве дуба, наоборот, сквозил легким серебром. Прилетела какая-то крупная, немыслимо яркая птица, с головой, украшенной золотисто-черным веером, это был обыкновенный удод, но Тамара Иннокентьевна с радостным изумлением разглядывала удсда, пока он радужным пятном не вспорхнул с дуба и не улетел. Затем внимание Тамары Иннокентьевны привлекли порхающие над водой озера большие прозрачные стрекозы с выпуклыми изумрудно-светящимися глазами. Она удивилась их способности зависать в воздухе, трепеща крыльями, на одном месте и затем стремглав, скачком бросаться вперед, Тамара Иннокентьевна даже отдаленно не могла предположить, что это никакая не игра и не причудливый танец, а самая настоятельная жестокая необходимость, что таким образом стрекозы добывают себе пищу, ловят комаров и мошек. на какой-то миг Тамара Иннокентьевна ощутила в себе ни на минуту не обрывающееся движение жизни, ей показалось, что она не сидит под дубом, а парит высоковысоко над зеленым океаном леса и ноет, звенит в ней пространство и что так хорошо ей еще никогда не было.
   - Ты спишь? - спросила она Саню, бездумно погруженного в плывущее марево полуденного июльского зноя.
   - Нет, блаженствую, - он даже причмокнул от удовольствия, даже не пытаясь повернуться в ее сторону. - Куда-то несет, несет, не надо думать, спешить. Ах, какая голубая, голубая страна.
   - Хорошо, что ты меня сюда привез, - вздохнула она. - Я все жалею, почему не раньше!
   Он пружинисто повернулся к ней, притянул к себе, положив горячие вздрагивающие пальцы ей на колени. Осторожно взяв его руку, она накрыла ее своей и, не выпуская, положила рядом, на прохладную, слегка помятую траву, источавшую терпкий, возбуждающий запах.
   - Саня, Саня! Всегда ты спешишь! Разве здесь можно? Посмотри, как тут торжественно! - слабо запротестовала она, опять ощущая его настойчивые, ждущие ответной волны руки. - Как же здесь? Вокруг тысячи глаз... На нас отовсюду смотрят...
   - Здесь совершенно никого нет, - засмеялся он, приоткрывая влажные крепкие зубы. - Ну совершенно никого!
   Мы ушли километров за шесть от дороги... Неужели тебе сейчас плохо?
   - Ах, Саня, мне слишком хорошо, - она потянулась к нему всем телом, сбрасывая с себя долгое оцепенение. - Даже страшно, так мне хорошо...
   Она почувствовала его разгоряченное дыхание и закрыла глаза, отдаваясь во власть его рук и его нетерпения, отдаваясь надвигающейся мутной волне, разрывающей все внутри слепой мукой разрешения. Казалось, он во что бы то ни стало должен был наверстать упущенное, наконец-то безжалостно и до конца разорвать невидимую преграду, продолжавшую отделять их друг от друга даже в эти темные, тайные моменты, он был ненасытен, настойчив, неумерен, он решил раз навсегда подчинить в ней все до конца и, едва ощутив первоначальное, еле уловимое сопротивление, окончательно обезумел. С готовностью и с некоторым испугом подчиняясь неумеренности его желаний и идя ему навстречу в каждом движении, она и в самом деле переступала в себе некий давний запрет, теперь она сама стремилась освободиться от него. Темная, душная волна снова накрыла ее, и она застонала сквозь стиснутые зубы, и когда центром всего, что было, стала она и то, что с ней происходило, в ней резко прозвучала тревожная останавливающая нота, прозвучала и оборвалась, она вспомнила об этом лишь погодя, когда тело начало возвращаться к ней, но не сделала ни малейшей попытки что-либо переменить. Не дотелось двигаться, а тем более заставлять себя искать несуществующие вины... Боже мой, как хорошо, ободрила она себя. Наконец-то, наконец она свободна от пут, от условностей и может дышать полной грудью. Все, что позволено людям, позволено и ей, можно наконец пить жизнь сполна, пить до сладкого изнеможения, перестать оглядываться на каждый шорох... Боже мой, как многого она себя лишила, и прав Саня: что она доказала своим воздержанием? Чего добилась? Что старилась, пропадала в одиночестве, что уходила ее красота, неумолимо угасало тело?
   Она испуганно вскинулась, провела ладонями по голой груди, по-своему поняв ее движение и несколько раз расслабленно поцеловав ее, приподнявшись на локоть, Александр Евгеньевич опять откинулся в смятую траву навзничь.
   Солнце уже клонилось к закату, и трава, насквозь пронизанная его косыми длинными лучами, изумрудно и мягко светилась.
   - Смотри, день пролетел совсем незаметно. Ты поразительная женщина, Тамара. - Как всегда в хорошем настроении, Александр Евгеньевич сильно растягивал слова. - Такой второй на свете просто нет. Ты себе цены не знаешь. Чем больше я тебя узнаю, тем больше удивляюсь.
   - А ты, Саня, ни о чем не думай. Живи. Кто я тебе? Два года мы вместе... Ни жена, ни любовница, ни добрая знакомая...
   Это было жестоко: по первому ее зову, даже не зову, а едва осознанному ею самою движению к нему он оставил семью, налаженный дом и безоговорочно и бесповоротно связал свою судьбу с нею, всякий раз, когда он заводил разговор о том, чтобы узаконить их отношения, именно сама она уклонялась от решительного шага. Она мало тяготилась неопределенностью своего положения, жила, как и раньше, ничего не загадывая, сначала он сердился, настаивал, требовал, обижался, но, наталкиваясь всякий раз на уклончивый, ласковый отпор, в конце концов отступился, положившись на спасительное время, которое без излишних усилий и нервных затрат перерабатывает и не такие жизненные переплетения и узлы.
   Не желая быть втянутым в бесполезный и ненужный в этот счастливый для обоих день, больной для своего самолюбия разговор, Александр Евгеньевич без всякого усилия перебросил по траве свое большое полноватое тело ближе к ней и легко, почти не касаясь, как кошку, погладил ее по плечу.
   - Ты - любимая. Все о себе великолепно знаешь, что относишься к разряду любимых. Великолепно этим пользуешься. У-у, хитрюга!
   - Да, Саня, я женщина капризная и опасная, вот возьму заколдую тебя, превращу в черного лебедя... Навсегда оставлю плавать здесь, в лесном озере!
   - Почему в черного, Тамара?
   - Ты же черный, давно известно.
   - А ты, конечно, белая, - по-детски обиделся он. - Чистая и безгрешная.
   - Именно чистая и безгрешная!
   - Ну конечно! Поэтому ты и не загораешь. Нехорошо быть такой белокожей... Ах, Тамара, Тамара, царица Тамара, мне все не верится, что ты со мной, мне все кажется, что я тебя вот-вот потеряю.
   - Значит, мы с тобой останемся вместе до самой старости. В жизни все случается как раз наоборот. Ах, Саня, Саня, вот бы мне ребенка, вот была бы я счастлива, - перескочила она чисто по-женски с одного на другое, эта ее особенность всегда его восхищала. - Я ведь ничего хорошего в жизни не сделала, неужели мне не суждено иметь ребенка?
   - У нас теперь обязательно будет ребенок, ты сегодня была вся моя.
   - Нет, - ответила она, не задумываясь. - Чего-то было слишком много. От такого безумия детей не бывает.
   - Ты жалеешь? - спросил он, приближая к ней лицо с близорукими красивыми глазами, сейчас выражавшими напряжение.
   - Ни о чем, Саня, я не жалею. Я тебе благодарна, от самой себя освободил, я ничего больше не боюсь. Пошли к озеру, искупаемся. Представляешь, русалки нас давно ждут не дождутся, - потянула она его в сторону тихого сумеречного озера, сильно затененного опрокинутой в его глубину листвой дуба. Солнце должно было скоро сесть, и, как всегда летом, краски быстро менялись, под деревьями начинали копиться сумерки, и только посредине озера, на его гладкой зеркальной поверхности, одиноко розовело, отражаясь, легкое воздушное, точно взбитое облачко.