Страница:
Эннис сел за кухонный стол с отцом Джека. Его мать, полная и осторожная в движениях, как будто она выздоравливала после операции, сказала:
– Кофе не хотите? Может, кусочек вишневого пирога?
– Спасибо, мэм, я не откажусь от кофе, но пирог сейчас есть не могу.
Старик сидел молча, сложив руки на клеенке, покрывавшей стол, и уставившись на Энниса с сердитым, всезнающим выражением лица. Эннис узнал в нем нередко встречающийся тип людей, которым очень нужно быть первым селезнем в пруду. Не заметив сходства с Джеком ни в одном из них, он перевел дыхание.
– Мне страшно жаль Джека. Не могу сказать, не могу выразить, как жаль. Я давно его знал. Я заглянул, чтобы сказать вам, что если вы хотите, чтобы я отвез его прах на Горбатую гору – как говорит его жена, он хотел этого, – то для меня это будет большой честью.
Ответом ему была тишина. Эннис прочистил глотку, но больше ничего не сказал.
Старик сказал:
– Вот что я тебе скажу, я знаю, где эта Горбатая гора. Он думал, он такой чертовски особенный, чтобы похоронить его на семейном участке на кладбище.
Мать Джека пропустила это мимо ушей, сказав:
– Он приезжал домой каждый год, даже когда женился и жил в Техасе, и неделю помогал своему отцу на ранчо, чинил ворота, косил и все такое. Я оставила его комнату такой, как она была, когда он был мальчишкой, и по-моему, ему это нравилось. Если хотите, вы можете подняться в его комнату.
Старик сердито сказал:
– Не вижу здесь никакого смысла. Джек, бывало, говорил: «Эннис дель Маар», говорил он, «привезу его когда-нибудь сюда, и мы вылижем это проклятое ранчо до блеска». У него была какая-то полусырая идея, что вы с ним приедете сюда, поставите сруб и будете помогать мне работать на ранчо и поднимите его. Потом, этой весной у него появился другой план, что ты приедешь к нему, вы построите дом и будете жить на ранчо, на каком-то ранчо рядом с его домом в Техасе. Он собрался развестись со своей женой и вернуться сюда. Но почти все идеи Джека никогда не воплощались в жизнь, и эта – тоже.
Теперь он знал, что это был лом для починки шин. Он встал, сказал, конечно, я хочу посмотреть комнату Джека, вспоминая одну из историй Джека об этом старике. Джек был обрезан, а его отец – нет; это волновало сына, который обнаружил это анатомическое несоответствие во время жестокой сцены. Ему было три или четыре года, рассказывал он, и он всегда заходил в туалет слишком поздно, возился с пуговицами, сиденьем, своей «штучкой» и довольно часто обрызгивал пол вокруг унитаза. Старик ругался из-за этого, и однажды дошло до сумасшедшего приступа гнева.
– Боже, он выколотил из меня все кишки, бросил меня на пол в ванной, выпорол меня своим ремнем. Я думал, он меня убивает. Потом он сказал: «Хочешь знаешь, как будет, если обоссать все вокруг? Я тебя научу», и он расстегнул ширинку и облил все вокруг, обмочил меня с ног до головы, потом швырнул в меня полотенце и заставил меня вытереть пол, снять одежду и выстирать ее в ванне, выстирать полотенце – я ревел во всю глотку. Но когда он поливал меня, я видел, что у него есть кусок кожи, которого нет у меня. Я видел, что они обрезали меня по-другому, как обрезают скоту уши или выжигают клеймо. Никак не мог поладить с ним после этого.
Спальня, в которую вела крутая лестница, имевшая собственный ритм шагов, была крошечной и жаркой, полуденное солнце шпарило через западное окно, выделяя на стене узкую кровать мальчишки, запачканный чернилами стол и деревянный стул, пневматическое ружье на выточенной вручную стойке над кроватью. Из окна была видна гравийная дорога, тянущаяся на юг, и ему пришло в голову, что за все годы, когда он рос, Джек видел только одну эту дорогу. Фотография какой-то темноволосой актрисы из старого журнала была приколота к стене над кроватью, ее кожа выгорела до фиолетового цвета. Он слышал, как мать Джека открывает внизу воду, наполняет чайник и ставит его на плитку, спрашивая старика о чем-то.
Платяной шкаф был небольшим углублением в стене с деревянной палкой, вставленной поперек, выгоревшая хлопчатобумажная занавеска на шнурке закрывала его от остальной части комнаты. В шкафу висели две пары джинсов с отглаженными складками, аккуратно сложенные на проволочных вешалках, на полу – пара поношенных рабочих ботинок, которые он, кажется, припоминал. В северном углу шкафа за маленькой выпуклостью в стене было что-то вроде тайника и там, одеревеневшая от долгого висения на гвозде, висела рубашка. Он снял ее с гвоздя. Старая рубашка Джека времен Горбатой горы. Засохшая кровь на рукаве была его собственной кровью, хлеставшей из разбитого носа последним вечером на горе, когда они боролись, и Джек в замысловатом захвате сломал своим коленом Эннису нос. Он останавливал кровь, которая была повсюду, на них обоих, рукавом своей рубашки, но надолго не удержал рукав, потому что Эннис неожиданно спрыгнул с платформы, оставив ангела милосердия в голубиной кротости, со сложенными крыльями.
Рубашка казалась ему тяжелой, пока он не увидел, что в нее была вложена другая рубашка, ее рукава были аккуратно вставлены в рукава Джека. Это была его старая клетчатая рубашка, потерянная, как он думал, давным-давно в какой-то дрянной прачечной, его грязная рубашка, с порванным карманом и оторванными пуговицами, украденная Джеком и спрятанная здесь внутри его собственной рубашки, эта пара – как две кожи, одна в другой, две в одной. Он прижался лицом к ткани и медленно вдыхал ртом и носом, надеясь уловить слабейший аромат дыма, горной полыни и сладко-горький запах Джека, но настоящего запаха не было, только память о нем, придуманная сила Горбатой горы, от которой не осталось ничего, кроме того, что он держал в руках.
В конце концов надутый селезень отказался отдать прах Джека: «Вот, что я скажу, у нас есть участок на кладбище, и он будет лежать там». Мать Джека стояла у стола, вырезая сердцевину у яблок острым зубчатым инструментом. «Приезжай еще», – сказала она.
Трясясь на ухабистой дороге, Эннис проехал мимо деревенского кладбища, огороженного провисшей проволочной сеткой, – мимо крошечной квадратной загородки в палящей степи, некоторые могилы отблескивали пластиковыми цветами, и он не хотел знать, что Джек будет лежать здесь, похороненный в тоскливой степи.
Через пару недель в воскресенье он бросил все грязные попоны Стаутэмайра в кузов своего пикапа и повез их в автомойку «Короткая остановка», чтобы их под большим давлением промыли из шланга. Когда мокрые чистые попоны были сложены в кузов грузовика, он отошел в магазин подарков Хиггинсов и принялся внимательно изучать полку с открытками.
– Эннис, что ты там копаешься в этих открытках? – спросила Линда Хиггинс, выбрасывая промокший коричневый фильтр кофеварки в мусорную корзину.
– Ищу снимок Горбатой горы.
– Которая в округе Фремонт?
– Нет, к северу от нас.
– Я не заказывала таких. Сейчас, возьму список заказов. У них есть такая, я могу достать тебе хоть сотню. Мне все равно надо заказать еще несколько открыток.
– Одной будет достаточно, – сказал Эннис.
Когда она пришла – за тридцать центов – он приколол ее в своем трейлере, воткнув кнопки с латунными шляпками в каждый уголок. Под ней он вбил гвоздь и на него повесил проволочную вешалку, на которой были две старые рубашки. Он отошел назад и посмотрел на композицию сквозь острые, мучительные слезы.
– Джек, я клянусь... – сказал он, хотя Джек никогда не просил его в чем-то клясться и сам не имел привычки давать обещания.
В то время Джек начал появляться в его снах, Джек, каким он увидел его впервые, с курчавыми волосами, улыбающийся и кривозубый, рассказывающий, как он хочет пополнить свои денежные запасы и ввести их в управляемую стадию, но там была и банка бобов на бревне с торчащей из нее ложкой, мультяшной формы и огненных оттенков, придававших снам привкус комичной непристойности. Ручка ложки раздувалась до таких размеров, что ее можно было использовать как лом для починки шин. И он просыпался иногда с чувством вины, иногда – со старым чувством радости и облегчения; иногда подушка была мокрой, иногда – простыни. Оставался некоторый пробел между тем, что он знал, и тем, во что пытался верить, но это нельзя было исправить, и, раз ничего нельзя было сделать, ему приходилось терпеть.
– Кофе не хотите? Может, кусочек вишневого пирога?
– Спасибо, мэм, я не откажусь от кофе, но пирог сейчас есть не могу.
Старик сидел молча, сложив руки на клеенке, покрывавшей стол, и уставившись на Энниса с сердитым, всезнающим выражением лица. Эннис узнал в нем нередко встречающийся тип людей, которым очень нужно быть первым селезнем в пруду. Не заметив сходства с Джеком ни в одном из них, он перевел дыхание.
– Мне страшно жаль Джека. Не могу сказать, не могу выразить, как жаль. Я давно его знал. Я заглянул, чтобы сказать вам, что если вы хотите, чтобы я отвез его прах на Горбатую гору – как говорит его жена, он хотел этого, – то для меня это будет большой честью.
Ответом ему была тишина. Эннис прочистил глотку, но больше ничего не сказал.
Старик сказал:
– Вот что я тебе скажу, я знаю, где эта Горбатая гора. Он думал, он такой чертовски особенный, чтобы похоронить его на семейном участке на кладбище.
Мать Джека пропустила это мимо ушей, сказав:
– Он приезжал домой каждый год, даже когда женился и жил в Техасе, и неделю помогал своему отцу на ранчо, чинил ворота, косил и все такое. Я оставила его комнату такой, как она была, когда он был мальчишкой, и по-моему, ему это нравилось. Если хотите, вы можете подняться в его комнату.
Старик сердито сказал:
– Не вижу здесь никакого смысла. Джек, бывало, говорил: «Эннис дель Маар», говорил он, «привезу его когда-нибудь сюда, и мы вылижем это проклятое ранчо до блеска». У него была какая-то полусырая идея, что вы с ним приедете сюда, поставите сруб и будете помогать мне работать на ранчо и поднимите его. Потом, этой весной у него появился другой план, что ты приедешь к нему, вы построите дом и будете жить на ранчо, на каком-то ранчо рядом с его домом в Техасе. Он собрался развестись со своей женой и вернуться сюда. Но почти все идеи Джека никогда не воплощались в жизнь, и эта – тоже.
Теперь он знал, что это был лом для починки шин. Он встал, сказал, конечно, я хочу посмотреть комнату Джека, вспоминая одну из историй Джека об этом старике. Джек был обрезан, а его отец – нет; это волновало сына, который обнаружил это анатомическое несоответствие во время жестокой сцены. Ему было три или четыре года, рассказывал он, и он всегда заходил в туалет слишком поздно, возился с пуговицами, сиденьем, своей «штучкой» и довольно часто обрызгивал пол вокруг унитаза. Старик ругался из-за этого, и однажды дошло до сумасшедшего приступа гнева.
– Боже, он выколотил из меня все кишки, бросил меня на пол в ванной, выпорол меня своим ремнем. Я думал, он меня убивает. Потом он сказал: «Хочешь знаешь, как будет, если обоссать все вокруг? Я тебя научу», и он расстегнул ширинку и облил все вокруг, обмочил меня с ног до головы, потом швырнул в меня полотенце и заставил меня вытереть пол, снять одежду и выстирать ее в ванне, выстирать полотенце – я ревел во всю глотку. Но когда он поливал меня, я видел, что у него есть кусок кожи, которого нет у меня. Я видел, что они обрезали меня по-другому, как обрезают скоту уши или выжигают клеймо. Никак не мог поладить с ним после этого.
Спальня, в которую вела крутая лестница, имевшая собственный ритм шагов, была крошечной и жаркой, полуденное солнце шпарило через западное окно, выделяя на стене узкую кровать мальчишки, запачканный чернилами стол и деревянный стул, пневматическое ружье на выточенной вручную стойке над кроватью. Из окна была видна гравийная дорога, тянущаяся на юг, и ему пришло в голову, что за все годы, когда он рос, Джек видел только одну эту дорогу. Фотография какой-то темноволосой актрисы из старого журнала была приколота к стене над кроватью, ее кожа выгорела до фиолетового цвета. Он слышал, как мать Джека открывает внизу воду, наполняет чайник и ставит его на плитку, спрашивая старика о чем-то.
Платяной шкаф был небольшим углублением в стене с деревянной палкой, вставленной поперек, выгоревшая хлопчатобумажная занавеска на шнурке закрывала его от остальной части комнаты. В шкафу висели две пары джинсов с отглаженными складками, аккуратно сложенные на проволочных вешалках, на полу – пара поношенных рабочих ботинок, которые он, кажется, припоминал. В северном углу шкафа за маленькой выпуклостью в стене было что-то вроде тайника и там, одеревеневшая от долгого висения на гвозде, висела рубашка. Он снял ее с гвоздя. Старая рубашка Джека времен Горбатой горы. Засохшая кровь на рукаве была его собственной кровью, хлеставшей из разбитого носа последним вечером на горе, когда они боролись, и Джек в замысловатом захвате сломал своим коленом Эннису нос. Он останавливал кровь, которая была повсюду, на них обоих, рукавом своей рубашки, но надолго не удержал рукав, потому что Эннис неожиданно спрыгнул с платформы, оставив ангела милосердия в голубиной кротости, со сложенными крыльями.
Рубашка казалась ему тяжелой, пока он не увидел, что в нее была вложена другая рубашка, ее рукава были аккуратно вставлены в рукава Джека. Это была его старая клетчатая рубашка, потерянная, как он думал, давным-давно в какой-то дрянной прачечной, его грязная рубашка, с порванным карманом и оторванными пуговицами, украденная Джеком и спрятанная здесь внутри его собственной рубашки, эта пара – как две кожи, одна в другой, две в одной. Он прижался лицом к ткани и медленно вдыхал ртом и носом, надеясь уловить слабейший аромат дыма, горной полыни и сладко-горький запах Джека, но настоящего запаха не было, только память о нем, придуманная сила Горбатой горы, от которой не осталось ничего, кроме того, что он держал в руках.
В конце концов надутый селезень отказался отдать прах Джека: «Вот, что я скажу, у нас есть участок на кладбище, и он будет лежать там». Мать Джека стояла у стола, вырезая сердцевину у яблок острым зубчатым инструментом. «Приезжай еще», – сказала она.
Трясясь на ухабистой дороге, Эннис проехал мимо деревенского кладбища, огороженного провисшей проволочной сеткой, – мимо крошечной квадратной загородки в палящей степи, некоторые могилы отблескивали пластиковыми цветами, и он не хотел знать, что Джек будет лежать здесь, похороненный в тоскливой степи.
Через пару недель в воскресенье он бросил все грязные попоны Стаутэмайра в кузов своего пикапа и повез их в автомойку «Короткая остановка», чтобы их под большим давлением промыли из шланга. Когда мокрые чистые попоны были сложены в кузов грузовика, он отошел в магазин подарков Хиггинсов и принялся внимательно изучать полку с открытками.
– Эннис, что ты там копаешься в этих открытках? – спросила Линда Хиггинс, выбрасывая промокший коричневый фильтр кофеварки в мусорную корзину.
– Ищу снимок Горбатой горы.
– Которая в округе Фремонт?
– Нет, к северу от нас.
– Я не заказывала таких. Сейчас, возьму список заказов. У них есть такая, я могу достать тебе хоть сотню. Мне все равно надо заказать еще несколько открыток.
– Одной будет достаточно, – сказал Эннис.
Когда она пришла – за тридцать центов – он приколол ее в своем трейлере, воткнув кнопки с латунными шляпками в каждый уголок. Под ней он вбил гвоздь и на него повесил проволочную вешалку, на которой были две старые рубашки. Он отошел назад и посмотрел на композицию сквозь острые, мучительные слезы.
– Джек, я клянусь... – сказал он, хотя Джек никогда не просил его в чем-то клясться и сам не имел привычки давать обещания.
В то время Джек начал появляться в его снах, Джек, каким он увидел его впервые, с курчавыми волосами, улыбающийся и кривозубый, рассказывающий, как он хочет пополнить свои денежные запасы и ввести их в управляемую стадию, но там была и банка бобов на бревне с торчащей из нее ложкой, мультяшной формы и огненных оттенков, придававших снам привкус комичной непристойности. Ручка ложки раздувалась до таких размеров, что ее можно было использовать как лом для починки шин. И он просыпался иногда с чувством вины, иногда – со старым чувством радости и облегчения; иногда подушка была мокрой, иногда – простыни. Оставался некоторый пробел между тем, что он знал, и тем, во что пытался верить, но это нельзя было исправить, и, раз ничего нельзя было сделать, ему приходилось терпеть.