Страница:
Его последователи не исправили, а усугубили ошибки учителя – я прежде всего о том же Борисе Путилове.
Надо отметить две интересные работы, появившиеся в свет вскоре после выхода «Русского героического эпоса» Проппа.
И.П. Цапенко в книге «Питання розвитку героiчного епосу схiдних слов’ян» (1963) пользовался в основном методами исторической школы. Но изучение отношений былинных героев привело его к выводу, что былины возникли до Средневековья, в эпоху военной демократии. «Никто не может доказать, – писал киевский исследователь, – что в Киеве не было какого-нибудь вождя по имени Владимир, который жил бы в докняжеский период». Такое «посягательство на основы» не прошло незамеченным. Реакция основателей новой исторической школы не заставила себя долго ждать. Академик Рыбаков писал о работе Цапенко в тоне далеко не академическом: «Последователи В.Я. Проппа (? – Л. П.) договорились (?! – Л. П.) до того, что, стремясь увести весь эпос в глубокую первобытность, стали сомневаться в тождестве былинного Владимира с Владимиром Святославичем». Несколько сдержанней был последователь Рыбакова, Михаил Плисецкий, который, кстати, не причислял Цапенко к последователям Проппа. Однако и он высказался скорее эмоционально, нежели доказательно: Цапенко подверг сомнению тождество «даже (! – Л. П.) былевого Владимира с Владимиром Святославичем».
Однако кроме эмоций и громких слов («договорились до», «стремясь увести», «даже») оба почтенных ученых мало что смогли противопоставить сомнениям Цапенко. А основания для этих сомнений, как мы увидим, читатель, есть, и немалые. И недаром правоверный «историк» Д.С. Лихачев писал примерно в то же время:
«Эпические социальные отношения не вполне совпадают с особенностями жизни Киевского времени и рисуются в чертах, типичных для более раннего (выделено мною. – Л. П.) времени». Впрочем, на том ученый и остановился.
В 1965 году геохимик В.В. Чердынцев завершил работу «Черты первобытно-общинного строя в былинах». На целом ряде примеров в ней показывалось, что изображенное в былинах общество в целом относится к догосударственным временам. Но даже более ценным, чем отдельные находки, был сформулированный Чердынцевым метод исследования и датировки былин: «Необходимо выявить те черты социального уклада, которые содержатся в мотивах и сюжетах былин, но не определяют их, поэтому могут сохраняться при эволюции эпоса. К подобным чертам относятся родственные отношения, брачные условия (вспомним былинную эндогамию. – Л. П.), группировки социальных сил, некоторые элементы идеологии былинных героев, условия смерти и погребения». Напротив, не могли, по мысли исследователя, помочь в датировке былин черты, сохранявшиеся от первобытных времен до «эпохи капитализма». Это всевозможная ворожба (Волха ли Всеславича или Маринки Кайдаловны), вещие сны (царицы Азвяговны в той же былине про Волха), нападения врагов, уплата дани.
К сожалению, «специалисты» пренебрегли работой геохимика, не помог даже одобрительный отзыв Владимира Яковлевича Проппа. Работа его долгие годы лежала в архиве неизданной и увидела свет лишь после смерти ученого, в 1998 году, когда профессиональные историки и фольклористы повторили многие находки и открытия ее автора.
Венцом и вершиной школы Проппа можно было бы считать «Былинную историю» Игоря Яковлевича Фроянова и Юрия Ивановича Юдина – но это скорее уже новая ступень былиноведения, и ее мы, читатель, рассмотрим отдельно.
Несколько позже фундаментального труда В.Я. Проппа к былинам обратился другой исследователь, которому предстояло возродить историческую школу Всеволода Миллера, естественно, без малейшего намека на аристократическое происхождение былин – уже не раз появлявшийся на этих страницах Б.А. Рыбаков. Любопытно, что его первое обращение к былинам лежит скорее в русле трудов Майкова, нежели Миллера. Впервые, кажется, археолог сопоставил известные по раскопкам погребения русов IX–XI вв. с описанием погребения богатыря в былине о Михайле Потыке. Оказалось, что былина эта содержит почти буквальное и очень точное описание древнего обряда. К слову, это был бы блестящий довод против идеи Проппа о непрерывной эволюции эпоса – какой смысл был из века в век описывать давно исчезнувший обряд? В нем не было ни патриотизма, ни «классовой борьбы».
Увы, вскоре в запале споров с Проппом и его сторонниками Б.А. Рыбаков сошел с этого многообещающего пути, предпочтя скользкую тропку подыскивания былинным героям летописных прототипов. С полной силой это отразилось в его фундаментальном исследовании «Древняя Русь. Предания. Былины. Летописи», вышедшем в 1963 году.
Рассмотрим, читатель, один из примеров подыскивания прототипов – сам Рыбаков считал его, по-видимому, настолько удачным, что двадцать четыре года спустя повторил его в учебном пособии «Русское народное поэтическое творчество» именно как пример исследования исторической подоплеки былин.
«Былину о победе над Тугарином Змеевичем давно связывают с победой Владимира Мономаха и Святополка над половецким ханом Тугорканом в 1096 г. В былинах о Тугарине нередко действие происходит во дворце князя, где хан [?! былина никогда не называет Тугарина ханом. – Л. П.] садится рядом с князем и княгиней или обнимает Апраксу-королевишну. Реальный Тугоркан в 1094 г. женился на дочери великого князя и на правах зятя действительно мог сидеть между Святополком и его дочерью – своей женой. Вдова императора Генриха IV, Евпраксия, в эти годы действительно вернулась на Русь к своему брату Владимиру Мономаху (ок. 1097 г.). Былинная характеристика легкомысленной и податливой Апраксы-королевишны вполне совпадает с данными немецких хроник, где Евпраксию называли «королевской блудницей»…
В летописи под 1097 годом говорится… что союзник Тугоркана Боняк, очевидно с целью гадания, начал выть в степи по-волчьи, «и волк ему и начаша волки выть мнози». Былина не забыла волков:
На месте покойного академика, читатель, я поостерегся бы (чтоб не сказать – постыдился) выступать с таким «толкованием», тем паче – дважды. Оно просто напрашивается на ту уничижительную критику, которой подверг ее Б.Н. Путилов. Очевидно, что все оно основано на первой фразе о том, что эту былину «давно связывают с победой… над Тугорканом». То есть поиск доказательств предпринимается как бы с заранее известным ответом. Отождествление и впрямь давнее – его не избежал даже Пропп. Очевидно также, что все оно держится на созвучии имен Тугарина и Тугоркана. Былинный Тугарин не князь и не «царь», как именуют в былинах предводителей степных врагов-татар. У него нет войска. Он не родич княгини, а ее «милый друг». Тугоркан, кстати, был тестем, а не зятем Святополка: «нашли Тугоркана мертвого и взял его Святополк, как тестя своего». Его, наконец, побеждает не князь, а богатырь. Так что, кроме созвучия, Тугарина и Тугоркана не объединяет ничего. А если вспомнить, что имя Тугарин было вплоть до XVI века включительно распространенным древнерусским именем, что в одном из вариантов сказки о Марье Маревне так зовут главного героя-царевича, а само имя яснее ясного выводится из древнерусского «Туга» – горе, печаль (так звали хорватскую княжну, отсюда же наше «тужить») – то последняя связь между Тугарином и Тугорканом рассыпается.
В случае с волками и вовсе можно ничего не комментировать – натяжка просто режет глаза, однако необходимо отметить, что спутники-волки, вопреки Рыбакову, ЕСТЬ у еще одного героя былин – у Сокольника.
Не лучше обстоит дело и с «Евпраксией»-Апраксой. Всякое ее значение для датировки этой былины устраняется тем, что она – жена (а не сестра!) Владимира в огромном большинстве былин Киевского цикла и ничем особенно не связана с этим конкретным сюжетом. «Королевишна» она потому, что дочь «Ляховецкого» («Политовского», «Поморянского») короля. О ее «легкомыслии» поговорим ниже, пока просто заметим, что и здесь ничего общего с «королевской блудницей» западных хроник. В былинах нет «Владимира Мономаха, Тугоркана, Евпраксии Всеволодовны, половецкого хана за княжеским столом».
Рыбаков не отрицал существование у русов докиевского эпоса и даже выявил предположительно его основные темы (войны антов – которых он считал предками русов – с «женоуправляемыми» сарматами, готами, гуннами-«хиновой»), но в былинах «узнавал» его остатки лишь в тех крайне редких случаях, когда даже его, довольно свободным, как вы, читатель, могли убедиться, методом, их не удавалось свести к летописным «прототипам».
Тем же путем, который историк и филолог Вадим Кожинов едко, но точно сравнил с поведением пьяницы, ищущего потерянный кошелек не там, где потерял, а там, где искать светлее, следовали, к сожалению, и большинство последователей Б.А. Рыбакова.
Однако не все. В статье «К вопросу о времени сложения былин» Р.С. Липец и М.Г. Рабинович вновь, независимо, по-видимому, от В.В. Чердынцева, сформулировали принципы датировки основ былинного эпоса: «Трудно предположить, что в былинах могли быть введены искусственно архаические термины. Поэтому, когда встречаются ранние и поздние термины, преимущество для хронологического приурочения должно быть отдано более раннему термину». Ученые показали, что былины очень точно и даже «любовно» воспроизводят вооружение воина Древней Руси, и не просто воина, а конного латника, дружинника. Причем топор, основное оружие общинника-ополченца едва ли не с антских времен по 1812 год, в былинах как оружие даже не упоминается. Что, кстати, совпадает с выводами ученых, заключающих из упоминаний о применении топора в домонгольской Руси, что знать считала его оружием низким и применяла только против взбунтовавшихся смердов и зверей на охоте. Второе оружие, наиболее естественное для ополченца, охотничье копье-рогатина, упоминается лишь в руках «сыновьев-зятевьев» Соловья-разбойника, нападающих на Илью Муромца, а отнюдь не богатырей.
Наблюдение исследователей можно и расширить. Третье оружие ополченца, лук, упоминается в основном в связи с охотами и состязаниями. В бою его применяют Илья Муромец (до вступления в богатырскую дружину, против оборотня-Соловья) и Василий-Пьяница, человек отнюдь не богатырского круга.
Любопытно, что первым заметил это все тот же автор «Русских сказок», Василий Алексеевич Левшин: «Русские богатыри считали за стыд сражаться чем-либо, кроме ручного оружия, ибо убивать пращом или стрелою не вменяли в приличное человеку храброму». В былинах эта неприязнь распространена, кажется, на все виды метательного оружия, на само метание. Только враг-инородец, вроде Идолища, или негодяй, вроде Тугарина, способен метнуть нож в противника – причем богатырь, перехватив или отбив брошенный в него клинок, никогда не бросает его обратно в хозяина, но вызывает напавшего на поединок или расправляется с ним ударом. Русские богатыри бьют даже там, где естественней метнуть – Хотен Блудович ударом, а не броском копья расшибает конек крыши дома враждебных ему Чусовых. Стоящую на воротах дочь Соловья-разбойника, пытавшуюся убить Илью приворотным брусом или по-иному, богатырь убивает не броском, а ударом копья. Любопытно, что и летопись хранит представление дружинно-княжеской среды о сугубой подлости, неблагородстве броска: когда на Любечском съезде обсуждают подлость князя Давыда, заманившего в ловушку и ослепившего князя Василька Теребовльского, ему говорят «кинул ты нож в нас!». Как и в былинах, брошенный нож – знак вероломства и подлости.
Вкупе с подробными описаниями в эпосе дружинных погребений IX–XI веков, эти доводы служат не только датировке – «хронологическому приурочению», по громоздкому определению Липец – былин временем не ранее XI века. Столь глубокое знание дружинного быта былиной позволяет раз и навсегда похоронить теорию «крестьянского» происхождения эпоса как идеологический миф, созданный демократами и недалеко ушедшими от них славянофилами (кто не верит, тот может взглянуть в «Семирамиду» Хомякова, где тот, желая, видимо, похвалить славян, восхищенно описывает их… «плебейство» и «демократизм»). «Эта истинность и скрупулезность в воссоздании воинского быта свидетельствуют о сложении былинного эпоса в дружинной, а вовсе не крестьянской среде, где не могло быть такого детального и «интимного» знания всех реалий вооружения».
Датирующий аспект былинного оружия можно и углубить. В былинах «меч упоминается рядом с саблей». Но когда былинный герой карает смертью неверную невесту или жену («Иван Годинович», «Чурило и Катерина»), он обычно говорит – «женил я свою саблю вострою». Понятно. Женить естественней предмет мужского рода – то есть меч. Он, очевидно, и был в этих эпизодах изначально на месте сабли. Сабля же в эпосе такая же чужачка, как «ружья кремневые» в древнейшей былине про Волха или стрела, входящая в бок врага и выходящая из другого… пулей.
После обстоятельнейшего труда Р.С. Липец «Эпос и Древняя Русь» дружинное происхождение былин следует считать не теорией, а окончательно доказанным научным фактом, не считаться с которым можно, лишь закрыв глаза на действительность «из высоких идейных соображений». Что советское былиноведение, собственно, и сделало.
На этой стороне труда Липец мы останавливаться не станем – все уже сказано. Нам нужнее разработанная и углубленная методика поиска древнейших слоев в былинах. «Одним из средств хронологизации былин может быть изучение реалий в них, позволяющих установить нижнюю границу (горизонт), позже которой былины возникнуть не могли в том виде, в котором они дошли до нас… особенно важны в этом отношении почти не изменившиеся «общие места». В этом плане сделано немало, но все же крайне недостаточно; к тому же многое нуждается в коррективах». «Если какое-нибудь понятие, термин проникли в былины и притом удержались прочно, то это значит, что былины сложены не позднее того времени, когда бытовали обозначенный ими предмет или явление: лук, гридница, захоронение в срубе и т. п.». «Для хронологизации важны наиболее древние термины и понятия».
И в той же работе Р.С. Липец пишет, что «общественные отношения в былинах, да и обстановка в них кажутся более ранними, чем они были в молодом государстве Владимира Святославича». Соответственно делается вывод: «К концу Х века уже существовала богатая эпическая традиция. Еще при Игоре и Ольге, а возможно, и в IX веке, эпические сказания заняли место в культурной жизни Руси».
И вот после этого исследовательница продолжает говорить о былинах как отражении эпохи Владимира Святославича и даже Владимира Мономаха. Осторожность ученого, переходящая в непоследовательность? Нежелание порывать с привычными схемами – пусть и осознавая их полную несостоятельность? Опасение реакции «научной общественности»? Последнее, кстати, немаловажно. Вспомним, как встретили работу Цапенко – после чего, кстати, киевский исследователь вообще исчез из научных публикаций.
Еще одной важнейшей работой советского периода в былиноведении была книга С.И. Дмитриевой «Географическое распространение русских былин». Тщательно изучив все данные о местах, где были записаны былины, обычаях местного населения и даже его антропологическом типе, Дмитриева пришла к выводу, что сохранившиеся былины связаны только с поселенцами, предки которых пришли из Новгородских земель. «Там, где преобладали низовские переселенцы из Ростово-Суздальской земли, былин нет, это позволяет сделать важный вывод, что в XIV–XV вв. (время усиления крестьянской колонизации) в Ростово-Суздальской земле былин не было». Так, на Терском берегу Кольского полуострова собиратели отметили странность: жители села Поной не знали ни одной былины, в то время как у их соседей былины записывали десятками. Загадка разрешилась просто: в Поное обитала «москва» – потомки выходцев из Ростово-Суздальского Поволжья. Даже века соседства с поморами, потомками новгородцев, не помогли выходцам из московских земель сродниться с былинным эпосом. Русские былины оказались эпосом Новгорода. В Сибири также былины записывали именно там, где жили переселенцы с новгородских краев.
Не все исследователи приняли открытие Дмитриевой – слишком привычны были представления об «общерусском эпосе». Указывали, что былины, мол, известны и донским казакам – не у поморов же их те переняли!
Но среди ущербных, выморочных донских «былин» – точнее, песен на былинные сюжеты – нет ни одной своей, донской, казачьей. Зато есть песня про… Садко! Ясное дело, что она попала на Дон именно из Новгорода, а стало быть, и остальные сюжеты могли прийти тем же путем. Благо по Волжскому пути русы-купцы с севера Восточной Европы ходили с незапамятных, до рюриковских еще времен. Ходили этим путем и ушкуйники – как быстро и легко эти удальцы находили общий язык с донскими казаками, прекрасно описано в былине «Василий Буслаев молиться ездил». Наконец, во времена Раскола многие старообрядцы с Русского Севера искали спасения от московских «антихристов» на вольном Дону. И напротив, старообрядцы с Дона бывали с паломничеством в северной «святыне древлего благочестия». Ходил в такое паломничество и казак Тимофей Разя со своим молодым еще сыном Стенькой. Донские храбрецы защищали от царского войска Соловецкий монастырь. Так что путей было множество.
Более того, казацкий историк, Е.П. Савельев рассказывает, что еще в начале ХХ века среди донских, кубанских, волжских и уральских казаков выделялись внешностью, речью и обычаями потомки новгородцев и хлыновцев, уходивших от московского ига. И одним из доказательств северного происхождения этой части казачества Савельев называет сохранение в ее среде песен на былинные сюжеты.
К слову сказать, на Дону встречаются культурные элементы не то что новгородского или хлыновского происхождения, но и такие, что роднят казаков с исчезнувшим миром славянской Балтики. Так, в XVII веке на Дону жил атаман Самбур. А последнего славянского правителя острова Рюген звали Самбором.
Другое возражение, выставляемое оппонентами Дмитриевой, сводится к тому, что существовали, мол, и «поволжские очаги эпической традиции». А вот в самом Новгороде и его окрестностях былин, мол, отчего-то не сохранилось.
Кажется, исследователи совсем позабыли о том разгроме Великого Новгорода, что последовал за завоеванием вольного города Москвою. Н.И. Костомаров недаром назвал это время «новгородской катастрофой» – «от Заволочья и до… немецкого рубежа и до литовской границы рассыпались ратные люди, жгли, убивали, полонили. В строгом смысле нельзя назвать этого войной – войска не встречали сопротивления: били безоружных, безответных, безропотных». После этой повальной резни по целому краю последовало насильственное переселение побежденных на московские земли: «…более тысячи семей купеческих и детей боярских выслали из Новгорода и поселили в Переяславле, Владимире, Юрьеве, Муроме, Ростове, Костроме и Нижнем Новгороде.
Через несколько дней московское войско погнало более семи тысяч семейств в Московщину, зимой, по морозу, не дав им собраться, не позволив ничего взять с собой; их дома, их недвижимое и движимое имущество – все сделалось достоянием великого князя.
Многие из сосланных умерли по дороге; оставшихся расселили по разным городам, по садам и селам Московской земли; детям боярским давали поместья на Низу, а вместо них в Новгородскую землю посылали для поселения москвичей. Так и вместо купцов, сосланных в Московщину, в Новгород отправили новых купцов из Московщины.
Этим не кончилась расправа. В 1484 г. великий князь… приказал похватать бояр и боярынь Великого Новгорода… некоторых, по подозрению, заточил в тюрьму, другим давал поместья в южных и приволжских краях…
В 1487 году по доносу Якова Захарьича, наместника, Иван вывел из Новгорода пятьдесят семей лучших гостей и перевел их во Владимир. В следующем году… Иван приказал выселить еще более семи тысяч житых людей в Москву и расселил их по разным городам и селам. Имения владычные и боярские были раздаваемы московским детям боярским. В следующем году Иван перевел всех остальных житых людей (хозяев) в Нижний Новгород, а многих из них приказал умертвить в Москве: они жаловались на наместников, а им поставили это в вину, выводя из того, что они хотели убить наместника.
Так добил московский государь Новгород и почти стер с лица земли отдельную северную народность. Большая часть народа по волостям была выгублена во время двух опустошительных походов. Весь город был выселен. Место изгнанных старожилов заняли новые поселенцы из Московской и Низовой земли. Владельцы земель, которые не погибли во время опустошения, были также почти все выселены; другие убежали в Литву. Остатки прежней народности в сельском классе смешались с новой, наплывшей к ним, московской: неудивительно после этого, что Новгород не так, как кажется, скоро примирился со своей судьбой и забыл о своей старине. Потомство вольных людей, расселенное в чужих землях, не имело корней для воспоминаний о старине, и должно было по необходимости распуститься в массе преобладающей московской народности; а потомство новосельцев в новгородской волости и в самом городе не имело ничего общего с прежней стариной…
От старины осталась только земля; но старую душу нельзя было вложить в чуждое ей новое тело».
К сказанному Костомаровым можно добавить показания Гербенштейна – о Новгороде: «Народ здесь был весьма образованный и честный, а теперь стал самый испорченный, заразившись, без сомнения, московскою порчею, которую принесли с собой приходящие сюда московиты». О Пскове: «Образованность и мягкие нравы псковитян заменились московскими нравами, которые почти во всем хуже. Ибо в своих купеческих сделках псковитяне показывали такую честность, простосердечие и простоту, что цена товару у них показывалась без запросу, и без всякого многословия ради обмана покупателя» (Цит. по: Плеханов Г.В. История русской общественной мысли. Книга первая. М. – Л.: Госиздат, 1925. С. 91). Дело, как мы видели, было не в «заражении московскою порчею» и не в том, как наивно полагал Плеханов, что «торжество восточных порядков обусловило… распространение восточных нравов» (там же), а просто в смене народа.
Костомаров исчерпывающе ответил тем, кто сомневается в открытии Дмитриевой. В Новгороде и его окрестностях, «волости», просто физически некому было хранить былины. Добавлю, что после чудовищного разгрома, не побоюсь этого слова – геноцида, описанного им, по Новгородчине прошелся еще мор, а лет сто спустя – опричнина. С другой стороны, «поволжские очаги былинной традиции» возникали именно там, куда московиты выселяли новгородцев. Да и называть места хождения былин в Поволжье «очагами» значит просто вводить читателя в заблуждение – поневоле представляется что-то, сопоставимое с Русским Севером, не затронутым нашествием московской азиатчины. На самом деле ни о каком сопоставлении речь идти не может – ни о количественном (разница в числе записей – не в один порядок), ни о качественном (в Поволжье исполняли полузабытые, искаженные, подчас без начала и конца остатки былин, а то и попросту пересказывали их, как могли). Если уж пользоваться тем же смысловым рядом, то в Поволжье в отличие от Севера не очаги, а скорее искры.
Наконец, и упоминания о Поповиче и Буслае в московской Никоновской летописи, «Элие Моровлине» у посетившего Литву Лясотты и Ильи Муравленина с Соловьем Будимировичем у литвина Филона Кмиты – все они появляются в XVI веке. После разгрома Новгорода, когда одних угоняли в Московские земли под конвоем (картины, словно списанные с времен раскулачивания и большевистского террора), а другие бежали в Литву.
Б.А. Рыбаков, охотно принявший открытие Дмитриевой, объяснял сохранение былин в новгородской среде летописным рассказом о гарнизонах из словен новгородских, вятичей, кривичей и чуди, посаженных в острожках по печенежской границе Руси на реках Днепровского Левобережья – Суле, Остре, Стугне и Десне. Эти крепости Борис Александрович отождествлял с былинной богатырской заставой. Но при том ученый не объяснил, во-первых, отчего былин нет или почти нет в землях вятичей, и в особенности кривичей и чуди. Во-вторых, нигде не сказано, что эти гарнизоны, помимо прочего, наверняка очень поредевшие в «беспрестанной» рати с печенегами, вернулись на родину – через всю Восточную Европу! И, наконец, в-третьих, версия Рыбакова никак не объясняет полного отсутствия былин в тех самых краях, где и разворачивались воспетые-де в них бои с печенегами и половцами. А ведь никак нельзя сказать, что у украинского фольклора короткая память – тут и песни о Перуне и Даждьбоге, и колядка о князе, ходившем походом на Царьград и не желавшем принимать в откуп золото (память о Святославе?), и предания о гибели Игоря Рюриковича в Древлянской земле, и о кровавом крещении Руси.
Надо отметить две интересные работы, появившиеся в свет вскоре после выхода «Русского героического эпоса» Проппа.
И.П. Цапенко в книге «Питання розвитку героiчного епосу схiдних слов’ян» (1963) пользовался в основном методами исторической школы. Но изучение отношений былинных героев привело его к выводу, что былины возникли до Средневековья, в эпоху военной демократии. «Никто не может доказать, – писал киевский исследователь, – что в Киеве не было какого-нибудь вождя по имени Владимир, который жил бы в докняжеский период». Такое «посягательство на основы» не прошло незамеченным. Реакция основателей новой исторической школы не заставила себя долго ждать. Академик Рыбаков писал о работе Цапенко в тоне далеко не академическом: «Последователи В.Я. Проппа (? – Л. П.) договорились (?! – Л. П.) до того, что, стремясь увести весь эпос в глубокую первобытность, стали сомневаться в тождестве былинного Владимира с Владимиром Святославичем». Несколько сдержанней был последователь Рыбакова, Михаил Плисецкий, который, кстати, не причислял Цапенко к последователям Проппа. Однако и он высказался скорее эмоционально, нежели доказательно: Цапенко подверг сомнению тождество «даже (! – Л. П.) былевого Владимира с Владимиром Святославичем».
Однако кроме эмоций и громких слов («договорились до», «стремясь увести», «даже») оба почтенных ученых мало что смогли противопоставить сомнениям Цапенко. А основания для этих сомнений, как мы увидим, читатель, есть, и немалые. И недаром правоверный «историк» Д.С. Лихачев писал примерно в то же время:
«Эпические социальные отношения не вполне совпадают с особенностями жизни Киевского времени и рисуются в чертах, типичных для более раннего (выделено мною. – Л. П.) времени». Впрочем, на том ученый и остановился.
В 1965 году геохимик В.В. Чердынцев завершил работу «Черты первобытно-общинного строя в былинах». На целом ряде примеров в ней показывалось, что изображенное в былинах общество в целом относится к догосударственным временам. Но даже более ценным, чем отдельные находки, был сформулированный Чердынцевым метод исследования и датировки былин: «Необходимо выявить те черты социального уклада, которые содержатся в мотивах и сюжетах былин, но не определяют их, поэтому могут сохраняться при эволюции эпоса. К подобным чертам относятся родственные отношения, брачные условия (вспомним былинную эндогамию. – Л. П.), группировки социальных сил, некоторые элементы идеологии былинных героев, условия смерти и погребения». Напротив, не могли, по мысли исследователя, помочь в датировке былин черты, сохранявшиеся от первобытных времен до «эпохи капитализма». Это всевозможная ворожба (Волха ли Всеславича или Маринки Кайдаловны), вещие сны (царицы Азвяговны в той же былине про Волха), нападения врагов, уплата дани.
К сожалению, «специалисты» пренебрегли работой геохимика, не помог даже одобрительный отзыв Владимира Яковлевича Проппа. Работа его долгие годы лежала в архиве неизданной и увидела свет лишь после смерти ученого, в 1998 году, когда профессиональные историки и фольклористы повторили многие находки и открытия ее автора.
Венцом и вершиной школы Проппа можно было бы считать «Былинную историю» Игоря Яковлевича Фроянова и Юрия Ивановича Юдина – но это скорее уже новая ступень былиноведения, и ее мы, читатель, рассмотрим отдельно.
Несколько позже фундаментального труда В.Я. Проппа к былинам обратился другой исследователь, которому предстояло возродить историческую школу Всеволода Миллера, естественно, без малейшего намека на аристократическое происхождение былин – уже не раз появлявшийся на этих страницах Б.А. Рыбаков. Любопытно, что его первое обращение к былинам лежит скорее в русле трудов Майкова, нежели Миллера. Впервые, кажется, археолог сопоставил известные по раскопкам погребения русов IX–XI вв. с описанием погребения богатыря в былине о Михайле Потыке. Оказалось, что былина эта содержит почти буквальное и очень точное описание древнего обряда. К слову, это был бы блестящий довод против идеи Проппа о непрерывной эволюции эпоса – какой смысл был из века в век описывать давно исчезнувший обряд? В нем не было ни патриотизма, ни «классовой борьбы».
Увы, вскоре в запале споров с Проппом и его сторонниками Б.А. Рыбаков сошел с этого многообещающего пути, предпочтя скользкую тропку подыскивания былинным героям летописных прототипов. С полной силой это отразилось в его фундаментальном исследовании «Древняя Русь. Предания. Былины. Летописи», вышедшем в 1963 году.
Рассмотрим, читатель, один из примеров подыскивания прототипов – сам Рыбаков считал его, по-видимому, настолько удачным, что двадцать четыре года спустя повторил его в учебном пособии «Русское народное поэтическое творчество» именно как пример исследования исторической подоплеки былин.
«Былину о победе над Тугарином Змеевичем давно связывают с победой Владимира Мономаха и Святополка над половецким ханом Тугорканом в 1096 г. В былинах о Тугарине нередко действие происходит во дворце князя, где хан [?! былина никогда не называет Тугарина ханом. – Л. П.] садится рядом с князем и княгиней или обнимает Апраксу-королевишну. Реальный Тугоркан в 1094 г. женился на дочери великого князя и на правах зятя действительно мог сидеть между Святополком и его дочерью – своей женой. Вдова императора Генриха IV, Евпраксия, в эти годы действительно вернулась на Русь к своему брату Владимиру Мономаху (ок. 1097 г.). Былинная характеристика легкомысленной и податливой Апраксы-королевишны вполне совпадает с данными немецких хроник, где Евпраксию называли «королевской блудницей»…
В летописи под 1097 годом говорится… что союзник Тугоркана Боняк, очевидно с целью гадания, начал выть в степи по-волчьи, «и волк ему и начаша волки выть мнози». Былина не забыла волков:
Ни в одной былине с другим сюжетом сопровождающие волки не упоминаются. Комплекс хронологических примет (Владимир Мономах, Тугоркан, Евпраксия Всеволодовна, половецкий хан за княжеским столом, победа над «змеем», волки) позволяет надежно сближать былину о Тугарине с важными для Руси событиями 1090-х годов».
Да и едет Тугарин – ох да Змеевиць же
Впереди-то бужат да два серых волка.
На месте покойного академика, читатель, я поостерегся бы (чтоб не сказать – постыдился) выступать с таким «толкованием», тем паче – дважды. Оно просто напрашивается на ту уничижительную критику, которой подверг ее Б.Н. Путилов. Очевидно, что все оно основано на первой фразе о том, что эту былину «давно связывают с победой… над Тугорканом». То есть поиск доказательств предпринимается как бы с заранее известным ответом. Отождествление и впрямь давнее – его не избежал даже Пропп. Очевидно также, что все оно держится на созвучии имен Тугарина и Тугоркана. Былинный Тугарин не князь и не «царь», как именуют в былинах предводителей степных врагов-татар. У него нет войска. Он не родич княгини, а ее «милый друг». Тугоркан, кстати, был тестем, а не зятем Святополка: «нашли Тугоркана мертвого и взял его Святополк, как тестя своего». Его, наконец, побеждает не князь, а богатырь. Так что, кроме созвучия, Тугарина и Тугоркана не объединяет ничего. А если вспомнить, что имя Тугарин было вплоть до XVI века включительно распространенным древнерусским именем, что в одном из вариантов сказки о Марье Маревне так зовут главного героя-царевича, а само имя яснее ясного выводится из древнерусского «Туга» – горе, печаль (так звали хорватскую княжну, отсюда же наше «тужить») – то последняя связь между Тугарином и Тугорканом рассыпается.
В случае с волками и вовсе можно ничего не комментировать – натяжка просто режет глаза, однако необходимо отметить, что спутники-волки, вопреки Рыбакову, ЕСТЬ у еще одного героя былин – у Сокольника.
Не лучше обстоит дело и с «Евпраксией»-Апраксой. Всякое ее значение для датировки этой былины устраняется тем, что она – жена (а не сестра!) Владимира в огромном большинстве былин Киевского цикла и ничем особенно не связана с этим конкретным сюжетом. «Королевишна» она потому, что дочь «Ляховецкого» («Политовского», «Поморянского») короля. О ее «легкомыслии» поговорим ниже, пока просто заметим, что и здесь ничего общего с «королевской блудницей» западных хроник. В былинах нет «Владимира Мономаха, Тугоркана, Евпраксии Всеволодовны, половецкого хана за княжеским столом».
Рыбаков не отрицал существование у русов докиевского эпоса и даже выявил предположительно его основные темы (войны антов – которых он считал предками русов – с «женоуправляемыми» сарматами, готами, гуннами-«хиновой»), но в былинах «узнавал» его остатки лишь в тех крайне редких случаях, когда даже его, довольно свободным, как вы, читатель, могли убедиться, методом, их не удавалось свести к летописным «прототипам».
Тем же путем, который историк и филолог Вадим Кожинов едко, но точно сравнил с поведением пьяницы, ищущего потерянный кошелек не там, где потерял, а там, где искать светлее, следовали, к сожалению, и большинство последователей Б.А. Рыбакова.
Однако не все. В статье «К вопросу о времени сложения былин» Р.С. Липец и М.Г. Рабинович вновь, независимо, по-видимому, от В.В. Чердынцева, сформулировали принципы датировки основ былинного эпоса: «Трудно предположить, что в былинах могли быть введены искусственно архаические термины. Поэтому, когда встречаются ранние и поздние термины, преимущество для хронологического приурочения должно быть отдано более раннему термину». Ученые показали, что былины очень точно и даже «любовно» воспроизводят вооружение воина Древней Руси, и не просто воина, а конного латника, дружинника. Причем топор, основное оружие общинника-ополченца едва ли не с антских времен по 1812 год, в былинах как оружие даже не упоминается. Что, кстати, совпадает с выводами ученых, заключающих из упоминаний о применении топора в домонгольской Руси, что знать считала его оружием низким и применяла только против взбунтовавшихся смердов и зверей на охоте. Второе оружие, наиболее естественное для ополченца, охотничье копье-рогатина, упоминается лишь в руках «сыновьев-зятевьев» Соловья-разбойника, нападающих на Илью Муромца, а отнюдь не богатырей.
Наблюдение исследователей можно и расширить. Третье оружие ополченца, лук, упоминается в основном в связи с охотами и состязаниями. В бою его применяют Илья Муромец (до вступления в богатырскую дружину, против оборотня-Соловья) и Василий-Пьяница, человек отнюдь не богатырского круга.
Любопытно, что первым заметил это все тот же автор «Русских сказок», Василий Алексеевич Левшин: «Русские богатыри считали за стыд сражаться чем-либо, кроме ручного оружия, ибо убивать пращом или стрелою не вменяли в приличное человеку храброму». В былинах эта неприязнь распространена, кажется, на все виды метательного оружия, на само метание. Только враг-инородец, вроде Идолища, или негодяй, вроде Тугарина, способен метнуть нож в противника – причем богатырь, перехватив или отбив брошенный в него клинок, никогда не бросает его обратно в хозяина, но вызывает напавшего на поединок или расправляется с ним ударом. Русские богатыри бьют даже там, где естественней метнуть – Хотен Блудович ударом, а не броском копья расшибает конек крыши дома враждебных ему Чусовых. Стоящую на воротах дочь Соловья-разбойника, пытавшуюся убить Илью приворотным брусом или по-иному, богатырь убивает не броском, а ударом копья. Любопытно, что и летопись хранит представление дружинно-княжеской среды о сугубой подлости, неблагородстве броска: когда на Любечском съезде обсуждают подлость князя Давыда, заманившего в ловушку и ослепившего князя Василька Теребовльского, ему говорят «кинул ты нож в нас!». Как и в былинах, брошенный нож – знак вероломства и подлости.
Вкупе с подробными описаниями в эпосе дружинных погребений IX–XI веков, эти доводы служат не только датировке – «хронологическому приурочению», по громоздкому определению Липец – былин временем не ранее XI века. Столь глубокое знание дружинного быта былиной позволяет раз и навсегда похоронить теорию «крестьянского» происхождения эпоса как идеологический миф, созданный демократами и недалеко ушедшими от них славянофилами (кто не верит, тот может взглянуть в «Семирамиду» Хомякова, где тот, желая, видимо, похвалить славян, восхищенно описывает их… «плебейство» и «демократизм»). «Эта истинность и скрупулезность в воссоздании воинского быта свидетельствуют о сложении былинного эпоса в дружинной, а вовсе не крестьянской среде, где не могло быть такого детального и «интимного» знания всех реалий вооружения».
Датирующий аспект былинного оружия можно и углубить. В былинах «меч упоминается рядом с саблей». Но когда былинный герой карает смертью неверную невесту или жену («Иван Годинович», «Чурило и Катерина»), он обычно говорит – «женил я свою саблю вострою». Понятно. Женить естественней предмет мужского рода – то есть меч. Он, очевидно, и был в этих эпизодах изначально на месте сабли. Сабля же в эпосе такая же чужачка, как «ружья кремневые» в древнейшей былине про Волха или стрела, входящая в бок врага и выходящая из другого… пулей.
После обстоятельнейшего труда Р.С. Липец «Эпос и Древняя Русь» дружинное происхождение былин следует считать не теорией, а окончательно доказанным научным фактом, не считаться с которым можно, лишь закрыв глаза на действительность «из высоких идейных соображений». Что советское былиноведение, собственно, и сделало.
На этой стороне труда Липец мы останавливаться не станем – все уже сказано. Нам нужнее разработанная и углубленная методика поиска древнейших слоев в былинах. «Одним из средств хронологизации былин может быть изучение реалий в них, позволяющих установить нижнюю границу (горизонт), позже которой былины возникнуть не могли в том виде, в котором они дошли до нас… особенно важны в этом отношении почти не изменившиеся «общие места». В этом плане сделано немало, но все же крайне недостаточно; к тому же многое нуждается в коррективах». «Если какое-нибудь понятие, термин проникли в былины и притом удержались прочно, то это значит, что былины сложены не позднее того времени, когда бытовали обозначенный ими предмет или явление: лук, гридница, захоронение в срубе и т. п.». «Для хронологизации важны наиболее древние термины и понятия».
И в той же работе Р.С. Липец пишет, что «общественные отношения в былинах, да и обстановка в них кажутся более ранними, чем они были в молодом государстве Владимира Святославича». Соответственно делается вывод: «К концу Х века уже существовала богатая эпическая традиция. Еще при Игоре и Ольге, а возможно, и в IX веке, эпические сказания заняли место в культурной жизни Руси».
И вот после этого исследовательница продолжает говорить о былинах как отражении эпохи Владимира Святославича и даже Владимира Мономаха. Осторожность ученого, переходящая в непоследовательность? Нежелание порывать с привычными схемами – пусть и осознавая их полную несостоятельность? Опасение реакции «научной общественности»? Последнее, кстати, немаловажно. Вспомним, как встретили работу Цапенко – после чего, кстати, киевский исследователь вообще исчез из научных публикаций.
Еще одной важнейшей работой советского периода в былиноведении была книга С.И. Дмитриевой «Географическое распространение русских былин». Тщательно изучив все данные о местах, где были записаны былины, обычаях местного населения и даже его антропологическом типе, Дмитриева пришла к выводу, что сохранившиеся былины связаны только с поселенцами, предки которых пришли из Новгородских земель. «Там, где преобладали низовские переселенцы из Ростово-Суздальской земли, былин нет, это позволяет сделать важный вывод, что в XIV–XV вв. (время усиления крестьянской колонизации) в Ростово-Суздальской земле былин не было». Так, на Терском берегу Кольского полуострова собиратели отметили странность: жители села Поной не знали ни одной былины, в то время как у их соседей былины записывали десятками. Загадка разрешилась просто: в Поное обитала «москва» – потомки выходцев из Ростово-Суздальского Поволжья. Даже века соседства с поморами, потомками новгородцев, не помогли выходцам из московских земель сродниться с былинным эпосом. Русские былины оказались эпосом Новгорода. В Сибири также былины записывали именно там, где жили переселенцы с новгородских краев.
Не все исследователи приняли открытие Дмитриевой – слишком привычны были представления об «общерусском эпосе». Указывали, что былины, мол, известны и донским казакам – не у поморов же их те переняли!
Но среди ущербных, выморочных донских «былин» – точнее, песен на былинные сюжеты – нет ни одной своей, донской, казачьей. Зато есть песня про… Садко! Ясное дело, что она попала на Дон именно из Новгорода, а стало быть, и остальные сюжеты могли прийти тем же путем. Благо по Волжскому пути русы-купцы с севера Восточной Европы ходили с незапамятных, до рюриковских еще времен. Ходили этим путем и ушкуйники – как быстро и легко эти удальцы находили общий язык с донскими казаками, прекрасно описано в былине «Василий Буслаев молиться ездил». Наконец, во времена Раскола многие старообрядцы с Русского Севера искали спасения от московских «антихристов» на вольном Дону. И напротив, старообрядцы с Дона бывали с паломничеством в северной «святыне древлего благочестия». Ходил в такое паломничество и казак Тимофей Разя со своим молодым еще сыном Стенькой. Донские храбрецы защищали от царского войска Соловецкий монастырь. Так что путей было множество.
Более того, казацкий историк, Е.П. Савельев рассказывает, что еще в начале ХХ века среди донских, кубанских, волжских и уральских казаков выделялись внешностью, речью и обычаями потомки новгородцев и хлыновцев, уходивших от московского ига. И одним из доказательств северного происхождения этой части казачества Савельев называет сохранение в ее среде песен на былинные сюжеты.
К слову сказать, на Дону встречаются культурные элементы не то что новгородского или хлыновского происхождения, но и такие, что роднят казаков с исчезнувшим миром славянской Балтики. Так, в XVII веке на Дону жил атаман Самбур. А последнего славянского правителя острова Рюген звали Самбором.
Другое возражение, выставляемое оппонентами Дмитриевой, сводится к тому, что существовали, мол, и «поволжские очаги эпической традиции». А вот в самом Новгороде и его окрестностях былин, мол, отчего-то не сохранилось.
Кажется, исследователи совсем позабыли о том разгроме Великого Новгорода, что последовал за завоеванием вольного города Москвою. Н.И. Костомаров недаром назвал это время «новгородской катастрофой» – «от Заволочья и до… немецкого рубежа и до литовской границы рассыпались ратные люди, жгли, убивали, полонили. В строгом смысле нельзя назвать этого войной – войска не встречали сопротивления: били безоружных, безответных, безропотных». После этой повальной резни по целому краю последовало насильственное переселение побежденных на московские земли: «…более тысячи семей купеческих и детей боярских выслали из Новгорода и поселили в Переяславле, Владимире, Юрьеве, Муроме, Ростове, Костроме и Нижнем Новгороде.
Через несколько дней московское войско погнало более семи тысяч семейств в Московщину, зимой, по морозу, не дав им собраться, не позволив ничего взять с собой; их дома, их недвижимое и движимое имущество – все сделалось достоянием великого князя.
Многие из сосланных умерли по дороге; оставшихся расселили по разным городам, по садам и селам Московской земли; детям боярским давали поместья на Низу, а вместо них в Новгородскую землю посылали для поселения москвичей. Так и вместо купцов, сосланных в Московщину, в Новгород отправили новых купцов из Московщины.
Этим не кончилась расправа. В 1484 г. великий князь… приказал похватать бояр и боярынь Великого Новгорода… некоторых, по подозрению, заточил в тюрьму, другим давал поместья в южных и приволжских краях…
В 1487 году по доносу Якова Захарьича, наместника, Иван вывел из Новгорода пятьдесят семей лучших гостей и перевел их во Владимир. В следующем году… Иван приказал выселить еще более семи тысяч житых людей в Москву и расселил их по разным городам и селам. Имения владычные и боярские были раздаваемы московским детям боярским. В следующем году Иван перевел всех остальных житых людей (хозяев) в Нижний Новгород, а многих из них приказал умертвить в Москве: они жаловались на наместников, а им поставили это в вину, выводя из того, что они хотели убить наместника.
Так добил московский государь Новгород и почти стер с лица земли отдельную северную народность. Большая часть народа по волостям была выгублена во время двух опустошительных походов. Весь город был выселен. Место изгнанных старожилов заняли новые поселенцы из Московской и Низовой земли. Владельцы земель, которые не погибли во время опустошения, были также почти все выселены; другие убежали в Литву. Остатки прежней народности в сельском классе смешались с новой, наплывшей к ним, московской: неудивительно после этого, что Новгород не так, как кажется, скоро примирился со своей судьбой и забыл о своей старине. Потомство вольных людей, расселенное в чужих землях, не имело корней для воспоминаний о старине, и должно было по необходимости распуститься в массе преобладающей московской народности; а потомство новосельцев в новгородской волости и в самом городе не имело ничего общего с прежней стариной…
От старины осталась только земля; но старую душу нельзя было вложить в чуждое ей новое тело».
К сказанному Костомаровым можно добавить показания Гербенштейна – о Новгороде: «Народ здесь был весьма образованный и честный, а теперь стал самый испорченный, заразившись, без сомнения, московскою порчею, которую принесли с собой приходящие сюда московиты». О Пскове: «Образованность и мягкие нравы псковитян заменились московскими нравами, которые почти во всем хуже. Ибо в своих купеческих сделках псковитяне показывали такую честность, простосердечие и простоту, что цена товару у них показывалась без запросу, и без всякого многословия ради обмана покупателя» (Цит. по: Плеханов Г.В. История русской общественной мысли. Книга первая. М. – Л.: Госиздат, 1925. С. 91). Дело, как мы видели, было не в «заражении московскою порчею» и не в том, как наивно полагал Плеханов, что «торжество восточных порядков обусловило… распространение восточных нравов» (там же), а просто в смене народа.
Костомаров исчерпывающе ответил тем, кто сомневается в открытии Дмитриевой. В Новгороде и его окрестностях, «волости», просто физически некому было хранить былины. Добавлю, что после чудовищного разгрома, не побоюсь этого слова – геноцида, описанного им, по Новгородчине прошелся еще мор, а лет сто спустя – опричнина. С другой стороны, «поволжские очаги былинной традиции» возникали именно там, куда московиты выселяли новгородцев. Да и называть места хождения былин в Поволжье «очагами» значит просто вводить читателя в заблуждение – поневоле представляется что-то, сопоставимое с Русским Севером, не затронутым нашествием московской азиатчины. На самом деле ни о каком сопоставлении речь идти не может – ни о количественном (разница в числе записей – не в один порядок), ни о качественном (в Поволжье исполняли полузабытые, искаженные, подчас без начала и конца остатки былин, а то и попросту пересказывали их, как могли). Если уж пользоваться тем же смысловым рядом, то в Поволжье в отличие от Севера не очаги, а скорее искры.
Наконец, и упоминания о Поповиче и Буслае в московской Никоновской летописи, «Элие Моровлине» у посетившего Литву Лясотты и Ильи Муравленина с Соловьем Будимировичем у литвина Филона Кмиты – все они появляются в XVI веке. После разгрома Новгорода, когда одних угоняли в Московские земли под конвоем (картины, словно списанные с времен раскулачивания и большевистского террора), а другие бежали в Литву.
Б.А. Рыбаков, охотно принявший открытие Дмитриевой, объяснял сохранение былин в новгородской среде летописным рассказом о гарнизонах из словен новгородских, вятичей, кривичей и чуди, посаженных в острожках по печенежской границе Руси на реках Днепровского Левобережья – Суле, Остре, Стугне и Десне. Эти крепости Борис Александрович отождествлял с былинной богатырской заставой. Но при том ученый не объяснил, во-первых, отчего былин нет или почти нет в землях вятичей, и в особенности кривичей и чуди. Во-вторых, нигде не сказано, что эти гарнизоны, помимо прочего, наверняка очень поредевшие в «беспрестанной» рати с печенегами, вернулись на родину – через всю Восточную Европу! И, наконец, в-третьих, версия Рыбакова никак не объясняет полного отсутствия былин в тех самых краях, где и разворачивались воспетые-де в них бои с печенегами и половцами. А ведь никак нельзя сказать, что у украинского фольклора короткая память – тут и песни о Перуне и Даждьбоге, и колядка о князе, ходившем походом на Царьград и не желавшем принимать в откуп золото (память о Святославе?), и предания о гибели Игоря Рюриковича в Древлянской земле, и о кровавом крещении Руси.