Глава вторая
Журналист
   Вниз по течению реки от Твикенхема находятся лондонские доки, куда примерно в то же время, когда Салли ложилась спать, причалил пароход под названием «Гарлем». Он вез пассажиров из Роттердама. Таможенный служащий по правилам взошел на борт еще в Грейвсенде, однако большинству пассажиров было практически нечего декларировать. Путешествие выдалось нелегким. Все на пароходе были бедны, многие голодны, а некоторые к тому же больны.
   Трап опустили; столпившиеся на палубе люди подхватывали свои пожитки и, суетясь, спешили ступить на мокрый булыжник причала. Женщины в платках, бородатые мужчины в фуражках (а кое-кто в потрепанных меховых шапках), залатанных брюках и стоптанных ботинках; багаж их состоял из картонных коробок, перевязанных бечевкой, скатанных матрацев, бесформенных тюков с одеялами, корзин с одеждой, кастрюль, чайников… В то время как люди по одному сходили с корабля и шли в сторону ворот, освещенных уличным фонарем, один из портовых рабочих повернулся к своему приятелю и спросил:
   — Чё это за язык, Берт?
   — На котором они говорят? Это идиш, Сэм.
   — Идиш? Где это на нем говорят?
   — Например, на Кейбл-стрит. Это евреи, братец. Из России приплыли или еще откуда. Ты чего, не в курсе?
   Тот, которого звали Сэмом, обернулся и взглянул на поток беженцев. На берег сошли еще не все — сколько же их там? Уже вышло более сотни, а люди все прибывали. Среди них был мальчик лет пяти, протискивающийся сквозь толпу, в одной руке он нес тяжелую корзину, другой тащил за собой трехлетнего брата. Их мать с платком на голове прижимала к груди младенца и волокла какие-то вещи, наспех завернутые в холстину. Там же был старик с распухшей ногой, с трудом ковылявший на костыле. Двое юношей несли на руках пожилую женщину, очевидно, мать, которая была не в состоянии идти сама. В толпе выделялись лица: молоденькая кареглазая девушка-красавица, тощий мужчина с хитрым выражением лица, ребенок с болезненно-запавшими глазами, тучная женщина, которая так радовалась, что заражала весельем всех, кто находился рядом; чахоточный рыжебородый молодой человек с горящим взглядом; старик в порванном пальто и замызганной ушанке, с длинной седой бородой и пейсами-завитушками, обрамлявшими его благообразное лицо; гладко выбритый авантюрист с ясным взором, в черной кепке и пальто с меховым воротником.
   Рабочие наблюдали, как толпа идет к воротам, где ей преграждал путь служащий в форме, стоявший в свете фонаря. Он пытался что-то объяснить пассажирам.
   — Адрес… Вам есть куда пойти? У вас должен быть адрес. Листок бумаги. Имя и адрес. Куда пойти, понимаете?
   Изможденный человек в потертой шинели, чья бледная жена качала на руках младенца и пыталась успокоить еще одного ребенка, наконец нашел требуемый клочок бумаги.
   — Фэшн-стрит, — прочитал таможенник. — Так, пойдете прямо по Док-стрит, после моста еще километр прямо и направо. Следующий!
   Служащий бегло просматривал адреса и пропускал людей в город. С другой стороны ворот собралось около дюжины родственников и друзей, они с волнением всматривались в лица прибывших. Тех, у кого не было заветной бумажки с адресом, направляли в еврейский приют на Леман-стрит, недалеко от этого места. Среди пассажиров были две девушки, они так нервничали, что на них обратила внимание женщина средних лет, закутанная в шубу. Когда девушки проходили мимо ворот под пристальным взглядом рыжебородого молодого человека, она поманила их жестом, по-матерински взяла за руки и заговорила с ними на идише. Мало-помалу иммигранты выходили за ворота и смешивались с толпой на улицах Ист-Энда.
 
   Подобные сцены все еще были в новинку для лондонского порта, потому-то рабочий и не знал, откуда приехали эти люди. Иммигранты вынуждены были отправиться в путь после того, как в 1881 году в России начались еврейские погромы.
   Первая семья приехала из Киева. Отец семейства держал табачную лавку, которая была разгромлена, а весь товар выброшен на улицу под ноги разъяренной толпе при полном попустительстве российских солдат. Старик с распухшей ногой также прибыл из Киева, на родине он работал портным; ему пришлось спасаться бегством от бесноватых погромщиков, его дом спалили, а жену изваляли в придорожной грязи. Пожилой человек с пейсами оказался ученым из Бердичева. На его глазах были сожжены все его книги, и казак с шашкой наголо не позволил ему спасти хоть что-то.
   Один за другим, семья за семьей, они отправлялись на запад со своими пожитками и письмом от кузена из Лондона, брата из Америки или сестры из Халла, гарантировавшим, что там их приютят; или же ехали с одной лишь надеждой на лучшее. Многие отправлялись за границу, прослышав, что кто-то — знакомый, сосед или знакомый знакомого — получил такое письмо, возможно, с небольшой суммой денег, и их не останавливали предупреждения британского консульства, что в Англии и без того полно безработных и что голодать там ничем не лучше, чем в России.
   Они собирались на вокзалах Москвы и Петербурга, грузились в поезда и ехали через Польшу или Австро-Венгрию в Гамбург, Роттердам или Либау, где на последние деньги покупали билет на пароход. Некоторым даже удавалось договориться о переправе еще в Петербурге, и они платили курьеру, который брался провести их через таможню и доставить в еврейский приют. Для какой-то части этих людей Лондон не являлся конечным пунктом. Отсюда они отправлялись поездом в Ливерпуль, где пересаживались на корабль, идущий в Нью-Йорк.
   И когда они приезжали на чужбину, без знания языка и без денег, впереди их ждали лишь нищета и непосильный труд.
   Тысячи людей эмигрировали таким образом за эти годы, и каждому из них было что рассказать; но нас интересует история Салли Локхарт, поэтому обратим внимание лишь на чахоточного молодого человека с рыжей бородой.
   Он приехал не из России, а из Германии, и звали его Якоб Либерман. Журналист по профессии, социалист по убеждениям, он покинул Берлин, улизнув из-под носа у полиции, как он считал. На самом деле в полиции о его отъезде знали и были чрезвычайно рады этому обстоятельству. В Берлине времен Бисмарка к евреям относились терпимо, пока те жили обособленно и зарабатывали деньги, которые можно было облагать налогом. Социалистов же там не переносили. Либерман написал ряд статей для газет социалистического толка и начал пробовать себя в публичных выступлениях, хотя и был человеком крайне нервным. Когда он опубликовал разоблачительную статью об участии личного банкира Бисмарка в различных антилиберальных актах германского парламента, ему намекнули, мол, будет лучше, если он покинет страну.
   Что Якоб и сделал. Ему было дано задание найти одного человека, к которому он сейчас и направлялся. Журналист надел на плечи рюкзак, поднял воротник, надвинул на глаза кепку и, периодически останавливаясь, чтобы свериться с видавшей виды картой, двинулся в сторону Сохо.
 
   Подвал: теплый, сухой, хорошо Освещенный, с грубыми деревянными скамьями, стульями и книжными полками. Простенькая кафедра со столом и двумя стульями. Ряд окон под самым потолком — в них видны ноги прохожих, если на улице светло и если стекло не слишком грязное снаружи и не запотевшее изнутри.
   В тот самый момент в комнате громко спорили на четырех языках — английском, польском, немецком и идише. Выступающий с кафедры — раздраженный человек в тельняшке — стучал кулаком по столу и что-то кричал на идише; остальные языки доносились из партера, где еще около тридцати человек слушали, спрашивали, кричали, спорили, курили, кивали, а кто-то даже играл в шахматы.
   Со стороны могло показаться, что это собрание анархистов, обсуждающих, каким количеством динамита начинить свою бомбу. На самом деле эти люди придерживались других убеждений и анархистов ненавидели. Это было собрание Лиги социал-демократических организаций, а спорили собравшиеся о том, на каком языке должен издаваться их новый журнал — на идише, немецком, польском или русском. В Лиге и так было достаточно приверженцев каждого из языков, а ведь иммигранты все прибывали и прибывали. Много доводов выдвигалось за и против, но к согласию стороны прийти не могли. Неужели переговоры зашли в тупик?
   Наконец раздался чей-то голос:
   — Спросите Голдберга. Послушаем, что он скажет. Надо спросить Голдберга. Он всегда говорит дельные вещи. Давно уже надо было узнать его мнение. Давайте спросим Голдберга…
   Вскоре эти слова дошли до всех присутствующих, и они повернулись в ту сторону, где сидел человек по имени Голдберг.
   В свои почти тридцать лет он был видным мужчиной: жесткие черные волосы, крупный нос, темные глаза. Коренастый, с плечами грузчика и кулаками боксера, он сидел за столом и яростно что-то писал, энергично макая перо в чернильницу и не обращая внимания на то, что чернильные пятна оставались на столе, бумаге и его руках. В зубах он сжимал ужасно вонючую сигару.
   Заметив, что дебаты затихли, он поднял голову, и один из собравшихся обратился к нему на идише:
   — Товарищ Голдберг, мы не можем решить. Аргументы в защиту польского звучат убедительно, но потом кто-то ратует за немецкий, а кто-то и за русский, и все они по-своему правы. Я же считаю, что журнал должен печататься на идише. Но…
   Пять человек снова заговорили, перебивая друг друга, но он повысил голос и продолжал:
   — Но мы еще не слышали вашего мнения! Что вы посоветуете? На каком языке издавать журнал?
   Голдберг вынул сигару изо рта, стряхнул пепел и произнес:
   — На английском.
   В комнате поднялся невообразимый гвалт. Голдберг, похоже, этого ждал, поскольку тут же принялся писать с того места, на котором остановился. Человек, сидящий рядом, придвинулся к нему и начал что-то доказывать, так отчаянно жестикулируя, что чуть не опрокинул чернильницу. Голдберг наклонил голову, слушая собеседника, левой рукой отодвинул чернила на безопасное расстояние, а правой продолжал писать. Затем сказал пару слов в ответ; его рука не останавливалась ни на мгновение, пока не дошла до конца страницы, после чего Голдберг отложил ее и начал терзать новый лист.
   Спор продолжался, пока председателю все это не надоело. Он постучал по столу молоточком, требуя тишины.
   — Товарищи, товарищи! Споры и дебаты суть живительная сила социал-демократического движения, однако вы должны не только говорить сами, но и других слушать! Товарищ Голдберг, не могли бы вы объяснить свой выбор в пользу английского языка?
   Председатель говорил на идише, и Голдберг ответил на нем же. Его голос был жестким и сильным.
   — Есть три причины, — начал он.
   Все повернулись в его сторону и остались сидеть вполоборота, положив руки на спинки стульев.
   — Во-первых, мы находимся в Англии. Среди нас есть те, кто мечтает вернуться на родину, Другие хотят отправиться в Палестину, третьи — перебраться в Америку, но мне ли вам рассказывать, где останутся жить большинство из нас? В Англии, товарищи. У ваших детей здесь родятся дети, которые будут считать себя англичанами и не будут говорить ни на польском, ни на немецком, ни на русском. Журнал, например, на польском языке будет читаться весьма ограниченным кругом людей. То же самое касается и идиша, его будут читать лишь евреи. Но разве наше движение исключительно еврейское? Разве социализм создан только для евреев, а для иноверцев — нет? Думаю, что это не так, товарищи. Я сейчас смотрю вокруг себя и вижу то же, что и на всех наших собраниях. Знаете что? Я вижу одних евреев. Почему вы не принимаете в свои ряды других? Нет, я понимаю, вы не намеренно не пускаете сюда иноверцев, просто вы печатаете свои объявления на идише. Товарищи, если это и есть социализм, то он мне не по душе. Двери этих собраний должны быть открыты для всех талантливых членов вашей общины, кто имеет добрые намерения, а это возможно, только если печатать обращения на английском. Следует приветствовать всех желающих присоединиться к нам, даже женщин. На самом деле…
   Последние слова потонули во всеобщем гуле неодобрения, хотя кто-то и поддержал идею. Но Голдберг предвидел подобную реакцию и улыбнулся, терпеливо ожидая, когда шум стихнет. Затем продолжил:
   — Да, мы не должны делать никаких различий. Это первая причина. Вторая — гораздо прозаичнее; насколько я понимаю, как бы ни назывался наш журнал, львиную долю материалов писать буду я. Так вот, писать я буду на английском, а у вас нет денег, чтобы платить переводчику. К тому же писать на английском — единственный способ лучше выучить язык…
   — Но вы и так очень хорошо говорите, — раздался робкий голос.
   — Да, мой английский безупречен, — радостно согласился Голдберг. — Но в данном случае я пекусь о языке наших английских читателей.
   Раздался смех.
   — А третья причина? — спросил кто-то.
   — О, третья причина — самая убедительная. Настолько убедительная, что, услышав ее, у вас отпадут всякие сомнения в моей правоте. Именно она окончательно убедила меня самого. Но, к сожалению, я ее забыл.
   Улыбки, снова смех; Голдберг в точности знал, как завоевать аудиторию, теперь она была на его стороне. Споры продолжались, но он был уверен, что одержал верх.
   — Я склоняюсь к мысли, — сказал человек в мятой кепке, — что предложение товарища Голдберга следует принять. Хотя оно мне и не очень по душе, ведь теперь придется выводить текст по буквам.
   — Но мы еще его не обсудили! — раздался чей-то голос. — Если он хочет выбросить все наши традиции на помойку и превратить нас в англичан, мне думается, надо хорошенько обсудить эту перспективу. Начать с того…
   И когда социал-демократы углубились в дальнейшие дебаты, которые и так было понятно чем закончатся, Голдберг зажег спичку, снова раскурил сигару, макнул перо в чернила и стал дописывать предложение с того места, где остановился.
   В комнате было так людно и шумно, что никто не заметил, как отворилась дверь и на пороге возникла худощавая фигура. Это был рыжебородый молодой человек с корабля; с рюкзаком в руках, он осматривался вокруг, пытаясь разглядеть что-либо сквозь завесу табачного дыма. Он что-то спросил у стоящего рядом человека, посмотрел в указанном им направлении и начал пробираться к столу, за которым сидел Голдберг. Тот, будучи погруженным в работу, не заметил юношу.
   Наконец молодой человек прокашлялся и спросил:
   — Товарищ Голдберг?
   — Да, — ответил он, не поднимая головы.
   — Меня зовут Якоб Либерман. Я только сегодня приехал в Лондон. Я…
   — Либерман! Старина, рад знакомству! Та статья в «Арбайтер Фройнд»… Это просто восхитительно! Давай присаживайся.
   Он потряс руку молодого человека и придвинул ему стул. Либерман сел, стараясь скрыть переполнявшие его эмоции. Его читал и похвалил сам Дэниел Голдберг! Но теперь Голдберг пристально смотрел на него и даже сигару отложил в сторону.
   — Ты неважно выглядишь, — сказал он тихо. — Что, чахотка?
   Якоб кивнул. Он держался уже из последних сил.
   — Ладно, давай выберемся из этого прокуренного подвала. Они будут спорить еще до полуночи, — сказал Голдберг. — Пойдем, у меня комната наверху. Давай рюкзак.
   Он собрал исписанные листки, повесил на плечо рюкзак, зажал в зубах перо, закрыл чернильницу и начал протискиваться к выходу. За ним, еле волоча ноги от усталости, плелся Либерман.
   — Та моя работа… — начал он, когда они поднялись наверх. — Лароусс передал мне ваше послание… Из Берлина я отправился в Латвию… У меня есть новости…
   — Я помню, да. Расскажи.
   — Товарищ Голдберг, зреет заговор против евреев. Их сейчас сотни, может, тысячи на границах — без денег, без документов… Те, у кого есть билеты, валом валят на вокзалы и в морские порты…
   — Да, это я все знаю. А какие новости?
   — Я как раз собирался сказать…
   — Так давай скорее. В твоей статье о банкире мне не понравилась одна вещь: ты слишком долго раскачиваешься. Вся история должна умещаться в первом предложении. Аналитические статьи, эссе и путевые заметки — это совершенно иное дело. Но новости надо уметь подать одной фразой. Остальное — подробности, разъяснения, развитие темы — можно при желании отбросить. Я знаю эту историю про границы, паспорта и безденежье. Изложи суть одним предложением.
   — Человек, который стоит за всем этим, известен как Цадик [1], и он направляется в Лондон.
   — Уже лучше. Из тебя получится неплохой журналист. Вот мы и пришли.
   Они остановились на крохотной лестничной площадке второго этажа. Голдберг открыл дверь, впустил в комнату Либермана, потом чиркнул спичкой и зажег масляную лампу. Молодой человек опустился на ближайший стул и закашлялся. Голдберг взглянул на него: впалые щеки и горящие глаза говорили о прогрессирующей болезни. Голдберг положил рюкзак, расчистил для своих бумаг место на столе среди справочников и докладов и налил Либерману стакан бренди.
   — Так что ты знаешь об этом человеке, о Цадике?
   Либерман взял стакан обеими руками, сделал глоток и закрыл глаза, почувствовав приятное тепло во рту и горле. Голдберг сел за стол.
   — Впервые я услышал о нем в Риге, — начал молодой человек. — Товарищ должен был показать мне контору, по-моему, она называлась Бюро регистрации иммигрантов при Британском консульстве.
   — Такого бюро не существует, — сказал Голдберг. — Это выдумки.
   Он достал из кармана пузырек с чернилами, затем перо, положил принесенные бумаги на пол, придавив их камнем размером с кулак, обмакнул перо в чернила и, пока Либерман рассказывал, начал писать.
   — Я так и понял. Я прикинулся русским евреем, который хочет уехать в Англию. В конторе сидел человек — британец, он задал мне несколько вопросов, посмотрел мои документы, потом велел внести взнос и вписал мое имя в книгу. По его словам, это должно было гарантировать мне жилье в Лондоне на три месяца. Там было много народа; некоторым нечем было платить, у них совсем не осталось денег. Они сталкивались с подобным всю дорогу из Киева: плата за транзит в Москве, за пропуск еще где-то, штамп в паспорте на границе — этому не было конца; и за каждое свое перемещение они должны были кому-то заплатить.
   — Цадику, — уточнил Голдберг.
   — Да. Друг, что был со мной, рассказал мне о нем. Похоже, все они, евреи, боятся этого загадочного Цадика; будто их несчастья — все эти препоны, надувательства и преследования — его рук дело. Но, видите ли, они суеверны и считают, что он… не человек. От самых отдаленных штетлов [2] до трущоб Варшавы, Бухареста и Вены все говорят о Цадике как о демоне, как о чем-то сверхъестественном. Ходят слухи, что ему служит дибук [3] — маленький бес из преисподней. Само имя Цадик означает «праведный, святой, благочестивый», называя его так, евреи хотят умилостивить этого демона, такая вот отчаянная шутка. Когда я впервые услышал эти разговоры, то подумал: как можно быть такими суеверными? Но теперь… Я видел его, Голдберг. И думаю, они правы.
   Дело было вот как: в Риге приятель отвел меня в доки, откуда был виден трап парохода. Стояла глубокая ночь; доки закрыли с вечера, и если бы нас поймали, то отправили в тюрьму. Мы собирались посмотреть, как Цадик сядет на корабль. Все происходило в обстановке строжайшей тайны; никто его не видел, потому что он передвигается по ночам. Минула полночь, и тут к трапу подъехала повозка.
   Большая, шикарная, такая массивная, сработанная на славу. Мы оттуда не могли видеть, как его выгружают, но…
   — Выгружают? — переспросил Голдберг.
   — Слушайте. Когда повозка отъехала, мы увидели его на мостике — его тянули два матроса, а сзади толкали два лакея. Цадик был в инвалидной коляске. Невероятно толстый. Тут же шел слуга и нес что-то вроде пледа. И — вы можете мне не верить, — но я видел дибука.
   Голдберг поднял голову. Либерман выглядел напряженным, он почти допил бренди. Голдберг налил еще, и тот продолжил:
   — Маленькая тень, будто кошачья, однако это был человек. Гомункул, вроде тех, что создавали алхимики из старых рассказов. Он все бегал туда-сюда по откидному мостику…
   Либерман закрыл глаза и, дрожа всем телом, вздохнул.
   — В общем, они подняли его на борт, а потом и повозку — подъемным краном. Мы с приятелем ушли оттуда и позже по суше добрались до Роттердама. Второй раз я услышал о Цадике на борту корабля в ту ночь, когда мы переправлялись сюда. Я стоял на палубе — внизу воздух был спертым и прокуренным — и старался спрятаться от ветра за одной из спасательных шлюпок. И вдруг услышал разговор двух человек. Я должен был прислушиваться — двигатель работал, я даже чувствовал толчки за переборкой — так это, кажется, называется? И вот, я стоял там, кутаясь в пальто, и увидел силуэты двух людей. Они оперлись на перила и говорили по-английски.
   Один из них сказал: «Пятьдесят шесть пассажиров, по пять гульденов с каждого. Итого двести восемьдесят. Ты должен мне десять процентов — двадцать восемь гульденов». Я узнал его голос, это был чиновник, ставивший пассажирам в документы штамп, позволяющий подняться на борт.
   Другой ответил: «Ты не говорил про десять процентов. Мы договаривались о пяти».
   Чиновник сказал: «Цена выросла. Это в последний раз мы так плывем из Роттердама; власти тоже хотят иметь свою долю. Но мне ведь надо зарабатывать. Десять процентов — или я пойду к Цадику».
   Второй поворчал, но добавил несколько монет. Потом спросил: «Я слышал, что Цадик в России. Ты вернешься туда?»
   «Он едет в Лондон, — ответил чиновник. — Все уже почти готово».
   Второй спросил: «Если этот трюк больше не удастся, что будем делать в другой раз?»
   Чиновник ответил: «Когда будешь в Лондоне, отправляйся на Блэкмур-стрит к мистеру Пэрришу. Он тебе все расскажет».
   Из-за гудка я не расслышал, что сказал второй. Потом они пожали друг другу руки, и чиновник ушел. Другой остался на палубе, пока пароход не вышел из дока и не покинул гавань. Тогда он направился вниз. А у меня как раз начался приступ морской болезни.
   Либерман замолчал и откинулся на спинку стула.
   Голдберг постукивал кончиком пера по зубам и что-то обдумывал.
   — Ты сказал — Пэрриш? — спросил он. — На Блэкмур-стрит?
   — Это то, что я слышал. И более ничего. Простите, Голдберг, но я не мог следить за ним, когда мы сошли на берег. Я был чуть живой. Так что больше об этом Пэррише ничего не знаю… А вам что-нибудь говорит это имя?
   — О да, — ответил Голдберг. — Я слышал о мистере Пэррише. Но не знал, что он в этом замешан… Либерман, это чрезвычайно любопытно. Я вам премного благодарен.
   Глаза Либермана были закрыты. Камин не горел, и в комнате было промозгло. Голдберг взял с кровати одеяла и накрыл ими молодого человека. Затем с тоской взглянул на свои сигары, но довольствовался тем, что зажал одну из них между зубами, не раскуривая; подняв воротник пальто и обернув вокруг шеи шарф, он принялся писать.

Глава третья
Метрическая книга

   На следующее утро, наказав Саре-Джейн присматривать за Харриет, а Элли не пускать посторонних, Салли отправилась в свою контору в Сити.
   Три узких пролета лестницы вели на последний этаж старого дома в Бенгал-Корт, что недалеко от собора Святого Павла. В этом же здании ютились страховой агент, окулист, торговец табаком, служащий американской компании по производству печатных машинок, а также офис «Трайсайклинг газетт». Здесь все занимались своим делом, и соседи были довольно дружелюбными людьми, однако Салли не давала покоя мысль, что каждый из них мог следить за ней. Иначе откуда Пэрришу столько знать про нее, если у него не было шпионов?
   Маргарет Хэддоу была уже на месте. Двумя или тремя годами моложе Салли, она казалась старше из-за своего строгого, неприступного вида и сухих манер. Салли безоговорочно доверяла ей. Их секретарша, Сисли Корриган, приехала из Бромли, У нее была больная мать, и она обычно появлялась на работе чуть позже.
   — Дел много? — спросила Салли, снимая шляпку и плащ.
   — Не очень, — ответила Маргарет. — До завтра нужно разобраться с акциями южноамериканских шахт, а еще я бы хотела, чтобы мы вместе посмотрели досье мистера Томпсона. В три у меня встреча с миссис Уилсон. Разговор будет о золотых приисках в Австралии — похоже, там дела идут весьма неплохо.
   — Ты можешь отложить все и сделать кое-что для меня?
   — Конечно, а что случилось?
   Салли поведала ей свою историю. Она рассказывала ее не в первый раз, но до сих пор сама не могла поверить в происходящее. Маргарет несколько раз была во Фруктовом доме, знала Харриет, и ее реакция оказалась куда более сочувственной, чем у адвоката и клерка.
   — Это возмутительно! — заявила она — Чем могу тебе помочь? Если хочешь, чтобы я дала показания в суде, — только скажи.
   — Надеюсь, до суда не дойдет, — ответила Салли. — Хочу до слушаний выяснить, зачем ему все это нужно. Если я буду знать, в чем дело, то пойму, как с этим бороться. Сегодня я собираюсь в церковь, посмотреть метрические книги — поезд через сорок минут, — но мне нужно разузнать что-нибудь об этом Пэррише. Ты можешь сходить к нему вместо меня?
   — Конечно! И что сделать? Застрелить его?
   Салли улыбнулась:
   — Пока не надо. Придумай какую-нибудь правдоподобную историю, будто у тебя к нему дело, и, может, удастся выяснить, чем он занимается… Хоть что-нибудь. Я даже не знаю, что искать, потому как не знаю ничего о нем самом. Любая информация будет полезной.