Неукротимые дружины,
Волнуясь, хлынули с равнины
И потекли к стене градской;
Во граде трубы загремели,
Бойцы сомкнулись, полетели
Навстречу рати удалой,
Сошлись — и заварился бой.
Почуя смерть, взыграли кони,
Пошли стучать мечи о брони;
Со свистом туча стрел взвилась,
Равнина кровью залилась;
Стремглав наездники помчались,
Дружины конные смешались;
Сомкнутой, дружною стеной
Там рубится со строем строй;
Со всадником там пеший бьется;
Там конь испуганный несется;
Там клики битвы, там побег;
Там русский пал, там печенег;
Тот опрокинут булавою;
Тот легкой поражен стрелою;
Другой, придавленный щитом,
Растоптан бешеным конем…
И длился бой до темной ночи;
Ни враг, ни наш не одолел!
За грудами кровавых тел
Бойцы сомкнули томны очи,
И крепок был их бранный сон;
Лишь изредка на поле битвы
Был слышен падших скорбный стон
И русских витязей молитвы.
Бледнела утренняя тень,
Волна сребрилася в потоке,
Сомнительный рождался день
На отуманенном востоке.
Яснели холмы и леса,
И просыпались небеса.
Еще в бездейственном покое
Дремало поле боевое;
Вдруг сон прервался: вражий стан
С тревогой шумною воспрянул,
Внезапный крик сражений грянул;
Смутилось сердце киевлян;
Бегут нестройными толпами
И видят: в поле меж врагами,
Блистая в латах, как в огне,
Чудесный воин на коне
Грозой несется, колет, рубит,
В ревущий рог, летая, трубит…
То был Руслан. Как божий гром,
Наш витязь пал на басурмана;
Он рыщет с карлой за седлом
Среди испуганного стана.
Где ни просвищет грозный меч,
Где конь сердитый ни промчится,
Везде главы слетают с плеч
И с воплем строй на строй валится;
В одно мгновенье бранный луг
Покрыт холмами тел кровавых,
Живых, раздавленных, безглавых,
Громадой копий, стрел, кольчуг.
На трубный звук, на голос боя
Дружины конные славян
Помчались по следам героя,
Сразились… гибни, басурман!
Объемлет ужас печенегов;
Питомцы бурные набегов
Зовут рассеянных коней,
Противиться не смеют боле
И с диким воплем в пыльном поле
Бегут от киевских мечей,
Обречены на жертву аду;
Их сонмы русский меч казнит;
Ликует Киев… Но по граду
Могучий богатырь летит;
В деснице держит меч победный;
Копье сияет как звезда;
Струится кровь с кольчуги медной;
На шлеме вьется борода;
Летит, надеждой окриленный,
По стогнам шумным в княжий дом.
Народ, восторгом упоенный,
Толпится с кликами кругом,
И князя радость оживила.
В безмолвный терем входит он,
Где дремлет чудным сном Людмила;
Владимир, в думу погружен,
У ног ее стоял унылый.
Он был один. Его друзей
Война влекла в поля кровавы.
Но с ним Фарлаф, чуждаясь славы,
Вдали от вражеских мечей,
В душе презрев тревоги стана,
Стоял на страже у дверей.
Едва злодей узнал Руслана,
В нем кровь остыла, взор погас,
В устах открытых замер глас,
И пал без чувств он на колена…
Достойной казни ждет измена!
Но, помня тайный дар кольца,
Руслан летит к Людмиле спящей,
Ее спокойного лица
Касается рукой дрожащей…
И чудо: юная княжна,
Вздохнув, открыла светлы очи!
Казалось, будто бы она
Дивилася столь долгой ночи;
Казалось, что какой-то сон
Ее томил мечтой неясной,
И вдруг узнала — это он!
И князь в объятиях прекрасной.
Воскреснув пламенной душой,
Руслан не видит, не внимает,
И старец в радости немой,
Рыдая, милых обнимает.
Чем кончу длинный мой рассказ?
Ты угадаешь, друг мой милый!
Неправый старца гнев погас;
Фарлаф пред ним и пред Людмилой
У ног Руслана объявил
Свой стыд и мрачное злодейство;
Счастливый князь ему простил;
Лишенный силы чародейства,
Был принят карла во дворец;
И, бедствий празднуя конец,
Владимир в гриднице высокой
Запировал в семье своей.
Дела давно минувших дней,
Преданья старины глубокой.
Эпилог
1817—1822
Примечания
Из ранних редакций
I. Из первого издания поэмы
II
Волнуясь, хлынули с равнины
И потекли к стене градской;
Во граде трубы загремели,
Бойцы сомкнулись, полетели
Навстречу рати удалой,
Сошлись — и заварился бой.
Почуя смерть, взыграли кони,
Пошли стучать мечи о брони;
Со свистом туча стрел взвилась,
Равнина кровью залилась;
Стремглав наездники помчались,
Дружины конные смешались;
Сомкнутой, дружною стеной
Там рубится со строем строй;
Со всадником там пеший бьется;
Там конь испуганный несется;
Там клики битвы, там побег;
Там русский пал, там печенег;
Тот опрокинут булавою;
Тот легкой поражен стрелою;
Другой, придавленный щитом,
Растоптан бешеным конем…
И длился бой до темной ночи;
Ни враг, ни наш не одолел!
За грудами кровавых тел
Бойцы сомкнули томны очи,
И крепок был их бранный сон;
Лишь изредка на поле битвы
Был слышен падших скорбный стон
И русских витязей молитвы.
Бледнела утренняя тень,
Волна сребрилася в потоке,
Сомнительный рождался день
На отуманенном востоке.
Яснели холмы и леса,
И просыпались небеса.
Еще в бездейственном покое
Дремало поле боевое;
Вдруг сон прервался: вражий стан
С тревогой шумною воспрянул,
Внезапный крик сражений грянул;
Смутилось сердце киевлян;
Бегут нестройными толпами
И видят: в поле меж врагами,
Блистая в латах, как в огне,
Чудесный воин на коне
Грозой несется, колет, рубит,
В ревущий рог, летая, трубит…
То был Руслан. Как божий гром,
Наш витязь пал на басурмана;
Он рыщет с карлой за седлом
Среди испуганного стана.
Где ни просвищет грозный меч,
Где конь сердитый ни промчится,
Везде главы слетают с плеч
И с воплем строй на строй валится;
В одно мгновенье бранный луг
Покрыт холмами тел кровавых,
Живых, раздавленных, безглавых,
Громадой копий, стрел, кольчуг.
На трубный звук, на голос боя
Дружины конные славян
Помчались по следам героя,
Сразились… гибни, басурман!
Объемлет ужас печенегов;
Питомцы бурные набегов
Зовут рассеянных коней,
Противиться не смеют боле
И с диким воплем в пыльном поле
Бегут от киевских мечей,
Обречены на жертву аду;
Их сонмы русский меч казнит;
Ликует Киев… Но по граду
Могучий богатырь летит;
В деснице держит меч победный;
Копье сияет как звезда;
Струится кровь с кольчуги медной;
На шлеме вьется борода;
Летит, надеждой окриленный,
По стогнам шумным в княжий дом.
Народ, восторгом упоенный,
Толпится с кликами кругом,
И князя радость оживила.
В безмолвный терем входит он,
Где дремлет чудным сном Людмила;
Владимир, в думу погружен,
У ног ее стоял унылый.
Он был один. Его друзей
Война влекла в поля кровавы.
Но с ним Фарлаф, чуждаясь славы,
Вдали от вражеских мечей,
В душе презрев тревоги стана,
Стоял на страже у дверей.
Едва злодей узнал Руслана,
В нем кровь остыла, взор погас,
В устах открытых замер глас,
И пал без чувств он на колена…
Достойной казни ждет измена!
Но, помня тайный дар кольца,
Руслан летит к Людмиле спящей,
Ее спокойного лица
Касается рукой дрожащей…
И чудо: юная княжна,
Вздохнув, открыла светлы очи!
Казалось, будто бы она
Дивилася столь долгой ночи;
Казалось, что какой-то сон
Ее томил мечтой неясной,
И вдруг узнала — это он!
И князь в объятиях прекрасной.
Воскреснув пламенной душой,
Руслан не видит, не внимает,
И старец в радости немой,
Рыдая, милых обнимает.
Чем кончу длинный мой рассказ?
Ты угадаешь, друг мой милый!
Неправый старца гнев погас;
Фарлаф пред ним и пред Людмилой
У ног Руслана объявил
Свой стыд и мрачное злодейство;
Счастливый князь ему простил;
Лишенный силы чародейства,
Был принят карла во дворец;
И, бедствий празднуя конец,
Владимир в гриднице высокой
Запировал в семье своей.
Дела давно минувших дней,
Преданья старины глубокой.
Эпилог
Так, мира житель равнодушный,
На лоне праздной тишины,
Я славил лирою послушной
Преданья темной старины.
Я пел — и забывал обиды
Слепого счастья и врагов,
Измены ветреной Дориды
И сплетни шумные глупцов.
На крыльях вымысла носимый,
Ум улетал за край земной;
И между тем грозы незримой
Сбиралась туча надо мной!..
Я погибал… Святой хранитель
Первоначальных, бурных дней,
О дружба, нежный утешитель
Болезненной души моей!
Ты умолила непогоду;
Ты сердцу возвратила мир;
Ты сохранила мне свободу,
Кипящей младости кумир!
Забытый светом и молвою,
Далече от брегов Невы,
Теперь я вижу пред собою
Кавказа гордые главы.
Над их вершинами крутыми,
На скате каменных стремнин,
Питаюсь чувствами немыми
И чудной прелестью картин
Природы дикой и угрюмой;
Душа, как прежде, каждый час
Полна томительною думой —
Но огнь поэзии погас.
Ищу напрасно впечатлений:
Она прошла, пора стихов,
Пора любви, веселых снов,
Пора сердечных вдохновений!
Восторгов краткий день протек —
И скрылась от меня навек
Богиня тихих песнопений…
1817—1822
Примечания
Написана в течение 1817—1820 гг., напечатана в 1820 г. Однако значение «Руслана и Людмилы» не сводится только к полемике с реакционным романтизмом. Поэма поразила современников и сейчас восхищает читателей богатством и разнообразием содержания (хотя и не очень глубокого), удивительной живостью и яркостью картин, даже самых фантастических, блеском и поэтичностью языка. Не считая многочисленных и всегда неожиданных и остроумных шутливо-эротических эпизодов в «Руслане и Людмиле», мы встречаем то живые, почти «реалистически» увиденные поэтом образы фантастического содержания (например, описание гигантской живой головы во второй песне), то в нескольких стихах показанную исторически верную картину древнерусского быта (свадебный пир у князя Владимира в начале поэмы), хотя вся поэма совершенно не претендует на воспроизведение исторического колорита; иногда мрачные, даже трагические описания (сон Руслана и убийство его, смерть живой головы); наконец, описание боя киевлян о печенегами в последней песне, по мастерству мало чем уступающее знаменитому «полтавскому бою» в поэме «Полтава». В языке своей первой поэмы, используя все достижения предшественников — точность и изящество рассказа в стихах Дмитриева, поэтическую насыщенность и певучесть интонаций, «пленительную сладость стихов» Жуковского, пластическую красоту образов Батюшкова, — Пушкин идет дальше их. Он вводит в свой текст слова, выражения и образы народного просторечия, решительно избегавшиеся светской, салонной поэзией его предшественников и считавшиеся грубыми, непоэтическими. Уже в «Руслане и Людмиле» Пушкин положил начало тому синтезу различных языковых стилей, который явился его заслугой в создании русского литературного языка.
Лирический эпилог поэмы («Так, мира житель равнодушный…») был написан Пушкиным позже, во время ссылки на Кавказ (он не попал в первое издание поэмы и был напечатан отдельно в журнале «Сын отечества»). И тон и идейное содержание эпилога резко отличаются от шутливо-беззаботного тона и веселого сказочного содержания поэмы. Они знаменуют переход Пушкина к новому направлению — романтизму.
В 1828 г. Пушкин выпустил второе издание своей поэмы, существенно переработав ее. Он значительно исправил стиль, освободив его от некоторых неловкостей, свойственных его юношескому творчеству; выбросил из поэмы ряд мелких «лирических отступлений», малосодержательных и несколько кокетливых по тону (дань салонному стилю той эпохи). Уступая нападкам и требованиям критики, Пушкин сократил и смягчил некоторые эротические картины (а также свою поэтическую полемику с Жуковским). Наконец, во втором издании появился незадолго перед тем написанный Пушкиным, пристально изучавшим в это время народное творчество, «пролог» («У лукоморья дуб зеленый…») — поэтическое собрание подлинно народных сказочных мотивов и образов, с ученым котом, который ходит по цепи, развешанной на ветвях дуба, поет песни и рассказывает сказки).[1] Свою поэму о Руслане и Людмиле Пушкин теперь представляет читателям как одну из сказок, рассказанных котом.
Появление в 1820 г, «Руслана и Людмилы» вызвало ряд статей в журналах и замечаний в частной переписке поэтов. Пушкин в предисловии к изданию 1828 г. упомянул о двух отрицательных суждениях о поэме старого поэта Дмитриева, шокированного вольностью шуток в «Руслане и Людмиле», а также почти полностью привел два отрицательных журнальных отзыва (см. раздел «Из ранних редакций»). Один (за подписью NN) выражал отношение к поэме Пушкина круга П. А. Катенина — поэта и критика, близкого к декабристам, который причудливо совмещал в своих литературных взглядах романтические требования «народности» и крайний рационализм, свойственный классицизму. Автор этой статьи в длинной серии придирчивых вопросов упрекал поэта за разного рода непоследовательности и противоречия, критикуя шутливую и сказочную поэму по законам классического «правдоподобия». Другая статья исходила из противоположного, реакционного лагеря — журнала «Вестник Европы». Ее автор, с семинарской неуклюжестью защищая светский, салонный характер литературы, возмущается сказочными образами поэмы, «простонародными» картинами и выражениями («удавлю», «пред носом», «чихнула» и т. д.)
Сам Пушкин в 1830 г, в неоконченной статье «Опровержение на критики», возражая против обвинений в неприличии и безнравственности, видел главный недостаток своей юношеской поэмы в отсутствии в ней подлинного чувства, замененного блеском остроумия: «Никто не заметил даже, — писал он, — что она холодна».
Лирический эпилог поэмы («Так, мира житель равнодушный…») был написан Пушкиным позже, во время ссылки на Кавказ (он не попал в первое издание поэмы и был напечатан отдельно в журнале «Сын отечества»). И тон и идейное содержание эпилога резко отличаются от шутливо-беззаботного тона и веселого сказочного содержания поэмы. Они знаменуют переход Пушкина к новому направлению — романтизму.
В 1828 г. Пушкин выпустил второе издание своей поэмы, существенно переработав ее. Он значительно исправил стиль, освободив его от некоторых неловкостей, свойственных его юношескому творчеству; выбросил из поэмы ряд мелких «лирических отступлений», малосодержательных и несколько кокетливых по тону (дань салонному стилю той эпохи). Уступая нападкам и требованиям критики, Пушкин сократил и смягчил некоторые эротические картины (а также свою поэтическую полемику с Жуковским). Наконец, во втором издании появился незадолго перед тем написанный Пушкиным, пристально изучавшим в это время народное творчество, «пролог» («У лукоморья дуб зеленый…») — поэтическое собрание подлинно народных сказочных мотивов и образов, с ученым котом, который ходит по цепи, развешанной на ветвях дуба, поет песни и рассказывает сказки).[1] Свою поэму о Руслане и Людмиле Пушкин теперь представляет читателям как одну из сказок, рассказанных котом.
Появление в 1820 г, «Руслана и Людмилы» вызвало ряд статей в журналах и замечаний в частной переписке поэтов. Пушкин в предисловии к изданию 1828 г. упомянул о двух отрицательных суждениях о поэме старого поэта Дмитриева, шокированного вольностью шуток в «Руслане и Людмиле», а также почти полностью привел два отрицательных журнальных отзыва (см. раздел «Из ранних редакций»). Один (за подписью NN) выражал отношение к поэме Пушкина круга П. А. Катенина — поэта и критика, близкого к декабристам, который причудливо совмещал в своих литературных взглядах романтические требования «народности» и крайний рационализм, свойственный классицизму. Автор этой статьи в длинной серии придирчивых вопросов упрекал поэта за разного рода непоследовательности и противоречия, критикуя шутливую и сказочную поэму по законам классического «правдоподобия». Другая статья исходила из противоположного, реакционного лагеря — журнала «Вестник Европы». Ее автор, с семинарской неуклюжестью защищая светский, салонный характер литературы, возмущается сказочными образами поэмы, «простонародными» картинами и выражениями («удавлю», «пред носом», «чихнула» и т. д.)
Сам Пушкин в 1830 г, в неоконченной статье «Опровержение на критики», возражая против обвинений в неприличии и безнравственности, видел главный недостаток своей юношеской поэмы в отсутствии в ней подлинного чувства, замененного блеском остроумия: «Никто не заметил даже, — писал он, — что она холодна».
Из ранних редакций
I. Из первого издания поэмы
После стиха «Когда не видим друга в нем» в первом издании далее следовало:
После стиха «И дале продолжала путь»:
Вы знаете, что наша дева
Была одета в эту ночь,
По обстоятельствам, точь-в-точь
Как наша прабабушка Ева.
Наряд невинный и простой!
Наряд Амура и природы!
Как жаль, что вышел он из моды!
Пред изумленною княжной…
После стиха «Женитьбы наши безопасны…»:
О люди, странные созданья!
Меж тем как тяжкие страданья
Тревожат, убивают вас,
Обеда лишь наступит час —
И вмиг вам жалобно доносит
Пустой желудок о себе
И им заняться тайно просит.
Что скажем о такой судьбе?
Стих «Но правду возвещу ли я? в первом издании читалось так:
Мужьям, девицам молодым
Их замыслы не так ужасны.
Неправ фернейский злой крикун!
Все к лучшему: теперь колдун
Иль магнетизмом лечит бедных
И девушек худых и бледных,
Пророчит, издает журнал, —
Дела, достойные похвал!
Но есть волшебники другие.
Это место, начиная со стиха «О страшный вид! Волшебник хилый» в первом издании читалось так:
Дерзну ли истину вещать?
Дерзну ли ясно описать
Не монастырь уединённый,
Не робких инокинь собор,
Но… трепещу! в душе смущенный,
Дивлюсь — и потупляю взор.
Начало пятой песни, первоначально четвертой:
О страшный вид! Волшебник хилый
Ласкает сморщенной рукой
Младые прелести Людмилы;
К ее пленительным устам
Прильнув увядшими устами,
Он, вопреки своим годам,
Уж мыслит хладными трудами
Сорвать сей нежный, тайный цвет,
Хранимый Лелем для другого;
Уже… но бремя поздних лет
Тягчит бесстыдника седого —
Стоная, дряхлый чародей,
В бессильной дерзости своей,
Пред сонной девой упадает;
В нем сердце ноет, плачет он,
Но вдруг раздался рога звон…
После стиха: «Беда: восстали печенеги!»:
Как я люблю мою княжну,
Мою прекрасную Людмилу,
В печалях сердца тишину,
Невинной страсти огнь и силу,
Затеи, ветреность, покой,
Улыбку сквозь немые слезы…
И с этим юности златой
Все нежны прелести, все розы!..
Бог весть, увижу ль наконец
Моей Людмилы образец!
К ней вечно сердцем улетаю…
Но с нетерпеньем ожидаю
Судьбой сужденной мне княжны
(Подруги милой, не жены,
Жены я вовсе не желаю).
Но вы, Людмилы наших дней,
Поверьте совести моей,
Душой открытой вам желаю
Такого точно жениха,
Какого здесь изображаю
По воле легкого стиха…
Злосчастный град! Увы! Рыдай,
Твой светлый опустеет край,
Ты станешь бранная пустыня!..
Где грозный пламенный Рогдай!
И где Руслан, и где Добрыня!
Кто князя-Солнце оживит!
II
Предисловие Пушкина ко второму изданию поэмы
Автору было двадцать лет от роду, когда кончил он Руслана и Людмилу. Он начал свою поэму, будучи еще воспитанником Царскосельского лицея, и продолжал ее среди самой рассеянной жизни. Этим до некоторой степени можно извинить ее недостатки.
При ее появлении в 1820 году тогдашние журналы наполнились критиками более или менее снисходительными. Самая пространная писана г. В.[2] и помещена в «Сыне отечества». Вслед за нею появились вопросы неизвестного.[3] Приведем из них некоторые.
«Начнем с первой песни. Commençons par le commencement.[4]
Зачем Финн дожидался Руслана?
Зачем он рассказывает свою историю, и как может Руслан в таком несчастном положении с жадностию внимать рассказы (или по-русски рассказам) старца?
Зачем Руслан присвистывает, отправляясь в путь? Показывает ли это огорченного человека? Зачем Фарлаф с своею трусостию поехал искать Людмилы? Иные скажут: затем, чтобы упасть в грязный ров: et puis on en rit et cela fait toujours plaisir.[5]
Справедливо ли сравнение, стр. 46[6], которое вы так хвалите? Случалось ли вам это видеть?
Зачем маленький карла с большою бородою (что, между прочим, совсем не забавно) приходил к Людмиле? Как Людмиле пришла в голову странная мысль схватить с колдуна шапку (впрочем, в испуге чего не наделаешь?) и как колдун позволил ей это сделать?
Каким образом Руслан бросил Рогдая как ребенка в воду, когда
Зачем будить двенадцать спящих дев и поселять их в какую-то степь, куда, не знаю как, заехал Ратмир? Долго ли он пробыл там? Куда поехал? Зачем сделался рыбаком? Кто такая его новая подруга? Вероятно ли, что Руслан, победив Черномора и пришед в отчаяние, не находя Людмилы, махал до тех пор мечом, что сшиб шапку с лежащей на земле супруги?
Зачем карла не вылез из котомки убитого Руслана? Что предвещает сон Руслана? Зачем это множество точек после стихов:
Tes pourquoi, dit le dieu, ne finiront jamais.[10]
Конечно, многие обвинения сего допроса основательны, особенно последний. Некто взял на себя труд отвечать на оные.[11] Его антикритика остроумна и забавна.
Впрочем, нашлись рецензенты совсем иного разбора. Например, в «Вестнике Европы», № 11, 1820, мы находим следующую благонамеренную статью.[12]
«Теперь прошу обратить ваше внимание на новый ужасный предмет, который, как у Камоэнса Мыс бурь, выходит из недр морских и показывается посреди океана российской словесности. Пожалуйте напечатайте мое письмо: быть может, люди, которые грозят нашему терпению новым бедствием, опомнятся, рассмеются — и оставят намерение сделаться изобретателями нового рода русских сочинений.
Дело вот в чем: вам известно, что мы от предков получили небольшое бедное наследство литературы, т. е. сказки и песни народные. Что о них сказать? Если мы бережем старинные монеты, даже самые безобразные, то не должны ли тщательно хранить и остатки словесности наших предков? Без всякого сомнения. Мы любим воспоминать все, относящееся к нашему младенчеству, к тому счастливому времени детства, когда какая-нибудь песня или сказка служила нам невинною забавой и составляла все богатство познаний. Видите сами, что я не прочь от собирания и изыскания русских сказок и песен; но когда узнал я, что наши словесники приняли старинные песни совсем с другой стороны, громко закричали о величии, плавности, силе, красотах, богатстве наших старинных песен, начали переводить их на немецкий язык и, наконец, так влюбились в сказки и песни, что в стихотворениях XIX века заблистали Ерусланы и Бовы на новый манер; то я вам слуга покорный.
Чего доброго ждать от повторения более жалких, нежели смешных лепетаний?.. Чего ждать, когда наши поэты начинают пародировать Киршу Данилова?
Возможно ли просвещенному или хоть немного сведущему человеку терпеть, когда ему предлагают новую поэму, писанную в подражание Еруслану Лазаревичу? Извольте же заглянуть в 15 и 16 № «Сына Отечества». Там неизвестный пиит на образчик выставляет нам отрывок из поэмы своей Людмила и Руслан (не Еруслан ли?). Не знаю, что будет содержать целая поэма; но образчик хоть кого выведет из терпения. Пиит оживляет мужичка сам с ноготь, а борода с локоть, придает ему еще бесконечные усы («С. От.», стр. 121), показывает нам ведьму, шапочку-невидимку и проч. Но вот что всего драгоценнее: Руслан наезжает в поле на побитую рать, видит богатырскую голову, под которою лежит меч-кладенец; голова с ним разглагольствует, сражается… Живо помню, как все это, бывало, я слушал от няньки моей; теперь на старости сподобился вновь то же самое услышать от поэтов нынешнего времени!.. Для большей точности, или чтобы лучше выразить всю прелесть старинного нашего песнословия, поэт и в выражениях уподобился Ерусланову рассказчику, например:
Долг искренности требует также упомянуть и о мнении одного из увенчанных, первоклассных отечественных писателей, который, прочитав Руслана и Людмилу, сказал: я тут не вижу ни мыслей, ни чувства; вижу только чувственность. Другой (а может быть и тот же) увенчанный, первоклассный отечественный писатель приветствовал сей первый опыт молодого поэта следующим стихом:
Автору было двадцать лет от роду, когда кончил он Руслана и Людмилу. Он начал свою поэму, будучи еще воспитанником Царскосельского лицея, и продолжал ее среди самой рассеянной жизни. Этим до некоторой степени можно извинить ее недостатки.
При ее появлении в 1820 году тогдашние журналы наполнились критиками более или менее снисходительными. Самая пространная писана г. В.[2] и помещена в «Сыне отечества». Вслед за нею появились вопросы неизвестного.[3] Приведем из них некоторые.
«Начнем с первой песни. Commençons par le commencement.[4]
Зачем Финн дожидался Руслана?
Зачем он рассказывает свою историю, и как может Руслан в таком несчастном положении с жадностию внимать рассказы (или по-русски рассказам) старца?
Зачем Руслан присвистывает, отправляясь в путь? Показывает ли это огорченного человека? Зачем Фарлаф с своею трусостию поехал искать Людмилы? Иные скажут: затем, чтобы упасть в грязный ров: et puis on en rit et cela fait toujours plaisir.[5]
Справедливо ли сравнение, стр. 46[6], которое вы так хвалите? Случалось ли вам это видеть?
Зачем маленький карла с большою бородою (что, между прочим, совсем не забавно) приходил к Людмиле? Как Людмиле пришла в голову странная мысль схватить с колдуна шапку (впрочем, в испуге чего не наделаешь?) и как колдун позволил ей это сделать?
Каким образом Руслан бросил Рогдая как ребенка в воду, когда
Зачем Руслан говорит, увидевши поле битвы (которое совершенный hors d'oeuvre[8], зачем говорит он:
Они схватились на конях;
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Их члены злобой сведены;
Объяты, молча, костенеют, и проч.?
Не знаю, как Орловский[7] нарисовал бы это.
Так ли говорили русские богатыри? И похож ли Руслан, говорящий о траве забвенья и вечной темноте времени, на Руслана, который чрез минуту после восклицает с важностью сердитой :
О поле, поле! кто тебя
Усеял мертвыми костями?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Зачем же, поле, смолкло ты
И поросло травой забвенья?..
Времен от вечной темноты,
Быть может, нет и мне спасенья! и проч.?
Зачем Черномор, доставши чудесный меч, положил его на поле, под головою брата? Не лучше ли бы было взять его домой?
Молчи, пустая голова!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Хоть лоб широк, да мозгу мало!
Я еду, еду, не свищу,
А как наеду, не спущу!
. . . . Знай наших! и проч.?
Зачем будить двенадцать спящих дев и поселять их в какую-то степь, куда, не знаю как, заехал Ратмир? Долго ли он пробыл там? Куда поехал? Зачем сделался рыбаком? Кто такая его новая подруга? Вероятно ли, что Руслан, победив Черномора и пришед в отчаяние, не находя Людмилы, махал до тех пор мечом, что сшиб шапку с лежащей на земле супруги?
Зачем карла не вылез из котомки убитого Руслана? Что предвещает сон Руслана? Зачем это множество точек после стихов:
Зачем, разбирая Руслана и Людмилу, говорить об Илиаде и Энеиде? Что есть общего между ними? Как писать (и, кажется, сериозно), что речи Владимира, Руслана, Финна и проч. нейдут в сравнение с Омеровыми? Вот вещи, которых я не понимаю и которых многие другие также не понимают. Если вы нам объясните их, то мы скажем: cujusvis hominis est errare: nullius, nisi insipientis, in errore perseverare (Philippic, XII, 2)».[9]
Шатры белеют на холмах?
Tes pourquoi, dit le dieu, ne finiront jamais.[10]
Конечно, многие обвинения сего допроса основательны, особенно последний. Некто взял на себя труд отвечать на оные.[11] Его антикритика остроумна и забавна.
Впрочем, нашлись рецензенты совсем иного разбора. Например, в «Вестнике Европы», № 11, 1820, мы находим следующую благонамеренную статью.[12]
«Теперь прошу обратить ваше внимание на новый ужасный предмет, который, как у Камоэнса Мыс бурь, выходит из недр морских и показывается посреди океана российской словесности. Пожалуйте напечатайте мое письмо: быть может, люди, которые грозят нашему терпению новым бедствием, опомнятся, рассмеются — и оставят намерение сделаться изобретателями нового рода русских сочинений.
Дело вот в чем: вам известно, что мы от предков получили небольшое бедное наследство литературы, т. е. сказки и песни народные. Что о них сказать? Если мы бережем старинные монеты, даже самые безобразные, то не должны ли тщательно хранить и остатки словесности наших предков? Без всякого сомнения. Мы любим воспоминать все, относящееся к нашему младенчеству, к тому счастливому времени детства, когда какая-нибудь песня или сказка служила нам невинною забавой и составляла все богатство познаний. Видите сами, что я не прочь от собирания и изыскания русских сказок и песен; но когда узнал я, что наши словесники приняли старинные песни совсем с другой стороны, громко закричали о величии, плавности, силе, красотах, богатстве наших старинных песен, начали переводить их на немецкий язык и, наконец, так влюбились в сказки и песни, что в стихотворениях XIX века заблистали Ерусланы и Бовы на новый манер; то я вам слуга покорный.
Чего доброго ждать от повторения более жалких, нежели смешных лепетаний?.. Чего ждать, когда наши поэты начинают пародировать Киршу Данилова?
Возможно ли просвещенному или хоть немного сведущему человеку терпеть, когда ему предлагают новую поэму, писанную в подражание Еруслану Лазаревичу? Извольте же заглянуть в 15 и 16 № «Сына Отечества». Там неизвестный пиит на образчик выставляет нам отрывок из поэмы своей Людмила и Руслан (не Еруслан ли?). Не знаю, что будет содержать целая поэма; но образчик хоть кого выведет из терпения. Пиит оживляет мужичка сам с ноготь, а борода с локоть, придает ему еще бесконечные усы («С. От.», стр. 121), показывает нам ведьму, шапочку-невидимку и проч. Но вот что всего драгоценнее: Руслан наезжает в поле на побитую рать, видит богатырскую голову, под которою лежит меч-кладенец; голова с ним разглагольствует, сражается… Живо помню, как все это, бывало, я слушал от няньки моей; теперь на старости сподобился вновь то же самое услышать от поэтов нынешнего времени!.. Для большей точности, или чтобы лучше выразить всю прелесть старинного нашего песнословия, поэт и в выражениях уподобился Ерусланову рассказчику, например:
Каково?..
… Шутите вы со мною —
Всех удавлю вас бородою!
Картина, достойная Кирши Данилова! Далее: чихнула голова, за нею и эхо чихает… Вот что говорит рыцарь:
…Объехал голову кругом
И стал пред носом молчаливо.
Щекотит ноздри копием…
Потом витязь ударяет в щеку тяжкой рукавицей… Но увольте меня от подробного описания и позвольте спросить: если бы в Московское Благородное Собрание как-нибудь втерся (предполагаю невозможное возможным) гость с бородою, в армяке, в лаптях, и закричал бы зычным голосом: здорово, ребята! Неужели бы стали таким проказником любоваться? Бога ради, позвольте мне старику сказать публике, посредством вашего журнала, чтобы она каждый раз жмурила глаза при появлении подобных странностей. Зачем допускать, чтобы плоские шутки старины снова появлялись между нами! Шутка грубая, не одобряемая вкусом просвещенным, отвратительна, а нимало не смешна и не забавна. Dixi».[13]
Я еду, еду, не свищу;
А как наеду, не спущу…
Долг искренности требует также упомянуть и о мнении одного из увенчанных, первоклассных отечественных писателей, который, прочитав Руслана и Людмилу, сказал: я тут не вижу ни мыслей, ни чувства; вижу только чувственность. Другой (а может быть и тот же) увенчанный, первоклассный отечественный писатель приветствовал сей первый опыт молодого поэта следующим стихом:
12 февраля, 1828.
Мать дочери велит на эту сказку плюнуть.