— Съела! — проговорил Ванюшка и, спустившись на льдину, закрыл лицо руками.
Он сидел долго, у ног что-то захрустело, зачавкало. Песец! Воровато оглядываясь, он хватал рыбёшку, глотал, давился от страха и жадности. Ванюшка замахнулся. Песец отскочил, тявкнул обиженно. Мальчик встал.
— Хоть всё съешь, — проговорил он каким-то тихим равнодушным голосом. — Ей теперь ничего не надо.
Не оборачиваясь, Ванюшка подошёл к обрыву и начал на него взбираться.
Наверху услышал, как звякает что-то за спиной: железки в мешке.
— Ну, что ж? Топоры будут, — произнёс он вслух. И, тяжело вытягивая ноги из талого снега, зашагал к дому, точно это и не он недавно так весело торопился, нёс сайку новому другу.
Голова от ушиба сильно болела, даже трудно было смотреть: он шёл опустив глаза, не выбирая дороги.
Вдруг близко кто-то фыркнул и громко засопел. Ванюшка взглянул: ошкуй! Стоит у самой дороги, лапу лижет и морду трёт. И опять лижет… Голова рыбьими чешуйками облеплена. Нос, Ванюшке особенно запомнилось, блестит будто серебряный. «Это который на отмели сайку ел!» — подумал он. А ошкуй на него и не глядит. До чего зверя рыбья чешуя допекла: рыкнул с досады, мордой в снег сунулся и — ну головой вертеть. Потом как фыркнет — снег кверху столбом. Голову вытянул, покачал ею — не вовсе ли, мол, отвертел? «Нос-то чистый стал», — заметил Ванюшка. А ошкуй, как ни в чём не бывало, повернулся, пошёл стороной и всё головой поматывает.
Ванюшка постоял ещё немного и опять побрёл словно во сне. Дома мешок на пороге скинул, молча лёг на нары и повернулся лицом к стенке.
Отец спросил, что случилось? А он только ответил;
— Ничего не случилось, нерпу мою косатка съела, а меня ошкуй есть не стал, рыбы наелся. А я спать хочу.
Кормщик ещё более встревожился, но Степан потрогал Ванюшке лоб и тихонько сказал:
— Не трожь, дядя Алексей, огневица его забрала, чуешь, весь горит. А чего с ним приключилось, после узнаем, как хворь от него, бог даст, отступится.
Хворь отступила не скоро. Кормщик и Степан, сменяя друг друга, неотлучно дежурили. Воду подавали, держали Ванюшку, когда он в бреду рвался из избушки: то нерпу от косатки спасать, то самому от ошкуя спасаться. Слушали и постепенно поняли всё, что с бедным мальчиком за один день приключилось.
Солнце безотлучно ходило по небу, но за ним никто не следил — не до того было. Кормщик поседел, пока слушал, как бредит, мечется на нарах Ванюшка.
Не вытерпел как-то: положил голову рядом с Ванюшкиной на кожаную подушку, набитую мохом, и задремал. Во сне точно его толкнуло, слышит: «Тятя!»
Вскочил, а Ванюшка лежит тихо и смотрит на него разумно.
— Тятя, — повторил. — Долго я, что ли, заспался?
И тут не выдержал, заплакал суровый кормщик. Степан к нарам кинулся:
— Живой ты, Ванюшка, ой хорошо! Встанешь — за олешками пойдём!
А Ванюшка уже устал, словно много наговорился: улыбнулся и задремал спокойно.
Кормщик дал знак Степану рукой, и оба из избы вышли крадучись, как бы половица не заскрипела.
С того дня, и правда, огневица от Ванюшки отступила, но силы к нему вернулись ещё не скоро: из избы только выйдет и уже устал, глядит, где бы присесть-отдохнуть.
Как-то утром открыл глаза, да как вскрикнет: доски красные обе у него под боком на нарах лежат. Схватил их, а Степан смеётся:
— Гляди, чтобы не треснули, больно крепко жмёшь. Когда за ними лазил — все бока ободрал, проход-то под камнем на тебя мерян, не на меня. Теперь, чай, скоро, поправишься?
— Скоро, — ответил Ванюшка, а у самого руки не разжимаются, доски держат. Той, где воин вырезан, все залюбовались.
— Не нашего войска воин, — сказал Алексей. — И дерево такое в нашей стране не растёт.
— Я тебе из простых досок ларец сделаю, — пообещал Степан. — А с красных этих крышка будет. Ты на другой-то тоже что-нибудь вырезать можешь.
— Могу, — радостно отозвался Ванюшка. Но что вырежет — сказать не захотел.
Ларец в Степановых умелых руках получился на славу. Пока он его ладил, Ванюшка трудился над крышкой, как кончил — показал. Лежит на доске нерпа, а перед ней — косатка, пасть зубастую раскрыла, из доски, словно из воды, обозначились пасть и спина.
А Ванюшка, как её вырезал — точно тяжесть какую с себя сбросил: повеселел и скоро не только совсем поправился, а даже вырос, в плечах раздался. Очень этому промысленники обрадовались, потому что короткое лето уже кончалось, подходила суровая грумантская зима, а она только крепким, здоровым под силу.
Глава последняя
Послесловие
Он сидел долго, у ног что-то захрустело, зачавкало. Песец! Воровато оглядываясь, он хватал рыбёшку, глотал, давился от страха и жадности. Ванюшка замахнулся. Песец отскочил, тявкнул обиженно. Мальчик встал.
— Хоть всё съешь, — проговорил он каким-то тихим равнодушным голосом. — Ей теперь ничего не надо.
Не оборачиваясь, Ванюшка подошёл к обрыву и начал на него взбираться.
Наверху услышал, как звякает что-то за спиной: железки в мешке.
— Ну, что ж? Топоры будут, — произнёс он вслух. И, тяжело вытягивая ноги из талого снега, зашагал к дому, точно это и не он недавно так весело торопился, нёс сайку новому другу.
Голова от ушиба сильно болела, даже трудно было смотреть: он шёл опустив глаза, не выбирая дороги.
Вдруг близко кто-то фыркнул и громко засопел. Ванюшка взглянул: ошкуй! Стоит у самой дороги, лапу лижет и морду трёт. И опять лижет… Голова рыбьими чешуйками облеплена. Нос, Ванюшке особенно запомнилось, блестит будто серебряный. «Это который на отмели сайку ел!» — подумал он. А ошкуй на него и не глядит. До чего зверя рыбья чешуя допекла: рыкнул с досады, мордой в снег сунулся и — ну головой вертеть. Потом как фыркнет — снег кверху столбом. Голову вытянул, покачал ею — не вовсе ли, мол, отвертел? «Нос-то чистый стал», — заметил Ванюшка. А ошкуй, как ни в чём не бывало, повернулся, пошёл стороной и всё головой поматывает.
Ванюшка постоял ещё немного и опять побрёл словно во сне. Дома мешок на пороге скинул, молча лёг на нары и повернулся лицом к стенке.
Отец спросил, что случилось? А он только ответил;
— Ничего не случилось, нерпу мою косатка съела, а меня ошкуй есть не стал, рыбы наелся. А я спать хочу.
Кормщик ещё более встревожился, но Степан потрогал Ванюшке лоб и тихонько сказал:
— Не трожь, дядя Алексей, огневица его забрала, чуешь, весь горит. А чего с ним приключилось, после узнаем, как хворь от него, бог даст, отступится.
Хворь отступила не скоро. Кормщик и Степан, сменяя друг друга, неотлучно дежурили. Воду подавали, держали Ванюшку, когда он в бреду рвался из избушки: то нерпу от косатки спасать, то самому от ошкуя спасаться. Слушали и постепенно поняли всё, что с бедным мальчиком за один день приключилось.
Солнце безотлучно ходило по небу, но за ним никто не следил — не до того было. Кормщик поседел, пока слушал, как бредит, мечется на нарах Ванюшка.
Не вытерпел как-то: положил голову рядом с Ванюшкиной на кожаную подушку, набитую мохом, и задремал. Во сне точно его толкнуло, слышит: «Тятя!»
Вскочил, а Ванюшка лежит тихо и смотрит на него разумно.
— Тятя, — повторил. — Долго я, что ли, заспался?
И тут не выдержал, заплакал суровый кормщик. Степан к нарам кинулся:
— Живой ты, Ванюшка, ой хорошо! Встанешь — за олешками пойдём!
А Ванюшка уже устал, словно много наговорился: улыбнулся и задремал спокойно.
Кормщик дал знак Степану рукой, и оба из избы вышли крадучись, как бы половица не заскрипела.
С того дня, и правда, огневица от Ванюшки отступила, но силы к нему вернулись ещё не скоро: из избы только выйдет и уже устал, глядит, где бы присесть-отдохнуть.
Как-то утром открыл глаза, да как вскрикнет: доски красные обе у него под боком на нарах лежат. Схватил их, а Степан смеётся:
— Гляди, чтобы не треснули, больно крепко жмёшь. Когда за ними лазил — все бока ободрал, проход-то под камнем на тебя мерян, не на меня. Теперь, чай, скоро, поправишься?
— Скоро, — ответил Ванюшка, а у самого руки не разжимаются, доски держат. Той, где воин вырезан, все залюбовались.
— Не нашего войска воин, — сказал Алексей. — И дерево такое в нашей стране не растёт.
— Я тебе из простых досок ларец сделаю, — пообещал Степан. — А с красных этих крышка будет. Ты на другой-то тоже что-нибудь вырезать можешь.
— Могу, — радостно отозвался Ванюшка. Но что вырежет — сказать не захотел.
Ларец в Степановых умелых руках получился на славу. Пока он его ладил, Ванюшка трудился над крышкой, как кончил — показал. Лежит на доске нерпа, а перед ней — косатка, пасть зубастую раскрыла, из доски, словно из воды, обозначились пасть и спина.
А Ванюшка, как её вырезал — точно тяжесть какую с себя сбросил: повеселел и скоро не только совсем поправился, а даже вырос, в плечах раздался. Очень этому промысленники обрадовались, потому что короткое лето уже кончалось, подходила суровая грумантская зима, а она только крепким, здоровым под силу.
Глава последняя
КАРБАС!
Легко ли, тяжело ли живётся, а время всё вперёд катится без задержки. Седьмая весна пришла на Грумант. Радостно встретили её зимовщики. Потому что с каждой весной оживала в их сердцах надежда: завиднеется на горизонте ровдужный парус, приплывут друзья и выручат из горького плена.
Сегодня Ванюшка собрался подняться на скалу, что у моря, узнать, не прилетели ли кайры? Яйца кайриные вкусные, не хуже куриных. Соберёшь их, кайры сейчас новых нанесут и птенцов всё равно выведут.
Ванюшка шёл, не торопился. Мать бы на сына поглядела: ростом Степана перегнал, к отцу подравнивается. А недавно в озерко талой воды на себя глянул и застыдился: по щекам, по подбородку не пух, а уж вроде как молодая бородка курчавится. Степану, известно, до всего дело есть, сейчас привязался:
— Эй, Иван, бритвы с карбаса не захватили. Придётся тебе бороду в косу заплетать, чтобы не мешала.
Ванюшка тогда на него рассердился, а сейчас нет-нет по подбородку рукой проведёт, вспомнит и улыбнётся: и правда, растёт… Косу заплетать!.. Ну и Степан!
Усмехаясь, Ванюшка подошёл к крутому обрыву. В воздухе стоял сплошной крик, стон. Птицы тучей вились у стены, что спускается к самой воде узкими уступами. На уступах места мало, и каждая старается захватить себе кусочек, чтобы яйца снести. Вывести детей торопятся. Ванюшка поднял глаза, глянул вдаль на море и вдруг крикнул, кинулся бежать обратно к дому, словно за ним кто гонится.
Дверь избушки распахнул с такой силой, что кормщик вскочил с лавки и за топор схватился: не ошкуй ли ломится, как тогда, в первое утро на острове?
— Ванюшка, ты? — проговорил он в изумлении.
Ванюшка стоял в двери бледный, рукой держался за горло, словно его что душит:
— Тять! — крикнул он и замолчал… — Тять! Там…
— Да ты что? Языка, аль ума решился? — рассердился Алексей. Но всмотрелся в лицо сына и, ничего больше не спрашивая, кинулся к двери.
— Карбас! — крикнул ему вслед Ванюшка, но отец не обернулся: без слов понял.
Ванюшка отнял руку от двери, бросился за ним.
Бежали недалеко: на берегу, наверху обрыва, давно уже сложена куча камней. В неё шест воткнут, а на нём оленья шкура-махалка, чтобы издали, с моря, было заметно. Рядом — куча сухого плавника хитро уложена, чтобы дождь в глубину не протекал, если потребуется скоро зажечь.
Алексей одним духом взбежал на верх обрыва, от солнца приложил руку ко лбу, другую — к сердцу, чтобы не выскочило. Вгляделся: у самого горизонта точка маленькая, то и дело её волны заслоняют. Только поморским глазам такая, кроха видна. А куда она двигается — к ним или от них, — этого и им было не разобрать.
— Дыму! — проговорил Алексей, задыхаясь. Но Ванюшка уже вытащил из-под камня пучок сухих лучинок, что запасены для такого случая.
— Дыму! — повторил Алексей. А сам не шевелился, не сводил глаз с точки у горизонта, точно старался, удержать её взглядом, притянуть к берегу, может быть, последнюю надежду на жизнь, на свободу. Но не выдержал. — Торопись! —крикнул он отчаянно и сам кинулся к куче плавника, над которой уже хлопотал Ванюшка. Изо всех сил стал бить огнивом по кремню, искры сыпались дождём, но дерево, видно, всё же отсырело, разгоралось трудно. Наконец, высокий столб дымного пламени поднялся в неподвижный воздух.
Галька на берегу захрустела под чьими-то быстрыми шагами. Степан! Он дым издалека приметил, взбежал на обрыв, даже пошатнулся. Алексей молча указал ему на точку в океане. Говорить было трудно. Три пары глаз, казалось, только и жили на неподвижных лицах.
В тишине послышался вздох: это вздохнули все трое разом, глубоко, как один.
— Сюда правят! — промолвил кормщик тихо, почти шёпотом.
— Сюда! — повторили Ванюшка и Степан и опять замерли.
Алексей первый очнулся.
— Дыму больше! — крикнул он и кинулся вниз, на отмель, к куче принесённого морем плавника.
В другое время они не решились бы так нерасчётливо тратить драгоценное топливо. Но теперь об этом не было и мысли. Столб дыма поднимался выше, становился гуще, к костру уже трудно было близко подойти. А они, задыхаясь и спеша, тащили на вершину обрыва всё новые куски дерева и шестами толкали их в бушующий огонь.
— Сюда правят! — снова и снова повторял кто-нибудь, и остальные, в увлечении, откликались:
— Сюда!
Других слов не искали: это были самые важные, самые нужные.
А крохотное пятнышко и впрямь росло на глазах и скоро перестало быть пятнышком. Карбас! Он шёл в безветрии, на вёслах, прямо-прямо к острову, на столб дыма, на стоящих около него людей.
На карбасе незнакомый остров уже приметили и решили посмотреть на него, хотя сильно торопились домой, в Архангельск. А тут и дым на человечью беду указал.
— Не наши ли поморы там горе злосчастное встретили, — говорили они и гребли усердно. Но про Алексея Химкова и мысли не было: седьмой год пошёл, как карбас его домой не возвратился.
Подошли к берегу и вовсе удивились: бегут к карбасу трое, волосами заросли, по-чудному в оленьи шкуры наряжены. И кричат, словно бы по-русски, а разобрать трудно: от слёз ничего толком вымолвить не могут и плачут, как малые дети.
— Алексей я, Химков, — выговорил, наконец, сквозь слёзы кормщик. — Алексей. И сын мой Ванюшка. И Степан. А Фёдора Веригина похоронили мы, не стерпел тяжких трудов наших, бедная душа.
Корабельщики высыпали на берег, но толпились молча; вздыхали, переглядывались, словно ждали чего-то.
— Так, так, — проговорил наконец, видно, самый старый из них, высокий седой помор. Подойдя к Алексею, он вдруг крепко ухватил его за плечо. — Крестись! — приказал строго. — Ну…
Изумлённый, Алексей перекрестился,
— Добро! — весело проговорил старик. — Добро! — повторил он, обнял Алексея, крепко хлопнул его по спине и опять отстранился. — Вижу я, взаправду вы люди живые, не оборотни. Зато и спробовал я тебя крестом, старый ты мой друг, Алексеюшка. Не серчай на меня. Который десяток лет в море хожу, а такого чуда не видывал. Жену твою давно вдовой почитаем.
Алексей и сам засмеялся и обнял старого помора, да так, что тот только охнул.
— Признал и я тебя, Никита, браток. И сердца на тебя не держу. Может, на Груманте и сам бы тебя не признал. — Алексей помолчал, ладонью стыдливо вытер глаза. — По правде, сам я надежды уж вовсе решился, — договорил он. — Только молодым про то говорить не смел. Пока у человека надежда в душе живёт, он и сам жив. Пропала надежда — и человек пропал. Потому я сам без надежды мучился, а им надежду сберегал.
Тут корабельщики словно оживились, подбежали и обступили зимовщиков. Видно, и им дедова проверке пришлась по душе, рассеяла сомнения. Знали они и хорошо помнили Алексея и Степана. А всё же, чтобы люди на голом камне шесть лет живы остались — такого на их памяти не бывало. Вот Ванюшку никто признать не мог. И не диво: ушёл он в море зуйком, а видят — на берегу стоит парень с отца ростом и в плечах пошире.
Ванюшка молча смотрел, как обнимались с отцом, со Степаном все ему знакомые. «Мать-то вдовьим платком покрылась», — отдалось в его душе. И вдруг сердце так защемило, как ещё не бывало даже когда плакал ночью в избушке в первые годы.
— Тять, — шепнул он тихо отцу, как только улучи, минутку, — может, сразу уплывём?
Дед Никита услыхал, к нему повернулся.
— Куда, молодец, собрался?
— Домой, — ещё тише выговорил Ванюшка и потупился, как маленький.
Такая тоска у парня в голосе послышалась, что дед Никита понял, с лаской на него из-под серых бровей поглядел. Но ответить не поспел, отец вступился:
— Негоже так будет, — степенно проговорил он и, обернувшись к корабельщикам, в пояс поклонился, сказал: — Дорогие гости, к нам в наше зимовье пожалуйте. Нашего хлеба-соли отведайте. А там сами рассудите, как нам быть.
Корабельщики переглянулись, враз посмотрели на старшего. Тот помедлил, опасливо посмотрел на небо, на море… Ненадёжна осенняя погода, не пришлось бы самим зимовать на Груманте.
— Олениной свежей вдосталь угостим, — договорил Алексей. И это решило дело: соскучились корабельщики по горячему вареву, давно свежего мяса не пробовали.
Вдоволь угостили их зимовщики, на мягких звериных шкурах спать уложили. Сами на радостях и виду не подали, что не только Ванюшке тоска к сердцу подкатывала. Шесть лет жили, терпели, а теперь оно словно разорваться готово. Последняя ночь показалась им годом.
Наутро погода была хорошая, и начали зимовщики свои запасы на карбас таскать: шкуры медвежьи да оленьи, да песцов «без числа». Корабельщики только головой покачали: — Сколь добра нажили тут, не счесть!
— Хоть всё заберите, добрые люди, — предложил Алексей. — Видит бог, ничего не пожалею.
Но старик Никита сурово посмотрел на него.
— Не дело говоришь, — строго сказал он. — Вспомни, в море мы. А море того не любит, кто чужой бедой богатеет.
Тем временем карбас приготовили к отплытию. Алексей подозвал Степана и Ванюшку.
— Поклонимся здешней земле, — сказал он. — Шесть лет кормила она нас и от бед сохраняла. Земно кланяемся тебе, мать-земля. — И зимовщики опустились на колени.
Молча, без шапок, стояли около них поморы, не один, отвернувшись, провёл но глазам загрубелой ладонью…
За горой испуганно и любопытно показалась и скрылась рогатая голова.
— Попрощаться, стало быть, пришли, — тихо сказал Алексей. — Что ж? Прощайте и вы, олешки. Брали мы с вас и мясо и шкуры, сколько для жизни требовалось. А лишнего не обижали. Прощайте!
Раздалась сдержанная команда — карбас медленно двинулся в путь.
Вот уж туманная дымка заслонила суровые скалы. Ванюшка закрыл лицо руками. Алексей и Степан стояли молча, не отводя от острова глаз. Лёгкий ветер колыхнул, наполнил ровдужный парус. Карбас пошёл быстрее.
Сегодня Ванюшка собрался подняться на скалу, что у моря, узнать, не прилетели ли кайры? Яйца кайриные вкусные, не хуже куриных. Соберёшь их, кайры сейчас новых нанесут и птенцов всё равно выведут.
Ванюшка шёл, не торопился. Мать бы на сына поглядела: ростом Степана перегнал, к отцу подравнивается. А недавно в озерко талой воды на себя глянул и застыдился: по щекам, по подбородку не пух, а уж вроде как молодая бородка курчавится. Степану, известно, до всего дело есть, сейчас привязался:
— Эй, Иван, бритвы с карбаса не захватили. Придётся тебе бороду в косу заплетать, чтобы не мешала.
Ванюшка тогда на него рассердился, а сейчас нет-нет по подбородку рукой проведёт, вспомнит и улыбнётся: и правда, растёт… Косу заплетать!.. Ну и Степан!
Усмехаясь, Ванюшка подошёл к крутому обрыву. В воздухе стоял сплошной крик, стон. Птицы тучей вились у стены, что спускается к самой воде узкими уступами. На уступах места мало, и каждая старается захватить себе кусочек, чтобы яйца снести. Вывести детей торопятся. Ванюшка поднял глаза, глянул вдаль на море и вдруг крикнул, кинулся бежать обратно к дому, словно за ним кто гонится.
Дверь избушки распахнул с такой силой, что кормщик вскочил с лавки и за топор схватился: не ошкуй ли ломится, как тогда, в первое утро на острове?
— Ванюшка, ты? — проговорил он в изумлении.
Ванюшка стоял в двери бледный, рукой держался за горло, словно его что душит:
— Тять! — крикнул он и замолчал… — Тять! Там…
— Да ты что? Языка, аль ума решился? — рассердился Алексей. Но всмотрелся в лицо сына и, ничего больше не спрашивая, кинулся к двери.
— Карбас! — крикнул ему вслед Ванюшка, но отец не обернулся: без слов понял.
Ванюшка отнял руку от двери, бросился за ним.
Бежали недалеко: на берегу, наверху обрыва, давно уже сложена куча камней. В неё шест воткнут, а на нём оленья шкура-махалка, чтобы издали, с моря, было заметно. Рядом — куча сухого плавника хитро уложена, чтобы дождь в глубину не протекал, если потребуется скоро зажечь.
Алексей одним духом взбежал на верх обрыва, от солнца приложил руку ко лбу, другую — к сердцу, чтобы не выскочило. Вгляделся: у самого горизонта точка маленькая, то и дело её волны заслоняют. Только поморским глазам такая, кроха видна. А куда она двигается — к ним или от них, — этого и им было не разобрать.
— Дыму! — проговорил Алексей, задыхаясь. Но Ванюшка уже вытащил из-под камня пучок сухих лучинок, что запасены для такого случая.
— Дыму! — повторил Алексей. А сам не шевелился, не сводил глаз с точки у горизонта, точно старался, удержать её взглядом, притянуть к берегу, может быть, последнюю надежду на жизнь, на свободу. Но не выдержал. — Торопись! —крикнул он отчаянно и сам кинулся к куче плавника, над которой уже хлопотал Ванюшка. Изо всех сил стал бить огнивом по кремню, искры сыпались дождём, но дерево, видно, всё же отсырело, разгоралось трудно. Наконец, высокий столб дымного пламени поднялся в неподвижный воздух.
Галька на берегу захрустела под чьими-то быстрыми шагами. Степан! Он дым издалека приметил, взбежал на обрыв, даже пошатнулся. Алексей молча указал ему на точку в океане. Говорить было трудно. Три пары глаз, казалось, только и жили на неподвижных лицах.
В тишине послышался вздох: это вздохнули все трое разом, глубоко, как один.
— Сюда правят! — промолвил кормщик тихо, почти шёпотом.
— Сюда! — повторили Ванюшка и Степан и опять замерли.
Алексей первый очнулся.
— Дыму больше! — крикнул он и кинулся вниз, на отмель, к куче принесённого морем плавника.
В другое время они не решились бы так нерасчётливо тратить драгоценное топливо. Но теперь об этом не было и мысли. Столб дыма поднимался выше, становился гуще, к костру уже трудно было близко подойти. А они, задыхаясь и спеша, тащили на вершину обрыва всё новые куски дерева и шестами толкали их в бушующий огонь.
— Сюда правят! — снова и снова повторял кто-нибудь, и остальные, в увлечении, откликались:
— Сюда!
Других слов не искали: это были самые важные, самые нужные.
А крохотное пятнышко и впрямь росло на глазах и скоро перестало быть пятнышком. Карбас! Он шёл в безветрии, на вёслах, прямо-прямо к острову, на столб дыма, на стоящих около него людей.
На карбасе незнакомый остров уже приметили и решили посмотреть на него, хотя сильно торопились домой, в Архангельск. А тут и дым на человечью беду указал.
— Не наши ли поморы там горе злосчастное встретили, — говорили они и гребли усердно. Но про Алексея Химкова и мысли не было: седьмой год пошёл, как карбас его домой не возвратился.
Подошли к берегу и вовсе удивились: бегут к карбасу трое, волосами заросли, по-чудному в оленьи шкуры наряжены. И кричат, словно бы по-русски, а разобрать трудно: от слёз ничего толком вымолвить не могут и плачут, как малые дети.
— Алексей я, Химков, — выговорил, наконец, сквозь слёзы кормщик. — Алексей. И сын мой Ванюшка. И Степан. А Фёдора Веригина похоронили мы, не стерпел тяжких трудов наших, бедная душа.
Корабельщики высыпали на берег, но толпились молча; вздыхали, переглядывались, словно ждали чего-то.
— Так, так, — проговорил наконец, видно, самый старый из них, высокий седой помор. Подойдя к Алексею, он вдруг крепко ухватил его за плечо. — Крестись! — приказал строго. — Ну…
Изумлённый, Алексей перекрестился,
— Добро! — весело проговорил старик. — Добро! — повторил он, обнял Алексея, крепко хлопнул его по спине и опять отстранился. — Вижу я, взаправду вы люди живые, не оборотни. Зато и спробовал я тебя крестом, старый ты мой друг, Алексеюшка. Не серчай на меня. Который десяток лет в море хожу, а такого чуда не видывал. Жену твою давно вдовой почитаем.
Алексей и сам засмеялся и обнял старого помора, да так, что тот только охнул.
— Признал и я тебя, Никита, браток. И сердца на тебя не держу. Может, на Груманте и сам бы тебя не признал. — Алексей помолчал, ладонью стыдливо вытер глаза. — По правде, сам я надежды уж вовсе решился, — договорил он. — Только молодым про то говорить не смел. Пока у человека надежда в душе живёт, он и сам жив. Пропала надежда — и человек пропал. Потому я сам без надежды мучился, а им надежду сберегал.
Тут корабельщики словно оживились, подбежали и обступили зимовщиков. Видно, и им дедова проверке пришлась по душе, рассеяла сомнения. Знали они и хорошо помнили Алексея и Степана. А всё же, чтобы люди на голом камне шесть лет живы остались — такого на их памяти не бывало. Вот Ванюшку никто признать не мог. И не диво: ушёл он в море зуйком, а видят — на берегу стоит парень с отца ростом и в плечах пошире.
Ванюшка молча смотрел, как обнимались с отцом, со Степаном все ему знакомые. «Мать-то вдовьим платком покрылась», — отдалось в его душе. И вдруг сердце так защемило, как ещё не бывало даже когда плакал ночью в избушке в первые годы.
— Тять, — шепнул он тихо отцу, как только улучи, минутку, — может, сразу уплывём?
Дед Никита услыхал, к нему повернулся.
— Куда, молодец, собрался?
— Домой, — ещё тише выговорил Ванюшка и потупился, как маленький.
Такая тоска у парня в голосе послышалась, что дед Никита понял, с лаской на него из-под серых бровей поглядел. Но ответить не поспел, отец вступился:
— Негоже так будет, — степенно проговорил он и, обернувшись к корабельщикам, в пояс поклонился, сказал: — Дорогие гости, к нам в наше зимовье пожалуйте. Нашего хлеба-соли отведайте. А там сами рассудите, как нам быть.
Корабельщики переглянулись, враз посмотрели на старшего. Тот помедлил, опасливо посмотрел на небо, на море… Ненадёжна осенняя погода, не пришлось бы самим зимовать на Груманте.
— Олениной свежей вдосталь угостим, — договорил Алексей. И это решило дело: соскучились корабельщики по горячему вареву, давно свежего мяса не пробовали.
Вдоволь угостили их зимовщики, на мягких звериных шкурах спать уложили. Сами на радостях и виду не подали, что не только Ванюшке тоска к сердцу подкатывала. Шесть лет жили, терпели, а теперь оно словно разорваться готово. Последняя ночь показалась им годом.
Наутро погода была хорошая, и начали зимовщики свои запасы на карбас таскать: шкуры медвежьи да оленьи, да песцов «без числа». Корабельщики только головой покачали: — Сколь добра нажили тут, не счесть!
— Хоть всё заберите, добрые люди, — предложил Алексей. — Видит бог, ничего не пожалею.
Но старик Никита сурово посмотрел на него.
— Не дело говоришь, — строго сказал он. — Вспомни, в море мы. А море того не любит, кто чужой бедой богатеет.
Тем временем карбас приготовили к отплытию. Алексей подозвал Степана и Ванюшку.
— Поклонимся здешней земле, — сказал он. — Шесть лет кормила она нас и от бед сохраняла. Земно кланяемся тебе, мать-земля. — И зимовщики опустились на колени.
Молча, без шапок, стояли около них поморы, не один, отвернувшись, провёл но глазам загрубелой ладонью…
За горой испуганно и любопытно показалась и скрылась рогатая голова.
— Попрощаться, стало быть, пришли, — тихо сказал Алексей. — Что ж? Прощайте и вы, олешки. Брали мы с вас и мясо и шкуры, сколько для жизни требовалось. А лишнего не обижали. Прощайте!
Раздалась сдержанная команда — карбас медленно двинулся в путь.
Вот уж туманная дымка заслонила суровые скалы. Ванюшка закрыл лицо руками. Алексей и Степан стояли молча, не отводя от острова глаз. Лёгкий ветер колыхнул, наполнил ровдужный парус. Карбас пошёл быстрее.
Послесловие
По заснеженной дороге медленно двигался обоз. Сани увязаны для дальнего пути, кладь старательно покрыта рогожами, зашпилена деревянными шпильками. Лошади запряжены гужом: зимняя дорога не широка, только так по ней и проехать. Если кто встретится — беда: доведётся кому-то сворачивать в сторону, топить лошадей в снегу. Возчики мучаются, а лошади — вдвое.
Последние сани не сильно гружённые, на них, кроме возчика, ещё один человек. Не барин, из простых, но одет тепло, добротно. Мороз в дальнем пути не шутит, дорога идёт по глухим лесным местам. Не скоро встретится жильё, где можно обогреться и горячего похлебать.
Возчик попался любопытный, примостился на облучке и всё назад поглядывает, к разговору прилаживается. Да жаль, попутчик не разговорчив: воротник поднял выше ушей и молчит, или дремлет.
Возчику без разговору терпеть трудно: попутчик-то известный по всему Белому морю кормщик Химков Алексей. По какому же делу его в Санкт-Петербург требовали?
Возчик вспоминает: выехали они из города утром, как только рассвело. Провожать Химкова на двор вышел малец — сын, видно. Детина здоровый, хоть молодой, а отца повыше. Обнял отца и заплакал. Отец молчал, потом взял за плечи, сказал тихо:
— Будет, Ванюшка. Ты своё счастье нашёл. Не наше оно, поморское, а может, нашего лучше будет. За него держись. Одно помни: человеком будь, отца и мать не забывай.
А тот глаза вытер, вздохнул и ответил:
— Не забуду, тятя!
С тем расцеловались трижды, старший в сани сел.
Возчик тотчас лошадей тронул, потому весь обоз уже на ходу был, на столбовую дорогу выходил, что до самого города Архангельска ведёт. Малый из ворот выбежал и так без шапки стоял, вслед глядел, пока сани за угол не завернули. Возчик это видел. А отец, как в сани сел, сгорбился, не обернулся и головы не поднял. Не пошевелился и тогда, когда последние домики на окраине города остались далеко позади.
«За сердце, видно, крепко взяло», — догадался возчик и, вздохнув, потянул было вожжи да опять их на передке замотал. Нечего зря руки морозить: всё равно ни тише, ни быстрей лошади не пойдут, а с другими подводами вровень.
Суровый северный лес обступил дорогу. По болотным местам деревья помельче, мохом и сыростью задавленные. А где земля получше, то чуть не в небо головами упираются, через дорогу косматые лапы друг другу протягивают. Возчики в трудных сугробистых местах слезали — всё косматым лошадёнкам легче. Путаясь в полах тулупов, шагали за санями: скинуть тулуп — идти легче, да мороз сразу доберётся до тела. Лошади шли медленно, но опытные возчики их не торопили: путь далёкий, и лошадиную силу беречь надо. Ехали кучно, друг к другу впритык: лихого зверя и лихого человека опасались.
Ванюшка долго ещё стоял за воротами. Смотрел на дорогу, с которой давно уже свернули сани, увозившие отца. Только след от саней остался: широкие полозья розвален целого обоза одни за другими прошли по нему. След блестел зеркальным отсветом, пока его не закрыл мелкий пушистый снежок. Он падал на непокрытую голову Ванюшки, сыпался за воротник. Наконец, холодные струйки побежали по спине. Ванюшка точно проснулся, огляделся и медленно зашагал через двор обратно, в дом, из которого только что вышел. Там, в маленькой горенке, на лавке лежал мешок из нерпичьей кожи — всё его имущество. Он осторожно пошарил в мешке, развернул тряпицу, поставил что-то на стол у окна. Скупой солнечный свет, будто ощупью, пробрался сквозь окно, затянутое пузырём, осветил на столе белую резную фигурку, около неё — тёмную. Круглая головка белька выглянула из норки, вырезанной из куска моржовой кости. Перед бельком нерпа-мать резана из желтоватого корня. Поднялась на ластах, вся в тревоге за детёныша, глаза — тёмные камешки, глядят как живые. Посмотрел на неё Ванюшка — и вспомнились ему, как во сне, и жизнь на Груманте, и как в Архангельск приехал, мать увидел, а она его живого давно уже видеть не надеялась. Не успела мать на него нарадоваться, и снова перемена: требуют их с отцом в самый Санкт-Петербург, рассказать, как они на Груманте жили. Долго собираться не дали: мать в слезах, а их в сани посадили и ещё зверей прихватить наказали, всех, что он, Ванюшка, из корня да из кости резал. Долго ехали, он и не думал раньше, сколь земля велика. А как доехали, их тут же представили каким-то важным господам. Все одеты богато, а головы белые, кудрявые, да косицы сзади болтаются. Его с отцом разглядывали, как диковинку, про Грумант расспрашивали. Ванюшка усмехнулся: сколь они его резаным зверям дивились! Только нерпу с бельком, вот эту, он не показал, в карман тихонько спустил, сам не знает почему. Хорошо сделал: всех зверей они позабирали, а она — осталась.
Ванюшка осторожно замотал фигурки в тряпицу, уложил обратно в мешок. Опять вспомнил.
Долго эти господа меж собой не по-нашему говорили. Потом один, русский, видно, отца в сторону поманил, к окну подальше, что-то объяснять начал. А те его, Ванюшку, обступили, смеются, в него пальцами тыкают. Он сначала не знал куда деваться, застыдился. А они ему руку согнули, щупают, охают. «Ровно телка на базаре покупают», — подумал Ванюшка, и от того ему вся кровь в лицо кинулась. Рассердился.
Один в красном кафтане засмеялся, обхватил его и давай силу показывать. Это он и без языка понял. Сам обхватил молодчика, да как стиснет, тот охнул и глаза закатил.
Все, кто к нему, кто от него. Хорошо — отец заметил, крикнул:
— Ванюшка, кинь, говорю, отпусти!
Он послушался, руки рознял. А того подхватили, воды поднесли. Тут и Ванюшка оробел: не поломал ли ему чего? Однако тот отдышался, сам к нему подошёл, что-то говорит, по плечу хлопает. Русский засмеялся:
— Он тебя хвалит. Силища, говорит, у тебя медвежья. Как при такой силе такие тонкие фигурки резать можешь?
Ванюшка тоже улыбнулся: горяч, да отходчив. Тут и отец от окна отвернулся к нему. Ванюшка заметил: на лбу глубокая морщина прорезалась, никогда такой не видал. Господа все с белыми косицами вокруг стали, будто ждут, что он скажет.
— Ванюшка, — сказал, — отец. — Твоя дорога не в нашу сторону пошла. Оставляют тебя здесь на ученье, костяной да каменной резьбе. К тому делу ты, говорят, больно способен. Коли не заленишься — в большие люди выйдешь. А я твоему счастью супротив не иду. Своё слово свободно молви. Остаёшься?
Помолчал Ванюшка. Задохнулся. Глянул в отцовы строгие глаза и вдруг… дрогнули губы кормщика, и глаза уже не строгие, с любовью на него смотрят.
Сам не знал Ванюшка, как случилось: бросился отцу на шею, обнял изо всех сил, словно не отца, а ровню, сказал:
— Остаюсь, тятя! — И заплакал.
Что тут поднялось! Господа с косицами враз зашумели, по спине его стали хлопать. Их розняли. А тот высокий барин, что с отцом говорил, тряхнул отцову руку да крикнул:
— Молодец, Алексей, ладного парня вырастил. Не опасайся. Сам его в пригляде держать буду!
Не помнил Ванюшка, как они из того дома вышли, как до постоялого двора добрались, с которого отцу назавтра ехать надо: обоз в Архангельск идёт, от него отставать нельзя. И ему дозволили отца проводить. А потом сказали, что за ним человек придёт, — укажет ему, где жить и учиться.
Ванюшка положил нерпичий мешок на стол, на него голову. Но тут же в соседней горнице послышались шаги. Старик-хозяин вошёл, с любопытством оглядел Ванюшку.
— Тебя требуют, — сказал и ещё раз оглядел его, точно какую диковину. — Куда ты такой понадобился? Человек, слышь, пришёл не твоего поля ягода, господский человек.
Ванюшка торопливо вскочил, кинулся к полушубку на стене. Вот и началась новая жизнь! Сердце забилось тревожно и радостно…
День клонился к вечеру. Всё так же мерно шагали усталые косматые лошадёнки, но уже начинали вострить уши, прислушиваться. Знали: время идёт к отдыху, ночлегу.
Возчик на последней подводе удивлённо косился на седока: как сел, так и сидит, и никакого от него разговору. Весёлое дело при долгой дороге!
Высокие ели давно уже густой тенью перекрыли дорогу, над ними узкой полосой темнело вечернее небо. Мороз крепчал, всё чаще возчики звонко хлопали рукавицами — грели застывшие руки. Лёгкие снежинки сыпались с широких еловых лап.
Кормщик тяжело вздохнул, огляделся. Так недавно по этим местам они вдвоём с Ванюшкой ехали. А теперь он один домой возвращается. Матери-то горе будет какое, как узнает, что ушёл от их привычной жизни Ванюшка, младшенький. Теперь стало понятно старому помору, почему не подходил Ванюшка для этой суровой жизни. Своя, новая жизнь началась у него. Какая она будет?
Но ответ на это — уже новая книга, о новой жизни Ивана Химкова, по кости и камню знаменитого резчика.
Последние сани не сильно гружённые, на них, кроме возчика, ещё один человек. Не барин, из простых, но одет тепло, добротно. Мороз в дальнем пути не шутит, дорога идёт по глухим лесным местам. Не скоро встретится жильё, где можно обогреться и горячего похлебать.
Возчик попался любопытный, примостился на облучке и всё назад поглядывает, к разговору прилаживается. Да жаль, попутчик не разговорчив: воротник поднял выше ушей и молчит, или дремлет.
Возчику без разговору терпеть трудно: попутчик-то известный по всему Белому морю кормщик Химков Алексей. По какому же делу его в Санкт-Петербург требовали?
Возчик вспоминает: выехали они из города утром, как только рассвело. Провожать Химкова на двор вышел малец — сын, видно. Детина здоровый, хоть молодой, а отца повыше. Обнял отца и заплакал. Отец молчал, потом взял за плечи, сказал тихо:
— Будет, Ванюшка. Ты своё счастье нашёл. Не наше оно, поморское, а может, нашего лучше будет. За него держись. Одно помни: человеком будь, отца и мать не забывай.
А тот глаза вытер, вздохнул и ответил:
— Не забуду, тятя!
С тем расцеловались трижды, старший в сани сел.
Возчик тотчас лошадей тронул, потому весь обоз уже на ходу был, на столбовую дорогу выходил, что до самого города Архангельска ведёт. Малый из ворот выбежал и так без шапки стоял, вслед глядел, пока сани за угол не завернули. Возчик это видел. А отец, как в сани сел, сгорбился, не обернулся и головы не поднял. Не пошевелился и тогда, когда последние домики на окраине города остались далеко позади.
«За сердце, видно, крепко взяло», — догадался возчик и, вздохнув, потянул было вожжи да опять их на передке замотал. Нечего зря руки морозить: всё равно ни тише, ни быстрей лошади не пойдут, а с другими подводами вровень.
Суровый северный лес обступил дорогу. По болотным местам деревья помельче, мохом и сыростью задавленные. А где земля получше, то чуть не в небо головами упираются, через дорогу косматые лапы друг другу протягивают. Возчики в трудных сугробистых местах слезали — всё косматым лошадёнкам легче. Путаясь в полах тулупов, шагали за санями: скинуть тулуп — идти легче, да мороз сразу доберётся до тела. Лошади шли медленно, но опытные возчики их не торопили: путь далёкий, и лошадиную силу беречь надо. Ехали кучно, друг к другу впритык: лихого зверя и лихого человека опасались.
Ванюшка долго ещё стоял за воротами. Смотрел на дорогу, с которой давно уже свернули сани, увозившие отца. Только след от саней остался: широкие полозья розвален целого обоза одни за другими прошли по нему. След блестел зеркальным отсветом, пока его не закрыл мелкий пушистый снежок. Он падал на непокрытую голову Ванюшки, сыпался за воротник. Наконец, холодные струйки побежали по спине. Ванюшка точно проснулся, огляделся и медленно зашагал через двор обратно, в дом, из которого только что вышел. Там, в маленькой горенке, на лавке лежал мешок из нерпичьей кожи — всё его имущество. Он осторожно пошарил в мешке, развернул тряпицу, поставил что-то на стол у окна. Скупой солнечный свет, будто ощупью, пробрался сквозь окно, затянутое пузырём, осветил на столе белую резную фигурку, около неё — тёмную. Круглая головка белька выглянула из норки, вырезанной из куска моржовой кости. Перед бельком нерпа-мать резана из желтоватого корня. Поднялась на ластах, вся в тревоге за детёныша, глаза — тёмные камешки, глядят как живые. Посмотрел на неё Ванюшка — и вспомнились ему, как во сне, и жизнь на Груманте, и как в Архангельск приехал, мать увидел, а она его живого давно уже видеть не надеялась. Не успела мать на него нарадоваться, и снова перемена: требуют их с отцом в самый Санкт-Петербург, рассказать, как они на Груманте жили. Долго собираться не дали: мать в слезах, а их в сани посадили и ещё зверей прихватить наказали, всех, что он, Ванюшка, из корня да из кости резал. Долго ехали, он и не думал раньше, сколь земля велика. А как доехали, их тут же представили каким-то важным господам. Все одеты богато, а головы белые, кудрявые, да косицы сзади болтаются. Его с отцом разглядывали, как диковинку, про Грумант расспрашивали. Ванюшка усмехнулся: сколь они его резаным зверям дивились! Только нерпу с бельком, вот эту, он не показал, в карман тихонько спустил, сам не знает почему. Хорошо сделал: всех зверей они позабирали, а она — осталась.
Ванюшка осторожно замотал фигурки в тряпицу, уложил обратно в мешок. Опять вспомнил.
Долго эти господа меж собой не по-нашему говорили. Потом один, русский, видно, отца в сторону поманил, к окну подальше, что-то объяснять начал. А те его, Ванюшку, обступили, смеются, в него пальцами тыкают. Он сначала не знал куда деваться, застыдился. А они ему руку согнули, щупают, охают. «Ровно телка на базаре покупают», — подумал Ванюшка, и от того ему вся кровь в лицо кинулась. Рассердился.
Один в красном кафтане засмеялся, обхватил его и давай силу показывать. Это он и без языка понял. Сам обхватил молодчика, да как стиснет, тот охнул и глаза закатил.
Все, кто к нему, кто от него. Хорошо — отец заметил, крикнул:
— Ванюшка, кинь, говорю, отпусти!
Он послушался, руки рознял. А того подхватили, воды поднесли. Тут и Ванюшка оробел: не поломал ли ему чего? Однако тот отдышался, сам к нему подошёл, что-то говорит, по плечу хлопает. Русский засмеялся:
— Он тебя хвалит. Силища, говорит, у тебя медвежья. Как при такой силе такие тонкие фигурки резать можешь?
Ванюшка тоже улыбнулся: горяч, да отходчив. Тут и отец от окна отвернулся к нему. Ванюшка заметил: на лбу глубокая морщина прорезалась, никогда такой не видал. Господа все с белыми косицами вокруг стали, будто ждут, что он скажет.
— Ванюшка, — сказал, — отец. — Твоя дорога не в нашу сторону пошла. Оставляют тебя здесь на ученье, костяной да каменной резьбе. К тому делу ты, говорят, больно способен. Коли не заленишься — в большие люди выйдешь. А я твоему счастью супротив не иду. Своё слово свободно молви. Остаёшься?
Помолчал Ванюшка. Задохнулся. Глянул в отцовы строгие глаза и вдруг… дрогнули губы кормщика, и глаза уже не строгие, с любовью на него смотрят.
Сам не знал Ванюшка, как случилось: бросился отцу на шею, обнял изо всех сил, словно не отца, а ровню, сказал:
— Остаюсь, тятя! — И заплакал.
Что тут поднялось! Господа с косицами враз зашумели, по спине его стали хлопать. Их розняли. А тот высокий барин, что с отцом говорил, тряхнул отцову руку да крикнул:
— Молодец, Алексей, ладного парня вырастил. Не опасайся. Сам его в пригляде держать буду!
Не помнил Ванюшка, как они из того дома вышли, как до постоялого двора добрались, с которого отцу назавтра ехать надо: обоз в Архангельск идёт, от него отставать нельзя. И ему дозволили отца проводить. А потом сказали, что за ним человек придёт, — укажет ему, где жить и учиться.
Ванюшка положил нерпичий мешок на стол, на него голову. Но тут же в соседней горнице послышались шаги. Старик-хозяин вошёл, с любопытством оглядел Ванюшку.
— Тебя требуют, — сказал и ещё раз оглядел его, точно какую диковину. — Куда ты такой понадобился? Человек, слышь, пришёл не твоего поля ягода, господский человек.
Ванюшка торопливо вскочил, кинулся к полушубку на стене. Вот и началась новая жизнь! Сердце забилось тревожно и радостно…
День клонился к вечеру. Всё так же мерно шагали усталые косматые лошадёнки, но уже начинали вострить уши, прислушиваться. Знали: время идёт к отдыху, ночлегу.
Возчик на последней подводе удивлённо косился на седока: как сел, так и сидит, и никакого от него разговору. Весёлое дело при долгой дороге!
Высокие ели давно уже густой тенью перекрыли дорогу, над ними узкой полосой темнело вечернее небо. Мороз крепчал, всё чаще возчики звонко хлопали рукавицами — грели застывшие руки. Лёгкие снежинки сыпались с широких еловых лап.
Кормщик тяжело вздохнул, огляделся. Так недавно по этим местам они вдвоём с Ванюшкой ехали. А теперь он один домой возвращается. Матери-то горе будет какое, как узнает, что ушёл от их привычной жизни Ванюшка, младшенький. Теперь стало понятно старому помору, почему не подходил Ванюшка для этой суровой жизни. Своя, новая жизнь началась у него. Какая она будет?
Но ответ на это — уже новая книга, о новой жизни Ивана Химкова, по кости и камню знаменитого резчика.