Она была права - это было мое первое надругательство над королевской плотью.
   Была она права и в другом - для людей я был ублюдком, вызывавшим в них страх и отвращение.
   И они мне постоянно это доказывали.

 
   Помню, однажды познакомился я с дамой. Благородной дамой.
   Я был тогда молод, хорош собою, высок, великолепно сложен. У женщин я имел большой успех (естественно, под чужим именем). Я старался изысканно одеваться, хотя и не мог носить голубой цвет - цвет французского дворянства. Однако я не стал рыться в древних пергаментах и поднимать вопрос: лишает ли должность палача звания дворянина. Я попросту заказал себе самое дорогое платье, но из светло-зеленого сукна. Оно так хорошо на мне сидело, что этот цвет вошел в моду, и щеголи при дворе начали носить вместо голубого мой светло-зеленый.
   Именно тогда я обратил на себя внимание маркизы X. Мы встретились на обеде, оживленно беседовали. На вопрос о моей службе я ответил, что состою офицером при Парламенте (что было почти правдой - ведь я исполняю высшие приговоры Парламента). Но кто-то из гостей узнал меня, и, когда я ушел, госпожа X. узнала всю правду. Клянусь, она не была бы в большей ярости после знакомства с величайшим преступником!
   Она даже подала жалобу в Парламент - требовала, чтобы меня выставили у позорного столба, чтобы я просил у нее прощения с веревкой на шее!

 
   И тогда я выступил в Парламенте и спросил: как я мог обидеть ее знакомством со мною? Сам Бог влагает меч правосудия в руки короля, но, разумеется, сам король не может карать преступников, и он доверяет меч нам - Исполнителям! Я - хранитель меча правосудия, которое составляет атрибут королевской власти. Я укрощаю безумие преступных граждан, и только тупая чернь смеет покрывать позором мое звание. Приходится только сожалеть, что сие предубеждение разделяют порой и порядочные люди…

 
   Они не посмели меня осудить, но их лица выражали презрение и брезгливость. Они старались не смотреть на меня…
   Что же касается маркизы X. - впоследствии ей пришлось оценить важность моего занятия. В дни Великой Революции она вновь встретилась со мной - на эшафоте. И это я опустил на ее глупую голову нож гильотины.

 
   Тогда же я женился. Мне опостылело заниматься любовью под чужими именами. Сколько раз после страстных объятий я видел столь же страстное отвращение, как только намекал на свою работу! И вот мне посчастливилось.
   В то время окрестности Монмартра были заняты огородами бедняков. Там я и познакомился с бедным семейством одного огородника. Его милой и доброй дочери было за тридцать, она уже смирилась с тем, что останется старой девой.
   Вскоре я понял, что вместо ужаса и отвращения, к которым так привык, я внушаю ей сострадание. Тогда я попросил ее руки и получил радостное согласие.
   На свадьбу съехались все Сансоны. Среди долгого хмельного застолья ни один не обмолвился о нашей работе. И Месье д'Орлеан, и Месье де Реймс, и прочие братья веселились как обычные добрые буржуа.
   Кровь осталась за дверью.

 
   Я купил дом на улице Шато д'О под номером 16. Моя жена разбила там великолепный цветник.
   Скоро она подарила мне сына. Веселый младенец играл среди цветов, не подозревая, какое я приготовил ему будущее.
   Мы зажили тихо и замкнуто. Жена ввела в доме обычай - дважды в день мы собирались на молитву… И еще она следила за слугами, чтобы никто из них не позволял и намека на занятия хозяина…

 
   Так я жил, тщетно борясь за свое достоинство, пока не грянула она - наша Великая Революция. С эшафота далеко видно, и я раньше многих понял, что она придет.
   Это случилось в августе 1788 года. Очередная казнь должна была состояться в Версале, где пребывали тогда двор и король. Осужденный, некий Лушар, совершил отцеубийство - случайно, защищаясь от обезумевшего в гневе отца. Его приговорили к колесованию. Толпа была явно недовольна приговором. Эшафот воздвигали под угрожающий ропот.
   Когда Лушар взошел на помост, люди вдруг с яростными криками бросились к месту казни. Они освободили осужденного и водрузили колесо, где должен был мучиться несчастный, на разломанные доски эшафота. Запылал огромный костер. И люди, взявшись за руки, плясали и пели, пока горел он - мой эшафот!
   Палачи понимают толпу: люди взбунтовались не из-за несчастного Лушара. Они бунтовали против короля, они хотели беспорядка, они наслаждались погромом…
   А король и двор были беспечны. В тот день в Версале был бал, и там тоже весело танцевали - в отсветах грозного костра… Революция упадет как снег на их головы!

 
   Его Величество Людовик XVI… Его бедное жалкое Величество! Я три раза встречался с несчастным королем.
   Первый раз я увидел его в связи с денежным затруднением: мне не заплатили жалованье - в казначействе не было денег. Я подал жалобу королю и был вызван в Версаль.
   Я остановился на пороге залы, сверкающей мрамором, зеркалами и позолотой. Король не пригласил меня войти. Он стоял спиной ко мне и так провел всю аудиенцию.
   - Я приказал, - молвил он, не оборачиваясь, - заплатить вам указанную сумму.
   Именно тогда, рассматривая его спину - эту презирающую меня спину, - я отметил сильные мускулы шеи, выступавшие из-под кружевного воротника.
   На прощание ему все-таки пришлось обернуться. И король - клянусь! - не смог скрыть ужаса. Нет, это не был обычный трепет человека при виде палача. Это был ужас!
   Он будто почувствовал, где я увижу вновь эти мускулы шеи…

 
   И еще: при выходе из дворца я увидел двух женщин. Одна была - сама величественность и надменность, другая - сама доброта. Это были они: королева и сестра короля - принцесса Елизавета.
   Так в один день я увидел всех венценосных особ, которые падут от моей руки…

 
   Как весело началась Революция! С какой праздничной легкостью народ овладел Бастилией! Правда, во всей «зловещей тюрьме тирана» оказалось всего несколько заключенных (один из них был безумен и никак не хотел покидать камеру).
   Я буду часто вспоминать почти пустую Бастилию, проходя по переполненным революционным тюрьмам.
   Свобода, Равенство и Братство! Или Смерть! О Великая Революция!

 
   Равенство и Братство… Уже 23 декабря 1789 года (этот день - навсегда в моем сердце) на заседании Национального собрания разгорелась дискуссия. Депутаты предложили уничтожить унизительные ограничения, существовавшие для некоторых профессий. В частности, для нас (Исполнителей приговоров) и театральных актеров.
   С актерами было все ясно, но палачи стали предметом дискуссии. Два выступления я переписал в Журнал.
   Депутат аббат Мари: «Это не предрассудок и не предубеждение. Это справедливость. Каждый человек должен испытывать содрогание при виде господина, хладнокровно лишающего жизни своих ближних. Это основано на понятиях Чести и Справедливости».
   И тогда поднялся бледный щуплый человек. Он также (правда, несколько монотонно) заговорил о величии Свободы, Равенства и Братства, о непременном торжестве Всеобщей Справедливости. И потому, заключил он. Человек не может быть лишен своих законных прав за исполнение обязанностей, предписанных ему во имя Закона!
   Так я в первый раз увидел Робеспьера. И так Революция дала палачам равные права с другими гражданами. Разумные люди даже требовали запретить само постыдное слово «палач» и ввести только наше официальное наименование - «Исполнитель высших приговоров уголовного суда». Но это предложение как-то утонуло в речах…
   Депутаты обожали говорить.
   Я часто встречался с депутатом Национального собрания доктором Гийотеном. Только впоследствии я оценил, каким великим человеком он был. Ибо он, Гийотен, предчувствовал будущее. Не будь его, мы. Исполнители, попросту задохнулись бы в потоке жертв, которые поставит нам Революция. Куда мне, единственному парижскому палачу, было справиться с той бессчетной чередой осужденных, которую когда-то предсказал несчастный Казот? Здесь и армия палачей не справилась бы!

 
   Гийотен был совершенно свободен от предрассудков в отношении моей профессии. Мы часто собирались у меня дома и музицировали. Он превосходно играл на клавесине, я - совсем недурно на скрипке.
   И вот однажды играли мы арию из «Тарара» и размышляли о едином и равном для всех наказании - эта проблема очень занимала Гийотена.
   - Виселица? - спросил он.
   - Нет, - ответил я, - трупы повешенных сильно обезображиваются. Это портит нравы - ведь преступники подолгу висят на потеху толпе.
   И мы опять играли. И размышляли.
   - Нет, что ни говорите, доктор, - высказал я свое мнение, - но отсечение головы - самый приличный способ казни. Недаром его удостаивались одни привилегированные сословия.
   - Правильно, - сказал он. - Но благодаря равенству перед законом, теперь этим способом могут пользоваться все!
   Я прервал его восторги:
   - Вы представляете, сколько теперь может быть таких казней? - (О, если бы мы могли тогда представить! ) - И какая должна быть верная рука у палача и твердость духа у жертвы? А если осужденных много, то казнь может обратиться в страшные муки вместо облегчения…
   Я привел много доводов. Мы опять задумались и продолжили нежную арию. И тут Гийотен высказал то, о чем я давно думал:
   - Надо найти механизм, который действовал бы вернее руки человека! Нужна машина!
   - Браво! - воскликнул я.

 
   И Гийотен стал еще чаще заходить ко мне - обсуждать, какая это должна быть машина. К счастью, был еще один музыкант, который порой присоединялся к нам. Это был немец - некто Шмидт.
   В тот вечер мы составили великолепное трио, но наше музицирование весьма часто прерывалось рассуждениями о будущем аппарате.
   - Там должна быть доска, и обязательно горизонтальная, чтобы осужденный лежал неподвижно… это очень важно, - говорил я.
   - Именно, именно, - восторженно подхватывал Гийотен, играя нежнейшую арию из «Орфея и Эвридики».
   Шмидт внимательно слушал наш разговор. Надо сказать, что он был механиком, занимавшимся изготовлением фортепьяно. Когда Гийотен ушел, Шмидт молча подошел к столу и набросал рисунок карандашом.
   Это была гильотина!
   - Но мой не хочет замешивать себя в этой штук… не надо говорить про мой… - сказал Шмидт.
   Я взглянул на рисунок и не смог удержаться от крика восхищения. Там было все, о чем может мечтать палач: дернул за веревку - и лезвие ножа скользит между двух перекладин, падает на шею привязанного к доске осужденного… О, как это облегчало наш нелегкий труд - теперь любой гражданин мог стать палачом!
   Я расцеловал Шмидта, и, чтобы унять охватившее меня возбуждение, мы продолжили играть нежнейшую арию. Уже на другой день я зашел к Гийотену. Он был вне себя от счастья!

 
   Я присутствовал на заседании Национального собрания, когда Гийотен восторженно сообщил о новом изобретении. Как и хотел того Шмидт, о его участии не было сказано ни слова. И аппарат был назван (и совершенно справедливо) в честь отца идеи - доктора Гийотена!
   Помню, описывая достоинства машины, добрейший Гийотен забавно сказал:
   - Это гуманнейшее из изобретений века. Осужденный почувствует лишь слабый ветерок над шеей… Поверьте, этой машиной я так отрублю вам голову, что вы даже и не почувствуете.

 
   Как хохотали граждане депутаты! Они не знали, что большинству из них предстоит испытать справедливость слов доктора - на собственной шее.

 
   Вот тогда и произошла моя вторая встреча с королем. Национальное собрание поручило доктору Луи, лейб-медику короля, высказать свое мнение о гильотине. В обсуждении должны были принять участие доктор Гийотен и, конечно, я - Исполнитель.
   Стояла теплая весна 1792 года. Мы приехали в Версаль и прошли через сразу опустевший дворец - увидев нас, несколько слуг с жалкими, испуганными лицами тут же попрятались.
   Лейб-медик принял нас в кабинете, за столом, покрытым зеленым бархатом. Когда мы обсуждали рисунок Шмидта, открылась дверь и вошел он - король! Он был в темном платье. Его приход меня не удивил - я знал, что король обожает слесарничать и сам выдумывает всякие механизмы. К тому же он продолжал считать себя главой нации, и перемена в системе исполнения наказаний не могла не интересовать его.
   Король, нарочито не замечая нас, обратился к доктору Луи:
   - Что вы думаете об этом?
   - Мне кажется, что это весьма удобно…
   - Но уместна ли тут полукруглая форма лезвия? Ведь шеи бывают разные: для одной круг будет чересчур велик, для другой - мал… - Он поправил рисунок (заменил полукруг косой линией) и, стараясь не глядеть на меня, спросил лейб-медика: - Кажется, это тот человек? Спросите его мнение о моем предложении.
   - Я думаю, замечание превосходно, - сказал я.

 


 


Действительно, испытания доказали верность замечания короля.



И в этом король смог убедиться сам - во время нашей третьей, последней встречи…



 


 
   20 марта Национальное собрание одобрило гильотину. Добрый Гийотен был вне себя от счастья - он избавил осужденных от страданий. Я не стал говорить этому славному человеку, что есть тайна, известная любому палачу: помимо мучений от самой казни, жертвы испытывают страдания, которые следует назвать посмертными, ибо наши ощущения продолжают существовать некоторое время и после нашего конца. И несчастные чувствуют нестерпимую боль после отсечения головы…

 
   Собрав братьев в моем доме, я рассказал им об изобретении, менявшем в корне нашу жизнь. И Месье де Реймс, и Месье д'Орлеан, и Месье де Дижон были согласны со мной - великое изобретение! Это был первый и последний разговор за семейным столом о нашем занятии.

 
   Между тем Революция принялась за дело. 10 августа подстрекаемые городской Коммуной толпы ворвались в королевский дворец. Король и его семья бежали под защиту Национального собрания, но оно уступило яростным революционерам из Коммуны, и король был отрешен от власти.
   Его отправили в тюрьму - в Тампль.
   Парижем и страной начали фактически править люди из городской Коммуны. Их вождем был некий Марат. Я помню желчное лицо этого гражданина, его желтые буравящие безумные глаза. У него было воспаление вен, и все тело его гноилось - я думаю, от этого зуда он и пребывал в постоянном бешенстве. Он всюду видел заговоры, всюду искал (и находил! ) врагов Революции. «Друг народа» - так звала этого полубезумца восторженная толпа.
   «Друг гильотины» - так назвал бы его я.
   Они распустили Национальное собрание, избрали послушный им Конвент. Напрасно Лафайет пытался повернуть свою армию, подавить мятеж в Париже - солдаты его не слушались. И Лафайет, вчерашний кумир Революции, бежал в Германию.
   Австро-прусская армия вступила во Францию. В ответ - ярость и кровь! И террор! Так моя гильотина стала главным действующим лицом - на нее теперь были обращены все надежды нации. Спасение в крови!
   19 августа я приехал с осужденным фальшивомонетчиком на Гревскую площадь, но услышал крики: «Пошел на Дворцовую, Шарло!» Толпа по наущению Коммуны пожелала перенести гильотину под окна королевского дворца.
   И они с ревом взялись за дело! Как любят они разрушать! Какой энтузиазм! Какое вдохновение!
   Я не успел и глазом моргнуть - уже весь эшафот был разобран! Люди перенесли тяжелые доски на неизвестно откуда взявшиеся подводы - и двинулись, счастливые, в путь, ко дворцу, на площадь, которая отныне стала именоваться площадью Революции. И конечно, они распевали революционные песни и плясали.
   Теперь все будет происходить под песни. Каждая казнь будет заканчиваться счастливым песнопением народа. И плясками. Причем в толпе у гильотины я буду часто видеть одни и те же лица.

 
   Тогда, в начале, я так любил и эти песни, и эти лица - одухотворенные и грозные, как сама Великая Революция. Да и как мне их было не любить! Ведь это были первые люди за всю мою жизнь, которые смотрели на меня, вечно презираемого палача, не только без отвращения и страха - но с восхищением! Среди них было много молодых женщин - неистовых и прекрасных в своем революционном гневе.
   Мои казни стали напоминать гигантские театральные представления, где я, презренный когда-то Сансон, был главным и любимым актером. Именно в те дни появилась традиция - показывать площади, заполненной тысячами людей, отрубленные головы аристократов.
   Какой это был революционный порыв! Правда, не все могли его выдержать…
   «С любимой рай и на эшафоте», - сказал я себе тогда, во время казни несчастной подруги моей грешной юности. Дюбарри осудили вечером, а уже наутро я ждал ее в канцелярии. Сначала привели отца и двух сыновей из семейства Ванденивер - они были осуждены как «соучастники в ее преступлениях против народа». Вместе с ними я должен был казнить троицу фальшивомонетчиков.
   Я закончил их предсмертный туалет - и привели ее. Я не видел ее двадцать лет, и сейчас, когда она шла за перегородку, где готовили к смерти осужденных, я не узнал прекрасные черты, искаженные безумным ужасом. Лицо, помятое после бессонной ночи, распухло от слез.
   Я не успел спрятаться. Мгновение она смотрела на меня, видимо силясь что-то вспомнить, потом отвернулась. Я с облегчением вздохнул - не узнала! И вдруг она бросилась передо мной на колени с криком:
   - Я не хочу! Не хочу!
   Потом поднялась и спросила лихорадочно:
   - Где здесь судьи? Я еще не все сказала!
   И я испугался - а вдруг узнала? Уже наступило страшное время, и достаточно ей было рассказать про нашу связь - я тотчас был бы объявлен пособником врагов Республики. И конец!
   Пришли судьи. Я с тревогой вслушивался в ее сбивчивую речь… Но она сообщила лишь о каких-то жалких двух бриллиантах, которые ей удалось спрятать. Несчастная тянула время! И судьи сурово сказали ей, что она разоряла французскую казну, заставляя покойного короля тратить на нее народные деньги; упомянули о каком-то заговоре, который она возглавляла (тогда уже всех обвиняли в заговорах - это было самое употребительное слово); и заявили, что ей предоставлена народом великая милость - кровью искупить свои преступления.
   Этими судьями были граждане Денизо и Руайе. С ними пришли еще два депутата Конвента. Пришли поглазеть на когда-то всемогущую красавицу - как она будет умирать!

 
   Кстати, с Денизо и Руайе я тоже встречусь на эшафоте. В той же канцелярии я приготовлю их к смерти, теми же ножницами отрежу волосы и повезу на той же телеге, что и мою маленькую Дюбарри…

 
   Я велел помощникам начинать готовить ее. С искаженным, ставшим таким безобразным лицом, она боролась с ними. Трое держали ее, пока четвертый срезал роскошные волосы, готовя ее к объятьям гильотины.
   Потом я взял с собой несколько локонов и долго вспоминал запах ее волос, запах моей юности…

 
   Наконец она впала в забытье и позволила связать себе руки. Только горько плакала, все время плакала… Я посадил ее на свою телегу, сел впереди и всю дорогу не оборачивался: боялся - узнает! И всю дорогу - горькие рыдания, каких я не слышал никогда в жизни. А я знаю в этом толк - много было рыданий в этой телеге!
   Все улицы были заполнены народом, и наши славные патриоты кричали: «Да здравствует Республика! Смерть королевской шлюхе!» - и приветствовали меня, славного Шарло, который так ловко отправляет на небеса врагов Республики.
   Мне было приказано казнить ее последней, чтобы она испытала весь ужас ожидания смерти. Но двадцать лет назад я сказал ей правду - теперь я ей пригодился! При виде гильотины она упала в обморок, и я тотчас велел нести ее на эшафот - первой! Однако она немедленно пришла в себя, стала отбиваться, и все обращалась ко мне, все кричала:
   - Минуточку, еще только одну минуточку, господин палач!
   Мы встретились глазами, и в этот миг, клянусь, она меня узнала! И тогда я приказал помощникам - быстрее! Она продолжала сражаться с ними, пока они торопливо привязывали ее к доске. И все кричала, все молила меня:
   - Минуточку, господин палач, еще одну минуточку!..
   Я дернул за веревку - все было кончено!

 
   Был обычай - показывать отрубленную голову народу. Но я не мог поднять эту голову, которую целовал когда-то… И вот юнец в красном колпаке выскочил на эшафот и потребовал показать ее голову!
   Народ грозно гудел. Я предложил юнцу помочь мне - сделать это самому, если он, конечно, не боится крови. Он прокричал в толпу, что кровь врагов народа доставляет ему только радость! И народ аплодировал ему.
   Я попросил его открыть кожаную крышку ящика, куда скатывались головы несчастных. Мне показалось, что он побледнел… Но наклонился, достал голову, подошел к краю эшафота и… рухнул вместе с ее головой! Она катилась по помосту, а он лежал без движения. Доктор потом сказал, что его сразил апоплексический удар.
   Я так и не знаю до сих пор, что его убило - ужас или то, что происходило в те мгновенья в душе моей…

 
   Я был хорошим патриотом, но что-то во мне изменилось. Да и не только во мне. Отошли от Революции многие благородные люди, но она уже выбрала себе новых кумиров. Теперь власть колебалась между двумя партиями, готовыми уничтожить друг друга…
   Каждый день я наблюдал кровавое бешенство толпы. Люди сходили с ума от ненависти, они будто лакомились кровью, их жажда казней перешла всяческие границы. И я мог легко предсказать: победит та партия, которая лучше сумеет угодить этой всеобщей ненависти против прежних богачей.
   С эшафота будущее видится достаточно ясно. Я увидел его еще до казни несчастной Дюбарри. Жирондисты (умеренная партия) должны были проиграть. Впрочем, такого легкомысленного слова, как «проиграть», Революция не принимает. Только одно слово признает она - «умереть».

 
   Появилась новая профессия - ненавистник. Это были одни и те же люди. Утром я их видел в Конвенте, где они аплодировали кровожадным речам ораторов, а по вечерам они сами произносили не менее кровожадные речи в клубах. Они же стояли в первых рядах около моей гильотины - с вечно раскрытыми ртами для проклятий и революционных песен. Именно тогда я обратил внимание, как изменились за это время их лица - особенно у женщин.
   От вечных гримас ненависти, от постоянных криков ярости у них стали лица фурий!

 
   Помню, 10 августа (в годовщину штурма королевского дворца) я открыл окно, чтобы освежить воздух, и увидел молодого человека, сопровождаемого пляшущей и распевающей песни толпой. Он нес на палке… человеческую голову!
   Теперь они устраивают самосуды повсюду. Вид толпы, вздернувшей на пики головы аристократов и орущей при этом «Да здравствует Республика!», давно уже никого не удивляет.
   Ненавистники правят толпами, ибо Революция - это буря, и в ней действует закон пены, непременно выплывающей наверх!

 
   Вопрос о судьбе короля был лишь предлогом в борьбе за власть между партиями. Жирондисты решили уступить народной кровожадности - и голосовать за смерть короля.
   11 декабря несчастный король предстал перед судом Конвента. Впрочем, судьба его была решена еще до суда.
   Верно сказал его защитник:
   - Я ищу среди вас судей, а вижу лишь одних обвинителей.
   И верно сказал обвинитель:
   - Это процесс целой нации против одного человека. Его убийство хотели сделать символом. «Казнь короля должна укрепить народную свободу и спокойствие… Призрак должен исчезнуть». Это были слова Робеспьера. И 18 января жирондист Верньо, которому выпало в тот день председательствовать в Конвенте, огласил приговор.

 
   Скоро, скоро я повезу на гильотину и Верньо… Но пока пришла очередь короля.

 
   Король попросил отсрочить казнь - они ему отказали, позволили лишь проститься с семейством и отправиться к эшафоту в карете со священником.
   Казнь была назначена на 20 января. Вечером 19-го я получил приказ: за ночь поставить эшафот и ожидать осужденного к восьми утра.

 
   Были приняты невиданные меры предосторожности - даже мне, вопреки обычаю, не разрешили сопровождать короля на казнь.
   Накануне в почтовом ящике я нашел множество писем. В одних говорилось, что короля освободят по дороге из Тампля на площадь Революции, и меня грозились убить, если я окажу сопротивление заговорщикам. В других письмах меня умоляли затянуть казнь, чтобы дать возможность решительным людям пробиться к эшафоту и увезти короля.
   В то время уже работало множество шпионов, и письма граждан вскрывались. Так что я почел за лучшее отнести эти послания в Комитет Общественного Спасения.
   Но один молодой человек пришел в мой дом и умолял принести ему одежду короля. Он надеялся в толпе поменяться с ним местами. Я назвал его безумцем и выгнал. Пришлось сообщить в Комитет и о нем. Надеюсь, я не навредил этому юноше - я ведь не знал его имени…

 
   Печальное совпадение: 20 января - годовщина моей свадьбы, и в этот же день я должен был обручить короля с гильотиной. Моя бедная жена убрала все приготовленные яства, и всю ночь мы провели в молитве.
   Все-таки король! Помазанник Божий!
   Я хорошо помнил его презрение, его отвращение ко мне - тогда, в Версале. Он даже не глядел на меня! Теперь ему предстояло в последний час быть рядом со мной. Если бы кто-то шепнул ему об этом на ухо во время того нашего свидания!

 
   На рассвете загремели барабаны - каждый округ должен был направить батальон национальной гвардии для охраны воздвигнутого ночью эшафота. Мой сын в составе одного из батальонов отправился на площадь. Товарищи смотрели на него с уважением. Еще бы - сын палача и сам будущий палач, которому предстоит убивать врагов Республики.
   Пора было и мне на площадь. Но не так-то легко идти казнить короля.