Страница:
– Помочь нельзя, утешить еще менее возможно. То, что я испытал и перенес, – выше всякого человеческого воображения. Но я привык уже во всем покоряться судьбе. Благодарю вас искренно за ваше ласковое предложение и с удовольствием принимаю его, потому что вижу в нем не одно любопытство, которое очень обидно иногда, но и сердечное участие, которого я давно не встречал ни от кого.
– Ну, очень рад. Останьтесь. Я вас излишним любопытством не огорчу, а может быть, дружеским участием и успокою. До свидания. Если хотите, приходите в залу к прочим гостям, а не хотите, так Шаничка сам зайдет к вам проститься.
– Позвольте мне остаться. Я не имею права сетовать на ваших гостей, но с этими господами мудрено найти разговор.
– Вы правы. Оставайтесь же, и до свидания.
Старик ушел, через несколько времени явился и сын.
– Мне батюшка объявил, что вы согласились погостить у него, – сказал молодой Сельмин, – позвольте поблагодарить вас за это дружеское одолжение, это истинный подарок для него. От всего сердца желал бы, чтоб вы с ним сошлись. Уверяю вас, что он редкой души человек. Теперь позвольте с вами проститься, и если вам когда-нибудь нужно будет что-нибудь приказать в Петербурге, то смею вас убедительнейше просить поручить мне ваши комиссии. Я почту себе за особенную честь и одолжение всякое поручение.
– Очень благодарен вам за это ласковое предложение, – ответил путешественник. – Я на своем веке слышал столько фраз, что искреннее радушие людей мне приятно. Я не воспользуюсь вашим позволением потому только, что у меня ни в Петербурге, ни во всем обширном мире нет ни знакомых ни родни, а еще менее друзей. У батюшки вашего я остаюсь потому только, что это ему угодно; но я уверен, что он в один день соскучится со мною и что я завтра же поеду дальше, а куда… Бог весть!
Они простились, и вскоре по утихающей суматохе в доме узнал он, что молодой Сельмин уехал, а вслед за ним и гурьба гостей.
Тихо вошел в комнату старый Егор.
– А что, батюшка, еще не прикажете укладываться? – спросил он, робко поглядывая на барина.
– Нет! Мы здесь останемся сегодня.
– Вот что-с. Ну, как прикажете. Меня люди звали сейчас завтракать, так я не смел идти…
– Ступай, только не по-вчерашнему.
– Как можно-с. Сегодня и им ни капли не дадут. Не на свои же они будут угощать. Да ведь я и не охоч до вина. Если б не к горлу пристали вчера, так, по мне, пропадай оно.
Он поклонился и вышел. Вскоре после него вошел старик Сельмин.
– Ну, теперь милости просим! – вскричал он. – Будьте как дома. Все разъехались, да и бог с ними. Навернулись, правда, слезы на глазах, как прощался с Шаничкой, ну, да как быть, на то и дворянин, чтоб служить. Не с отцом же сидеть за печкою. Пойдемте ко мне… Фу-ты пропасть! Мне ничего не надобно знать; да имя-то и отчество можно сказать. Неловко без них.
– И меня и отца моего звали Григорьем…
– А! Григорий Григорьевич! Очень рад. Пойдемте же. Погода славная. Я вам покажу весь мой дом, не для хвастовства – вы, может, видали и лучше, а так, чтоб узнали мое житье-бытье.
Молча последовал за ним Григорий Григорьевич (будем покуда хоть так называть его). Проходя залу, увидел он развалины завтрака, только что истребленного. Сельмин привел его в свой кабинет, где приготовлен был чай, и только что усадил своего гостя и начал ему что-то рассказывать, как вдруг тот, глядя на стену, закрыл глаза рукою и залился слезами.
– Что с вами, Григорий Григорьевич? – спросил Сельмин с некоторым беспокойством.
Тот показал ему рукою на висевший на стене портрет. Это было изображение Екатерины.
– Боже мой! – вскричал он с чувством живейшей горести. – И ее я не увижу более!
– А вы, верно, испытали тоже ее милосердие… может быть, даже служили при ее особе…
– О! об этой потере я не помышлял тогда! Глупец! я потерял гораздо более, нежели думал! Я смел забыть, что жизнь моя принадлежит ей и отечеству… Но все равно!.. Воротить нельзя… Предадимся своей судьбе.
Несколько минут продолжалось молчание. Сельмин не знал, что думать о своем таинственном госте, но, видя его в слезах пред изображением Екатерины, он еще более почувствовал к нему уважения и сострадания.
– Я обещал и не буду вас расспрашивать, – сказал он ему наконец, – но истинно соболезную о ваших несчастиях, которые вы, по-видимому, испытали, и удивляюсь только, что в случае какой-нибудь несправедливости вы не обратились к нашей милосердной матушке царице.
Путешественник склонил голову и погрузился в глубокое размышление.
– Да! вы правы! – сказал он после некоторого молчания. – Она одна могла бы спасти меня… но я и об этом забыл. Теперь кончено. Слово неизменно. Я отказался добровольно от имени, родины, от всего земного. Мне не на кого жаловаться. Мой жребий решен. Где-нибудь в темном уголку земли окончу дни свои, помогая ближнему по мере сил и возможности.
– Последняя черта обнаруживает в вас истинного христианина. Сейте здесь, пожнете там. Ну, а вы еще не выбрали себе жилища? Еще не решились, где жить?
– Нет! объезжаю покуда тихим шагом всю Россию. Где приглянется уголок, там и поселюсь.
Сельмин немножко задумался и склонил разговор на другие предметы. Потом повел он гостя осматривать дом, сад, все хозяйственные заведения и наконец предложил проехаться по полям. Проезжий повиновался, как автомат глядел на все рассеянно, отвечал без внимания, одобряя все по привычке и светской учтивости.
После дождливой ночи настал прекрасный, теплый день, какие у нас бывают иногда в сентябре под названием бабьего лета. Поля были усеяны рабочими, которые самым усердным образом торопились засевать их, пользуясь красным денечком. Вид человеческого трудолюбия и живительный воздух рассеяли несколько молчаливую тоску путешественника. Он внимательнее стал смотреть на красивое местоположение, на перелески, озера, холмы, он чувствовал, что человек никогда не может быть равнодушен к красотам природы. Мало-помалу завел его Сельмин в довольно густой лес. Дорога была чистая, гладкая и изредка поднималась на лесистые крутизны. У одной из подобных высот дорожки они остановились, и Сельмин пригласил путешественника взойти пешком. Всход на гору шел по ступенькам, искусственным образом обделанным ивовыми ветвями, и вился сквозь просеки лип, ольхи и берез. Достигнув вершины, путники увидели красивый павильон с маленьким бельведером. Живший тут сторож отпер им дверь и повел наверх. На открытом бельведере стоял мягкий диван; утомленный Сельмин бросился на него, чтоб отдохнуть. Но проезжий едва окинул взглядом открывшийся с этой высоты ландшафт, как вскрикнул от удивления и с восторгом всматривался в прелестную картину.
Что за странное чувство в человеке при виде красивого ландшафта? Покажи ему порознь все предметы: озеро, лес, гору, деревни, поля, – он равнодушно пройдет мимо них и едва обратит внимание. Но поставь его на вершину горы и покажи эти предметы в панораме, – он будет в восторге. А отчего именно? Оттого ли, что все это в самом деле красиво, или просто оттого, что он стоит на высоте? Последнее всего вероятнее. Проходя мимо каждого из этих предметов, человек видит себя таким маленьким созданием, что ему совестно. Когда же он очутится на высоте, он с какою-то гордостию видит, что, в свою очередь, все они перед ним малы и ничтожны. Ему будто хочется сказать: это все мое! Я царь природы! Увы! – человек ни на шаг без эгоизма.
Сельмин нарочно привез таинственного гостя в этот павильон. Он туда часто возил и своих провинциалов, но зачерствелые их понятия не в состоянии были постичь прелестей природы. Эстетического чувства мудрено было добиться от них. Они знали, что в озере вода, что лес идет на дрова, а в хижинах живут мужики. Чем же тут восхищаться? Насилу Сельмин встретил человека, который немым своим восторгом вознаградил хозяйское самолюбие, которое так часто терпело от равнодушия других посетителей. Он сам открыл несколько лет тому назад эту гору, эту панораму, он выстроил тут павильон, он возил туда всех своих гостей, и вот первый, который дал ему почувствовать все удовольствие открытия места и постройки павильона. Это чрезвычайно льстило его самолюбию. А кто не знает, что оно самый лучший путь к нашему сердцу? Умей только польстить – и ты умнейший в свете человек. Оскорби самолюбие – ты пошлый дурак. С этой минуты Сельмин вполне удостоверился, что таинственный гость его и учен, и добр, и знатен.
– Это восхитительно! Это несравненно! – сказал наконец путешественник, не переставая глазами пожирать прелести ландшафта.
– Очень рад, Григорий Григорьевич, что вам это понравилось. Здесь мое любимое место. Сам нашел и сам все устроил. Конечно, вы видали много и лучшего. Вы были в Турции, а там природа получше нашей…
– Все хорошо на своем месте, Петр Александрович. И в Константинополе есть прекрасные виды, но чтоб их вполне ценить, надобно…
Вдруг он замолчал, как бы спохватись, что сказал лишнее. Сельмин удивился этой осторожности и спросил:
– А вы были в Царьграде?
– Да!.. когда заключили мир… то из любопытства отпросился. Впрочем, срок был очень короток. Я почти ничего не видел.
– Жаль! А я было обрадовался и хотел пуститься в расспросы. Сам я никуда далее Петербурга и Москвы не езжал, а страх люблю слушать рассказы путешественников. Никаких книг я не читаю, да и некогда, а уж чуть появится путешествие, по ночам не сплю, и прочту от доски до доски.
– А свое отечество хорошо знаете?
Этот вопрос, несколько не политичный, смутил Сельмина. Он, заминаясь, отвечал:
– Ну, о своем что и знать? Ведь уж лучше Петербурга и Москвы нет, а остальное: дома, люди, реки, горы, – все похоже одно на другое. Что тут любопытного?
– Много, Петр Александрович… Вы вот и у себя нашли какое сокровище, а если хорошенько поискать, то нашлось бы и у других много хорошего. Поверьте, что, узнав хорошенько свое, мы бы не так хвалили чужое.
– Да ведь о нашем-то и описаний никаких нет, а о чужих краях и книг и картинок бездна. Поневоле читаешь… Да дело теперь не в том. Вам нравится это местоположение?
– Чрезвычайно. Я никак не ожидал найти здесь что-либо подобное.
– Так вот бы вам купить у меня этот павильон да поселиться в нем.
– А ваши гости стали бы приезжать смотреть на меня, как на дикого зверя? Нет! Мне надобно уединение и тишина.
– Да, кажется, очень ясно, что, купив вещь, вы делаетесь ее хозяином. Так разве можно ездить в гости к человеку, который вас не знает и не зовет! Я для того предлагаю вам эту покупку, чтоб вы могли совершенно удалиться от людей. Здесь вас никто не будет знать и видеть, и вы будете всякую минуту любоваться природою и заниматься, чем вам угодно. Что? Как вы об этом думаете?
– Вы очень добры. Не зная человека, вы хотите дать ему убежище. Что, если вы потом будете раскаиваться?
– В чем же? Хорош и ласков сосед, я его навещаю; не полюбил меня, мы не видимся. Вот и все. Мы разве мешаем друг другу? У каждого своя собственность. Никто друг другу не обязан; живет себе как хочет. Право, подумайте. Я бы недорого взял, а не понравится после, соскучитесь, возьму назад.
– Чувствую все ваше доброе расположение. Не заслужа его и не имея даже средства заслужить и на будущее время, мне совестно быть вам в тягость. Впрочем, и отказываться я не имею права. Искренность и великодушие так теперь редки; я готов принять ваше предложение, где-нибудь надо же будет поселиться, так почему же не в соседстве с добрым и благородным человеком? Моя будет вина, если я ему наскучу. Тогда я удалюсь без ропота и сыщу другое убежище.
– Никакого нет резона надоесть нам друг другу. Вы будете видеть только тех, кого захотите и когда захотите. А соскучитесь сами, уедете, и бог с вами. Так по рукам! Этот павильон и гора, на которой он стоит, с этой минуты ваши. Поздравляю с покупкою.
Приезжий молча подал Сельмину руку в знак согласия и потом продолжал любоваться ландшафтом. Наконец оба поехали обратно домой.
Весь день прошел в разговорах о будущем образе жизни проезжего в нагорном павильоне. Сельмин убедил его взять покуда это место на аренду, выговоря себе за это самую незначущую цену. Ясно было, что он только хотел щадить деликатность незнакомца, назначая за это плату. А как павильон был только построен на летнее время, то решились тотчас же приступить к отделке его и на зиму. Это требовало времени, и до окончания работ проезжий согласился оставаться в доме Сельмина, отправляясь каждый день в новое свое жилище для надзора за работами. Главною надобностию для будущей жизни проезжий почитал книги, и Сельмин в тот же день по расписанию его отправил в Москву нарочного, чтоб привезти оттуда все нужное.
На другой день началась в павильоне работа, и путешественник стал постоянно проводить свои дни, а иногда и ночи, в новом своем жилище. Когда же привезли книги и отделали павильон, то он совсем переселился туда.
В продолжение этого времени, однако же, оба лица узнали друг друга покороче и взаимно почувствовали один к другому уважение. Чем больше Сельмин узнавал проезжего, тем больше открывал он в нем величия души, благородства, познаний и доброты. И тот, с своей стороны, если не находил в Сельмине много образованности, то видел непритворную доброту и искренность. Как скоро какой-нибудь посетитель въезжал во двор Сельмина, путешественник удалялся чрез сад и отправлялся в свой нагорный павильон, но всякий день или Сельмин приезжал туда, или таинственный гость являлся к нему.
Настала и зима. Образ жизни проезжего продолжался тот же, с тою разницею, что он часто заезжал в окрестные деревни к крестьянам, которым нужна была какая-нибудь помощь. Как Егор, старый слуга проезжего, ни приучен был к молчаливости и уединению, но, заведя у себя коров, птиц и других домашних животных, он первый вошел в сношения с окрестными крестьянами и, зная доброту своего барина, пересказывал ему о разных несчастных случаях с ними. Тот сейчас же спешил подавать им помощь, и слава этих благодеяний распространилась повсюду. Мало-помалу начали к нему являться из отдаленнейших деревень за помощию, и никому отказу не было. Это подстрекнуло Сельмина. Он требовал, чтоб его собственных крестьян отсылать к нему, и проезжий повиновался, видя, что Сельмин действительно помогал каждому. Зато другой род помощи прославил путешественника. Пользуясь сведениями, приобретенными в медицинских книгах, он выписал себе из Москвы довольно порядочную аптеку и давал советы и пособия всем, страдавшим каким-нибудь недугом. Многие удачные опыты распространили его славу по всей окрестности, и всеобщее имя отец и благодетель было для него лучшею наградою. Другие полезные его занятия увеличили его влияние и всеобщую к нему любовь. Он предался агрономии и заставил большую часть крестьян отказаться от старинных предрассудков. При них он делал опыты, объяснял им пользу нововведений, улучшал их способы земледелия, и все повиновались, потому что верили ему. Мельницы, каналы, дороги – все подверглось постепенному преобразованию. Сельмин ежедневно радовался счастливому случаю, который привел этого человека к нему. Он всякий раз писал об этом к своему сыну, и тот, в свою очередь, благодарил таинственного гостя за дружбу его к отцу.
Кто же он был? Об этом Сельмин перестал наконец и думать. Всегдашнее печальное расположение духа давало чувствовать, что этот человек испытал какое-нибудь великое несчастие, но где, какое, от кого – это было покрыто непроницаемою завесою. Земская полиция добивалась до обнаружения этой тайны, но Сельмин объявил однажды им, что если кто из них хоть малейшим образом покусится беспокоить незнакомца, то чтоб не знал и дома Сельмина. А как система угощения его оставалась все в прежней силе, то никому не хотелось терять такое выгодное знакомство. Мало-помалу и это любопытство прекратилось. Все перестали заниматься таинственным путешественником, а он продолжал трудиться для всеобщей пользы и добра.
Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается, говорили в старину, и мы должны пропустить без малейшего описания эпизодов целые пять лет. Жизнь этих людей была так однообразна все это время, что нечего сказать о ней. Проезжий решительно сделался отцом и благодетелем всей страны, и даже Сельмин всегда давал ему это название.
Расскажем лучше о случае, который произвел большую перемену в образе жизни пустынника.
Это было в конце мая. Пустынник этот день провел весь у Сельмина; к вечеру, когда он собирался домой, пошел проливной дождь с бурею, грозою, так что старик уговорил его остаться ночевать. Тот остался и поутру встал раньше всех, чтоб уехать в свой павильон. Но едва он начал одеваться, как в дверь к нему выглянула голова привратника Сельминского дома.
– Можно ли, батюшка Григорий Григорьевич, войти к вашей милости? – спросил он его.
– Войди. Что тебе надобно?
– Да у нас приключилась такая оказия… Барин еще почивает… да к нему не всегда сунешься с докладом… Не ровен час…
– Ну, что же случилось?
– Да вот извольте видеть. Вы знаете, что я раньше всех встаю… и двор подмести, и лестницы подтереть, и собак накормить…
– Говори прямо, что случилось?
– Да вот извольте видеть. Встал я ранешенько. После вчерашнего дождя утро было ясное, как ни в чем не бывало. Я отпер калитку на улицу, чтоб и за воротами подмести. Что ж, сударь? на самом пороге калитки, вижу я, лежит ребенок и спит, как божий птенчик, самым сладким сном.
– Ребенок?.. Кто-нибудь из ваших же подкинул.
– Что вы, сударь, Григорий Григорьевич! Как это можно? Кто у нас осмелится подкидывать ребят в барский дом? Да и на что это? У нас, слава богу, станет хлеба про всех. С голоду никто не умирает. С какой же беды подбрасывать детей?
– Кто-нибудь согрешил… незаконное дитя…
– Э, сударь! Бог с вами! У нас этакими делами не занимаются. На селе выдают девок полулетками, по 12, 13 году. Нет, сударь! это не из наших, а уж бог весть откуда. И ребенок не простой, а барский.
– Барский? Что за вздор? Откуда? Мы всех соседей знаем наперечет.
– И мы уж с поваром Филькой по пальцам всех пересчитывали. Выходит, что не из здешнего околотка.
– Откуда же? Это странно! Как ребенок одет?
– По-барскому. И подушечка в головах и теплым одеялом прикрыт. Видно по всему, что сонного принесли и тут положили.
– Это очень любопытно. Я сейчас приду, посмотрю.
Чрез пять минут пустынник был уже у ворот. Действительно, мальчик лет 4–5 лежал в глубоком сне, окруженный любопытною дворней. Он был одет в суконной курточке, вышитой золотыми шнурками, в белых канифасных брючках; тонкий воротник батистовой рубашки раскинут был по плечам. Подушка и шелковое одеяло довершали доказательство, что ребенок не из простолюдинов. Прекрасное личико его блистало улыбкою и во сне. Светло-русые волосы вились локонами по шее – словом, то был тип младенческой красоты.
Погруженный в глубокую задумчивость, пустынник долго рассматривал дитя. Какое-то сильное чувство волновало грудь его, но он не сказал ни слова и тихими шагами пошел назад в свою комнату.
– Что ж, батюшка Григорий Григорьевич, прикажете с ним делать? – спросил привратник.
– Ты останься тут и покарауль ребенка, – отвечал пустынник, – а вы все разойдитесь по своим местам.
Последнее было сказано дворне, которая молча повиновалась. Сам же он отправился к Сельмину.
Долго еще спал ребенок. Наконец он потянулся и открыл глаза. С минуту смотрел он с удивлением на окружающие предметы, потом с боязнию вскричал:
– Няня, где ты?
– Няни твоей здесь нет, милое дитятко, – сказал ему привратник, – но ты у добрых людей, и они тебя не покинут.
Пристально посмотрел ребенок на говорящего мужика и не отвечал ни слова. Через минуту, однако же, снова закричал:
– Няня!
– Не пора ли вставать, сударь? Умойся-ка да помолись богу.
– А где няня?
В эту минуту пришли Сельмин и пустынник.
– А! душечка, здравствуй! – вскричал Сельмин. – Выспался ли ты? В гостях не надо так долго спать. Вставай! Пойдем чай пить.
С недоверчивостью посмотрел ребенок на говорившего.
– А где папа? в карете? – спросил он.
– Нет, душечка, и папа и карета уехали, а ты остался у нас погостить.
– А мама? Где мама? – прибавил он робко.
– Тоже уехала, да она воротится; а ты у нас покуда погостишь, поиграешь… Пойдем же в комнату. Ты пьешь по утрам чай?
– Как же! Да сперва надо вымыться и помолиться… А что, разве теперь утро?
– Разумеется. А что же по-твоему?
– Не знаю: я уснул недавно в карете… Солнышко садилось в черные тучи. Мы ехали так скоро… А когда приехали и как остановились здесь – не помню.
– После вспомнишь, дружок, теперь пойдем.
Ребенок повиновался. Однако же, пройдя несколько шагов, остановился, поежился, пощупал свою грудь, засунул руку за курточку и вытащил оттуда какую-то бумагу.
– Что это? – спросил Сельмин.
– Не знаю. Разве няня положила. Я буду после вырезывать из нее куклы.
Но Сельмин взял уже бумагу, прочел ее, внимательно посмотрел на пустынника и молча повел ребенка за руку в комнаты. Там сдал он его на руки своему камердинеру, чтоб его умыть, дать помолиться и потом привести к нему. Сам же пошел с пустынником в кабинет.
– Поздравляю, любезный Григорий Григорьевич, – сказал он ему полушутливым тоном. – Это подарок тебе.
– Как мне? Какой подарок? – вскричал тот, покраснев.
– Да уж нечего краснеть. Прочти и признавайся.
Он ему подал бумагу, вынутую ребенком из-за пазухи. Она была без подписи, но едва пустынник взглянул на нее, как закрыл глаза рукою и опустился в кресла.
– Это от него! – вскричал он. – Несчастный! вражда его так же слепа, как и непримирима.
Тихо начал он читать роковую записку. Она была следующего содержания.
«Петр Александрович человек добрый и благородный. Но я очень сожалею, что он дал убежище другому человеку, который не стоит его дружбы. Наруша священнейшие узы природы, может ли он быть верным кому-нибудь? Притом же у этого человека нет ни имени, ни звания. Он добровольно отрекся от них, потому что чувствовал себя недостойным быть в обществе благородных людей. Каким же образом он вкрался в доверенность Петра Александровича?.. Впрочем, это не мое дело. Мой долг был только предостеречь. Между тем прошу Петра Александровича передать этому человеку ребенка, которого я нарочно оставил у ворот. Скажите вашему знакомцу, что мне чужого не надо и что я без живых доказательств знаю всю правду. Скажите ему, что ребенок этот умер для всего света, потому что я представил уже и свидетельство об его смерти. Если этот человек хочет пощадить хоть сколько-нибудь известную ему особу, то чтоб я никогда не слыхал больше ни о нем, ни о ребенке».
Долго смотрел пустынник на мертвые, таинственные буквы письма, так жестоко напоминавшие ему несчастную его судьбу. Он совсем забыл, что перед ним стоит Сельмин и с любопытством наблюдает за каждым выражением его физиономии. Прошедшее в виде грозного привидения представилось ему вдруг так ясно, что он невольно зарыдал.
– Ради бога, любезный Григорий Григорьевич, успокойтесь, – с искренним чувством сказал Сельмин. – Несчастия никогда не должны побеждать истинного христианина. Вы сами столько раз мне твердили, что жизнь наша не что иное, как испытание. Переносите его мужественно и верьте в правосудие божие.
– Да! Оно одно только и остается мне, потому что от людей я ничего не ожидаю, кроме злости и несправедливости. Я и решился переносить свою судьбу без ропота. Я сам себе ее выбрал и прощаю моих врагов. Но я хотел терпеть один, а теперь!.. Этот бедный ребенок… За что он осужден? Может ли быть что бесчеловечнее и несправедливее?
– Вы знаете, что я уже уважаю все ваши тайны, но я не вижу причины так огорчаться участью ребенка. Если он был в руках у человека, который жесток и несправедлив, то не лучше ли ему быть у вас? Вы ему замените отца… А что касается до странного объявления в письме, что он выдал его за умершего, то, кажется, это всегда легко переделать. Если тот, кто писал эту записку, действительно нашел средство достать свидетельство о мнимой его смерти, то вы сейчас же можете послать просьбу в Синод; оттуда пошлют по всем епархиям, и верьте мне, что у нас ничего подобного сделать нельзя. Я даже думаю, что вам только хотели погрозить или огорчить вас. Все, что незаконно, сейчас разрушится перед малейшим разысканием правительства.
Мрачно опустил путешественник голову на грудь. Успокоили ли его убеждения Сельмина, или собственная решимость одержала верх над первым порывом отчаяния, он через минуту вздохнул свободнее и протянул руку великодушному своему хозяину.
– Душевно благодарю вас, добрый Петр Александрович, – сказал он ему, – за ваше сердечное участие. Вы совсем забываете, что письмо говорит вам обо мне. Я не стою вашей дружбы и доверенности.
– Вот видите ли, Григорий Григорьевич, у меня дурная привычка судить о людях не по словам, а по делам. Если бы писавший это письмо был прав, то он бы подписал свою фамилию или сам бы явился, чтоб уличить вас в том, в чем он может обвинить. Он этого не сделал, так я покуда почитаю его за клеветника, а о вас остаюсь при прежнем своем мнении. Не переменяйтесь и вы ко мне, и, верьте, у нас пойдет хорошо. Через два-три дня мы и забудем о письме.
– Нет, любезнейший Петр Александрович, долг мой требует теперь оставить вас. Я не хочу, чтоб кто-нибудь мог подозревать меня в бесчестных поступках. Сегодняшнее письмо, этот ребенок – все должно подать вам повод к догадкам, невыгодным на мой счет. Открыть всего я вам не могу. Вы сами теперь видите, что это не моя тайна. А быть предметом каких-нибудь подозрений, пересудов всех соседей…
– Ну, очень рад. Останьтесь. Я вас излишним любопытством не огорчу, а может быть, дружеским участием и успокою. До свидания. Если хотите, приходите в залу к прочим гостям, а не хотите, так Шаничка сам зайдет к вам проститься.
– Позвольте мне остаться. Я не имею права сетовать на ваших гостей, но с этими господами мудрено найти разговор.
– Вы правы. Оставайтесь же, и до свидания.
Старик ушел, через несколько времени явился и сын.
– Мне батюшка объявил, что вы согласились погостить у него, – сказал молодой Сельмин, – позвольте поблагодарить вас за это дружеское одолжение, это истинный подарок для него. От всего сердца желал бы, чтоб вы с ним сошлись. Уверяю вас, что он редкой души человек. Теперь позвольте с вами проститься, и если вам когда-нибудь нужно будет что-нибудь приказать в Петербурге, то смею вас убедительнейше просить поручить мне ваши комиссии. Я почту себе за особенную честь и одолжение всякое поручение.
– Очень благодарен вам за это ласковое предложение, – ответил путешественник. – Я на своем веке слышал столько фраз, что искреннее радушие людей мне приятно. Я не воспользуюсь вашим позволением потому только, что у меня ни в Петербурге, ни во всем обширном мире нет ни знакомых ни родни, а еще менее друзей. У батюшки вашего я остаюсь потому только, что это ему угодно; но я уверен, что он в один день соскучится со мною и что я завтра же поеду дальше, а куда… Бог весть!
Они простились, и вскоре по утихающей суматохе в доме узнал он, что молодой Сельмин уехал, а вслед за ним и гурьба гостей.
Тихо вошел в комнату старый Егор.
– А что, батюшка, еще не прикажете укладываться? – спросил он, робко поглядывая на барина.
– Нет! Мы здесь останемся сегодня.
– Вот что-с. Ну, как прикажете. Меня люди звали сейчас завтракать, так я не смел идти…
– Ступай, только не по-вчерашнему.
– Как можно-с. Сегодня и им ни капли не дадут. Не на свои же они будут угощать. Да ведь я и не охоч до вина. Если б не к горлу пристали вчера, так, по мне, пропадай оно.
Он поклонился и вышел. Вскоре после него вошел старик Сельмин.
– Ну, теперь милости просим! – вскричал он. – Будьте как дома. Все разъехались, да и бог с ними. Навернулись, правда, слезы на глазах, как прощался с Шаничкой, ну, да как быть, на то и дворянин, чтоб служить. Не с отцом же сидеть за печкою. Пойдемте ко мне… Фу-ты пропасть! Мне ничего не надобно знать; да имя-то и отчество можно сказать. Неловко без них.
– И меня и отца моего звали Григорьем…
– А! Григорий Григорьевич! Очень рад. Пойдемте же. Погода славная. Я вам покажу весь мой дом, не для хвастовства – вы, может, видали и лучше, а так, чтоб узнали мое житье-бытье.
Молча последовал за ним Григорий Григорьевич (будем покуда хоть так называть его). Проходя залу, увидел он развалины завтрака, только что истребленного. Сельмин привел его в свой кабинет, где приготовлен был чай, и только что усадил своего гостя и начал ему что-то рассказывать, как вдруг тот, глядя на стену, закрыл глаза рукою и залился слезами.
– Что с вами, Григорий Григорьевич? – спросил Сельмин с некоторым беспокойством.
Тот показал ему рукою на висевший на стене портрет. Это было изображение Екатерины.
– Боже мой! – вскричал он с чувством живейшей горести. – И ее я не увижу более!
– А вы, верно, испытали тоже ее милосердие… может быть, даже служили при ее особе…
– О! об этой потере я не помышлял тогда! Глупец! я потерял гораздо более, нежели думал! Я смел забыть, что жизнь моя принадлежит ей и отечеству… Но все равно!.. Воротить нельзя… Предадимся своей судьбе.
Несколько минут продолжалось молчание. Сельмин не знал, что думать о своем таинственном госте, но, видя его в слезах пред изображением Екатерины, он еще более почувствовал к нему уважения и сострадания.
– Я обещал и не буду вас расспрашивать, – сказал он ему наконец, – но истинно соболезную о ваших несчастиях, которые вы, по-видимому, испытали, и удивляюсь только, что в случае какой-нибудь несправедливости вы не обратились к нашей милосердной матушке царице.
Путешественник склонил голову и погрузился в глубокое размышление.
– Да! вы правы! – сказал он после некоторого молчания. – Она одна могла бы спасти меня… но я и об этом забыл. Теперь кончено. Слово неизменно. Я отказался добровольно от имени, родины, от всего земного. Мне не на кого жаловаться. Мой жребий решен. Где-нибудь в темном уголку земли окончу дни свои, помогая ближнему по мере сил и возможности.
– Последняя черта обнаруживает в вас истинного христианина. Сейте здесь, пожнете там. Ну, а вы еще не выбрали себе жилища? Еще не решились, где жить?
– Нет! объезжаю покуда тихим шагом всю Россию. Где приглянется уголок, там и поселюсь.
Сельмин немножко задумался и склонил разговор на другие предметы. Потом повел он гостя осматривать дом, сад, все хозяйственные заведения и наконец предложил проехаться по полям. Проезжий повиновался, как автомат глядел на все рассеянно, отвечал без внимания, одобряя все по привычке и светской учтивости.
После дождливой ночи настал прекрасный, теплый день, какие у нас бывают иногда в сентябре под названием бабьего лета. Поля были усеяны рабочими, которые самым усердным образом торопились засевать их, пользуясь красным денечком. Вид человеческого трудолюбия и живительный воздух рассеяли несколько молчаливую тоску путешественника. Он внимательнее стал смотреть на красивое местоположение, на перелески, озера, холмы, он чувствовал, что человек никогда не может быть равнодушен к красотам природы. Мало-помалу завел его Сельмин в довольно густой лес. Дорога была чистая, гладкая и изредка поднималась на лесистые крутизны. У одной из подобных высот дорожки они остановились, и Сельмин пригласил путешественника взойти пешком. Всход на гору шел по ступенькам, искусственным образом обделанным ивовыми ветвями, и вился сквозь просеки лип, ольхи и берез. Достигнув вершины, путники увидели красивый павильон с маленьким бельведером. Живший тут сторож отпер им дверь и повел наверх. На открытом бельведере стоял мягкий диван; утомленный Сельмин бросился на него, чтоб отдохнуть. Но проезжий едва окинул взглядом открывшийся с этой высоты ландшафт, как вскрикнул от удивления и с восторгом всматривался в прелестную картину.
Что за странное чувство в человеке при виде красивого ландшафта? Покажи ему порознь все предметы: озеро, лес, гору, деревни, поля, – он равнодушно пройдет мимо них и едва обратит внимание. Но поставь его на вершину горы и покажи эти предметы в панораме, – он будет в восторге. А отчего именно? Оттого ли, что все это в самом деле красиво, или просто оттого, что он стоит на высоте? Последнее всего вероятнее. Проходя мимо каждого из этих предметов, человек видит себя таким маленьким созданием, что ему совестно. Когда же он очутится на высоте, он с какою-то гордостию видит, что, в свою очередь, все они перед ним малы и ничтожны. Ему будто хочется сказать: это все мое! Я царь природы! Увы! – человек ни на шаг без эгоизма.
Сельмин нарочно привез таинственного гостя в этот павильон. Он туда часто возил и своих провинциалов, но зачерствелые их понятия не в состоянии были постичь прелестей природы. Эстетического чувства мудрено было добиться от них. Они знали, что в озере вода, что лес идет на дрова, а в хижинах живут мужики. Чем же тут восхищаться? Насилу Сельмин встретил человека, который немым своим восторгом вознаградил хозяйское самолюбие, которое так часто терпело от равнодушия других посетителей. Он сам открыл несколько лет тому назад эту гору, эту панораму, он выстроил тут павильон, он возил туда всех своих гостей, и вот первый, который дал ему почувствовать все удовольствие открытия места и постройки павильона. Это чрезвычайно льстило его самолюбию. А кто не знает, что оно самый лучший путь к нашему сердцу? Умей только польстить – и ты умнейший в свете человек. Оскорби самолюбие – ты пошлый дурак. С этой минуты Сельмин вполне удостоверился, что таинственный гость его и учен, и добр, и знатен.
– Это восхитительно! Это несравненно! – сказал наконец путешественник, не переставая глазами пожирать прелести ландшафта.
– Очень рад, Григорий Григорьевич, что вам это понравилось. Здесь мое любимое место. Сам нашел и сам все устроил. Конечно, вы видали много и лучшего. Вы были в Турции, а там природа получше нашей…
– Все хорошо на своем месте, Петр Александрович. И в Константинополе есть прекрасные виды, но чтоб их вполне ценить, надобно…
Вдруг он замолчал, как бы спохватись, что сказал лишнее. Сельмин удивился этой осторожности и спросил:
– А вы были в Царьграде?
– Да!.. когда заключили мир… то из любопытства отпросился. Впрочем, срок был очень короток. Я почти ничего не видел.
– Жаль! А я было обрадовался и хотел пуститься в расспросы. Сам я никуда далее Петербурга и Москвы не езжал, а страх люблю слушать рассказы путешественников. Никаких книг я не читаю, да и некогда, а уж чуть появится путешествие, по ночам не сплю, и прочту от доски до доски.
– А свое отечество хорошо знаете?
Этот вопрос, несколько не политичный, смутил Сельмина. Он, заминаясь, отвечал:
– Ну, о своем что и знать? Ведь уж лучше Петербурга и Москвы нет, а остальное: дома, люди, реки, горы, – все похоже одно на другое. Что тут любопытного?
– Много, Петр Александрович… Вы вот и у себя нашли какое сокровище, а если хорошенько поискать, то нашлось бы и у других много хорошего. Поверьте, что, узнав хорошенько свое, мы бы не так хвалили чужое.
– Да ведь о нашем-то и описаний никаких нет, а о чужих краях и книг и картинок бездна. Поневоле читаешь… Да дело теперь не в том. Вам нравится это местоположение?
– Чрезвычайно. Я никак не ожидал найти здесь что-либо подобное.
– Так вот бы вам купить у меня этот павильон да поселиться в нем.
– А ваши гости стали бы приезжать смотреть на меня, как на дикого зверя? Нет! Мне надобно уединение и тишина.
– Да, кажется, очень ясно, что, купив вещь, вы делаетесь ее хозяином. Так разве можно ездить в гости к человеку, который вас не знает и не зовет! Я для того предлагаю вам эту покупку, чтоб вы могли совершенно удалиться от людей. Здесь вас никто не будет знать и видеть, и вы будете всякую минуту любоваться природою и заниматься, чем вам угодно. Что? Как вы об этом думаете?
– Вы очень добры. Не зная человека, вы хотите дать ему убежище. Что, если вы потом будете раскаиваться?
– В чем же? Хорош и ласков сосед, я его навещаю; не полюбил меня, мы не видимся. Вот и все. Мы разве мешаем друг другу? У каждого своя собственность. Никто друг другу не обязан; живет себе как хочет. Право, подумайте. Я бы недорого взял, а не понравится после, соскучитесь, возьму назад.
– Чувствую все ваше доброе расположение. Не заслужа его и не имея даже средства заслужить и на будущее время, мне совестно быть вам в тягость. Впрочем, и отказываться я не имею права. Искренность и великодушие так теперь редки; я готов принять ваше предложение, где-нибудь надо же будет поселиться, так почему же не в соседстве с добрым и благородным человеком? Моя будет вина, если я ему наскучу. Тогда я удалюсь без ропота и сыщу другое убежище.
– Никакого нет резона надоесть нам друг другу. Вы будете видеть только тех, кого захотите и когда захотите. А соскучитесь сами, уедете, и бог с вами. Так по рукам! Этот павильон и гора, на которой он стоит, с этой минуты ваши. Поздравляю с покупкою.
Приезжий молча подал Сельмину руку в знак согласия и потом продолжал любоваться ландшафтом. Наконец оба поехали обратно домой.
Весь день прошел в разговорах о будущем образе жизни проезжего в нагорном павильоне. Сельмин убедил его взять покуда это место на аренду, выговоря себе за это самую незначущую цену. Ясно было, что он только хотел щадить деликатность незнакомца, назначая за это плату. А как павильон был только построен на летнее время, то решились тотчас же приступить к отделке его и на зиму. Это требовало времени, и до окончания работ проезжий согласился оставаться в доме Сельмина, отправляясь каждый день в новое свое жилище для надзора за работами. Главною надобностию для будущей жизни проезжий почитал книги, и Сельмин в тот же день по расписанию его отправил в Москву нарочного, чтоб привезти оттуда все нужное.
На другой день началась в павильоне работа, и путешественник стал постоянно проводить свои дни, а иногда и ночи, в новом своем жилище. Когда же привезли книги и отделали павильон, то он совсем переселился туда.
В продолжение этого времени, однако же, оба лица узнали друг друга покороче и взаимно почувствовали один к другому уважение. Чем больше Сельмин узнавал проезжего, тем больше открывал он в нем величия души, благородства, познаний и доброты. И тот, с своей стороны, если не находил в Сельмине много образованности, то видел непритворную доброту и искренность. Как скоро какой-нибудь посетитель въезжал во двор Сельмина, путешественник удалялся чрез сад и отправлялся в свой нагорный павильон, но всякий день или Сельмин приезжал туда, или таинственный гость являлся к нему.
Настала и зима. Образ жизни проезжего продолжался тот же, с тою разницею, что он часто заезжал в окрестные деревни к крестьянам, которым нужна была какая-нибудь помощь. Как Егор, старый слуга проезжего, ни приучен был к молчаливости и уединению, но, заведя у себя коров, птиц и других домашних животных, он первый вошел в сношения с окрестными крестьянами и, зная доброту своего барина, пересказывал ему о разных несчастных случаях с ними. Тот сейчас же спешил подавать им помощь, и слава этих благодеяний распространилась повсюду. Мало-помалу начали к нему являться из отдаленнейших деревень за помощию, и никому отказу не было. Это подстрекнуло Сельмина. Он требовал, чтоб его собственных крестьян отсылать к нему, и проезжий повиновался, видя, что Сельмин действительно помогал каждому. Зато другой род помощи прославил путешественника. Пользуясь сведениями, приобретенными в медицинских книгах, он выписал себе из Москвы довольно порядочную аптеку и давал советы и пособия всем, страдавшим каким-нибудь недугом. Многие удачные опыты распространили его славу по всей окрестности, и всеобщее имя отец и благодетель было для него лучшею наградою. Другие полезные его занятия увеличили его влияние и всеобщую к нему любовь. Он предался агрономии и заставил большую часть крестьян отказаться от старинных предрассудков. При них он делал опыты, объяснял им пользу нововведений, улучшал их способы земледелия, и все повиновались, потому что верили ему. Мельницы, каналы, дороги – все подверглось постепенному преобразованию. Сельмин ежедневно радовался счастливому случаю, который привел этого человека к нему. Он всякий раз писал об этом к своему сыну, и тот, в свою очередь, благодарил таинственного гостя за дружбу его к отцу.
Кто же он был? Об этом Сельмин перестал наконец и думать. Всегдашнее печальное расположение духа давало чувствовать, что этот человек испытал какое-нибудь великое несчастие, но где, какое, от кого – это было покрыто непроницаемою завесою. Земская полиция добивалась до обнаружения этой тайны, но Сельмин объявил однажды им, что если кто из них хоть малейшим образом покусится беспокоить незнакомца, то чтоб не знал и дома Сельмина. А как система угощения его оставалась все в прежней силе, то никому не хотелось терять такое выгодное знакомство. Мало-помалу и это любопытство прекратилось. Все перестали заниматься таинственным путешественником, а он продолжал трудиться для всеобщей пользы и добра.
Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается, говорили в старину, и мы должны пропустить без малейшего описания эпизодов целые пять лет. Жизнь этих людей была так однообразна все это время, что нечего сказать о ней. Проезжий решительно сделался отцом и благодетелем всей страны, и даже Сельмин всегда давал ему это название.
Расскажем лучше о случае, который произвел большую перемену в образе жизни пустынника.
Это было в конце мая. Пустынник этот день провел весь у Сельмина; к вечеру, когда он собирался домой, пошел проливной дождь с бурею, грозою, так что старик уговорил его остаться ночевать. Тот остался и поутру встал раньше всех, чтоб уехать в свой павильон. Но едва он начал одеваться, как в дверь к нему выглянула голова привратника Сельминского дома.
– Можно ли, батюшка Григорий Григорьевич, войти к вашей милости? – спросил он его.
– Войди. Что тебе надобно?
– Да у нас приключилась такая оказия… Барин еще почивает… да к нему не всегда сунешься с докладом… Не ровен час…
– Ну, что же случилось?
– Да вот извольте видеть. Вы знаете, что я раньше всех встаю… и двор подмести, и лестницы подтереть, и собак накормить…
– Говори прямо, что случилось?
– Да вот извольте видеть. Встал я ранешенько. После вчерашнего дождя утро было ясное, как ни в чем не бывало. Я отпер калитку на улицу, чтоб и за воротами подмести. Что ж, сударь? на самом пороге калитки, вижу я, лежит ребенок и спит, как божий птенчик, самым сладким сном.
– Ребенок?.. Кто-нибудь из ваших же подкинул.
– Что вы, сударь, Григорий Григорьевич! Как это можно? Кто у нас осмелится подкидывать ребят в барский дом? Да и на что это? У нас, слава богу, станет хлеба про всех. С голоду никто не умирает. С какой же беды подбрасывать детей?
– Кто-нибудь согрешил… незаконное дитя…
– Э, сударь! Бог с вами! У нас этакими делами не занимаются. На селе выдают девок полулетками, по 12, 13 году. Нет, сударь! это не из наших, а уж бог весть откуда. И ребенок не простой, а барский.
– Барский? Что за вздор? Откуда? Мы всех соседей знаем наперечет.
– И мы уж с поваром Филькой по пальцам всех пересчитывали. Выходит, что не из здешнего околотка.
– Откуда же? Это странно! Как ребенок одет?
– По-барскому. И подушечка в головах и теплым одеялом прикрыт. Видно по всему, что сонного принесли и тут положили.
– Это очень любопытно. Я сейчас приду, посмотрю.
Чрез пять минут пустынник был уже у ворот. Действительно, мальчик лет 4–5 лежал в глубоком сне, окруженный любопытною дворней. Он был одет в суконной курточке, вышитой золотыми шнурками, в белых канифасных брючках; тонкий воротник батистовой рубашки раскинут был по плечам. Подушка и шелковое одеяло довершали доказательство, что ребенок не из простолюдинов. Прекрасное личико его блистало улыбкою и во сне. Светло-русые волосы вились локонами по шее – словом, то был тип младенческой красоты.
Погруженный в глубокую задумчивость, пустынник долго рассматривал дитя. Какое-то сильное чувство волновало грудь его, но он не сказал ни слова и тихими шагами пошел назад в свою комнату.
– Что ж, батюшка Григорий Григорьевич, прикажете с ним делать? – спросил привратник.
– Ты останься тут и покарауль ребенка, – отвечал пустынник, – а вы все разойдитесь по своим местам.
Последнее было сказано дворне, которая молча повиновалась. Сам же он отправился к Сельмину.
Долго еще спал ребенок. Наконец он потянулся и открыл глаза. С минуту смотрел он с удивлением на окружающие предметы, потом с боязнию вскричал:
– Няня, где ты?
– Няни твоей здесь нет, милое дитятко, – сказал ему привратник, – но ты у добрых людей, и они тебя не покинут.
Пристально посмотрел ребенок на говорящего мужика и не отвечал ни слова. Через минуту, однако же, снова закричал:
– Няня!
– Не пора ли вставать, сударь? Умойся-ка да помолись богу.
– А где няня?
В эту минуту пришли Сельмин и пустынник.
– А! душечка, здравствуй! – вскричал Сельмин. – Выспался ли ты? В гостях не надо так долго спать. Вставай! Пойдем чай пить.
С недоверчивостью посмотрел ребенок на говорившего.
– А где папа? в карете? – спросил он.
– Нет, душечка, и папа и карета уехали, а ты остался у нас погостить.
– А мама? Где мама? – прибавил он робко.
– Тоже уехала, да она воротится; а ты у нас покуда погостишь, поиграешь… Пойдем же в комнату. Ты пьешь по утрам чай?
– Как же! Да сперва надо вымыться и помолиться… А что, разве теперь утро?
– Разумеется. А что же по-твоему?
– Не знаю: я уснул недавно в карете… Солнышко садилось в черные тучи. Мы ехали так скоро… А когда приехали и как остановились здесь – не помню.
– После вспомнишь, дружок, теперь пойдем.
Ребенок повиновался. Однако же, пройдя несколько шагов, остановился, поежился, пощупал свою грудь, засунул руку за курточку и вытащил оттуда какую-то бумагу.
– Что это? – спросил Сельмин.
– Не знаю. Разве няня положила. Я буду после вырезывать из нее куклы.
Но Сельмин взял уже бумагу, прочел ее, внимательно посмотрел на пустынника и молча повел ребенка за руку в комнаты. Там сдал он его на руки своему камердинеру, чтоб его умыть, дать помолиться и потом привести к нему. Сам же пошел с пустынником в кабинет.
– Поздравляю, любезный Григорий Григорьевич, – сказал он ему полушутливым тоном. – Это подарок тебе.
– Как мне? Какой подарок? – вскричал тот, покраснев.
– Да уж нечего краснеть. Прочти и признавайся.
Он ему подал бумагу, вынутую ребенком из-за пазухи. Она была без подписи, но едва пустынник взглянул на нее, как закрыл глаза рукою и опустился в кресла.
– Это от него! – вскричал он. – Несчастный! вражда его так же слепа, как и непримирима.
Тихо начал он читать роковую записку. Она была следующего содержания.
«Петр Александрович человек добрый и благородный. Но я очень сожалею, что он дал убежище другому человеку, который не стоит его дружбы. Наруша священнейшие узы природы, может ли он быть верным кому-нибудь? Притом же у этого человека нет ни имени, ни звания. Он добровольно отрекся от них, потому что чувствовал себя недостойным быть в обществе благородных людей. Каким же образом он вкрался в доверенность Петра Александровича?.. Впрочем, это не мое дело. Мой долг был только предостеречь. Между тем прошу Петра Александровича передать этому человеку ребенка, которого я нарочно оставил у ворот. Скажите вашему знакомцу, что мне чужого не надо и что я без живых доказательств знаю всю правду. Скажите ему, что ребенок этот умер для всего света, потому что я представил уже и свидетельство об его смерти. Если этот человек хочет пощадить хоть сколько-нибудь известную ему особу, то чтоб я никогда не слыхал больше ни о нем, ни о ребенке».
Долго смотрел пустынник на мертвые, таинственные буквы письма, так жестоко напоминавшие ему несчастную его судьбу. Он совсем забыл, что перед ним стоит Сельмин и с любопытством наблюдает за каждым выражением его физиономии. Прошедшее в виде грозного привидения представилось ему вдруг так ясно, что он невольно зарыдал.
– Ради бога, любезный Григорий Григорьевич, успокойтесь, – с искренним чувством сказал Сельмин. – Несчастия никогда не должны побеждать истинного христианина. Вы сами столько раз мне твердили, что жизнь наша не что иное, как испытание. Переносите его мужественно и верьте в правосудие божие.
– Да! Оно одно только и остается мне, потому что от людей я ничего не ожидаю, кроме злости и несправедливости. Я и решился переносить свою судьбу без ропота. Я сам себе ее выбрал и прощаю моих врагов. Но я хотел терпеть один, а теперь!.. Этот бедный ребенок… За что он осужден? Может ли быть что бесчеловечнее и несправедливее?
– Вы знаете, что я уже уважаю все ваши тайны, но я не вижу причины так огорчаться участью ребенка. Если он был в руках у человека, который жесток и несправедлив, то не лучше ли ему быть у вас? Вы ему замените отца… А что касается до странного объявления в письме, что он выдал его за умершего, то, кажется, это всегда легко переделать. Если тот, кто писал эту записку, действительно нашел средство достать свидетельство о мнимой его смерти, то вы сейчас же можете послать просьбу в Синод; оттуда пошлют по всем епархиям, и верьте мне, что у нас ничего подобного сделать нельзя. Я даже думаю, что вам только хотели погрозить или огорчить вас. Все, что незаконно, сейчас разрушится перед малейшим разысканием правительства.
Мрачно опустил путешественник голову на грудь. Успокоили ли его убеждения Сельмина, или собственная решимость одержала верх над первым порывом отчаяния, он через минуту вздохнул свободнее и протянул руку великодушному своему хозяину.
– Душевно благодарю вас, добрый Петр Александрович, – сказал он ему, – за ваше сердечное участие. Вы совсем забываете, что письмо говорит вам обо мне. Я не стою вашей дружбы и доверенности.
– Вот видите ли, Григорий Григорьевич, у меня дурная привычка судить о людях не по словам, а по делам. Если бы писавший это письмо был прав, то он бы подписал свою фамилию или сам бы явился, чтоб уличить вас в том, в чем он может обвинить. Он этого не сделал, так я покуда почитаю его за клеветника, а о вас остаюсь при прежнем своем мнении. Не переменяйтесь и вы ко мне, и, верьте, у нас пойдет хорошо. Через два-три дня мы и забудем о письме.
– Нет, любезнейший Петр Александрович, долг мой требует теперь оставить вас. Я не хочу, чтоб кто-нибудь мог подозревать меня в бесчестных поступках. Сегодняшнее письмо, этот ребенок – все должно подать вам повод к догадкам, невыгодным на мой счет. Открыть всего я вам не могу. Вы сами теперь видите, что это не моя тайна. А быть предметом каких-нибудь подозрений, пересудов всех соседей…