Курреев снова довольно потер ладони, будто радуясь неудачам бывшего эмира, и, чуть помолчав, вернулся к своему прерванному рассказу:
   – Так что уход Алим-хана в коммерцию понятен… Обидно ведь стало старому английскому агенту, у которого стаж службы в Интеллидженс сервис был побольше, чем у всех нас. Алим-хан терпеть не мог Ишана Халифу, который заявился в Афганистан в двадцать первом году, после неудачной осады города Керки басмачами и белогвардейцами. Там Ишан Халифа руководил осадой. У Алим-хана были свои причины ненавидеть его. Беглый эмир и в Афганистане продолжал считать себя владыкой Бухары и выше себя в эмигрантских кругах никого не видел. А тут как-то собрались все эмигранты и стали судить-рядить, кого же назначить падишахом после свержения в Туркестане советской власти. Центром «независимого мусульманского государства» избрали Ташкент. А кого падишахом? Иные думали – Алим-хана. Да и сам эмир так предполагал. Кого же еще?! А тут взяли да и назвали Ишана Халифу. – Курреев залился злорадным смешком и, прокашлявшись, продолжил: – Алим-хан не мог простить этого Ишану Халифе, отказывался иметь с ним дело, вел себя как капризный ребенок, которого обошли подарком. Он все винил Джунаид-хана, говорил, что туркмены строят против него козни, хотят его с белого света сжить. Конечно, к избранию Ишана Халифы падишахом руку приложил и Джунаид-хан, но секрет тут в другом: германская разведка захотела видеть падишахом этого своего агента. Ну а на Джунаид-хана немцы надавили…
   Действительно, Ишан Халифа, чтобы оправдать доверие своих хозяев, ускорить свержение советской власти в Средней Азии, лично забросил в район Керки несколько басмаческих банд агентов-курьеров, которые почти не занимались разбоем, а доставляли антисоветскую литературу, шифрованные письма, вывозили за кордон ответы на них, ценности, переправляли связников.
   Руководители афганского филиала АМБТ, в том числе Джунаид-хан и Эшши-хан, с приходом к власти Гитлера заплясали под дудку германской разведывательной службы, стали платными агентами абвера. И запели они по-иному: дескать, немцы и японцы – великие и непобедимые нации. Только они, и никто другой, способны освободить советских мусульман от заклятых гяуров. А поэтому, мол, надо крепить дружбу и сотрудничество с ними, чтобы одолеть большевизм, либо умереть за веру… на стороне Германии.
   Ишан Халифа, уже видя себя в роли падишаха Туркестана, лез из кожи, чтобы объединить усилия филиалов АМБТ, ТНЦ и РОВС. За это же взялись Мустафа Чокаев и Садретдин-хан, главари белой эмиграции, втайне ненавидевшие друг друга, но шагавшие в одной упряжке: просто выжидали удобный момент, чтобы дать подножку «ближнему». Во все филиалы ТНЦ Мустафа Чокаев разослал пятнадцать эмиссаров с заданием развернуть разъяснительную работу среди эмигрантов, организовывать сбор средств, создавать новые ячейки ТНЦ не только в Иране и Афганистане, но и в городах и селах Советского Туркменистана. Эмиссарам вменили в обязанность формировать из эмигрантов вооруженные отряды, которые должны быть готовы к тому, что Япония вот-вот нападет на СССР, и тогда войну между двумя странами надо будет использовать для освобождения Туркестана от большевиков и провозглашения там тюркского национального государства.
   Вскоре разговоры о войне между СССР и Японией приутихли, но немецко-фашистская разведывательная служба стала усиленно распространять среди эмигрантов слухи о том, будто Советский Союз задумал захватить Иран.
   Ишан Халифа, тоже выполнявший задание гитлеровской разведки, в сентябре 1940 года созвал совещание, на котором обсуждались задачи туркменской эмиграции в связи с предстоящим нападением СССР уже… на Афганистан. «Будущий падишах Туркестана» повторил измышления о том, что Советский Союз готовит вооруженную агрессию против своего южного соседа, а потому, мол, эмигранты должны объединяться в вооруженные отряды, чтобы помочь афганскому правительству отразить вторжение советских войск.
   Разведки империалистических государств охотно пользовались и услугами «Российского общевоинского союза» – РОВС, известной белоэмигрантской организации, объединявшей ярых врагов советской власти. Ее филиалы были разбросаны по многим странам мира. В Западной Европе во главе РОВС стояли белогвардейские генералы Кутепов и Миллер, а его филиалом в Мешхеде заправлял бывший царский полковник Грязнов. Это была далеко не единственная обязанность монархически настроенного офицера, исполнявшего «по совместительству» должность агента Интеллидженс сервис. Действуя вкупе с разведчиками из английского консульства и туркестанскими эмигрантами, он не брезговал ничем – ни уголовными преступлениями, ни политическими или шпионско-разведывательными акциями. Такого типа деятель приглянулся и шефам германского абвера. И Грязнов с приходом к власти фашизма в Германии без сожаления сменил своих прежних хозяев, выторговав себе должность резидента немецкой разведки. Его стараниями германская разведывательная служба распространяла фашистские издания, вербовала агентуру из эмигрантов.
   Тесные контакты с РОВС поддерживали и лидеры туркестанской эмиграции. Бывший советник эмира бухарского Хайдар Мирбадалев стремился скоординировать действия РОВС и ТНЦ. Ярый националист и прожженный интриган пытался даже подчинить себе мешхедский филиал РОВС, а самого Грязнова «обратить» в свою веру. А муфтий Садретдин-хан, выступая в качестве «специалиста по религиозным и национальным вопросам Туркестана», силился помочь РОВС в расширении сферы его антисоветской деятельности на территории республик Средней Азии.
   Словом, эмигрантское отребье, хотя и раздираемое внутренними противоречиями, но направляемое одной рукой – международным капиталом, старалось активизироваться, прибегая к общей тактике, используя единые лозунги и призывы, направленные на свержение советской власти в Средней Азии и Казахстане.
   …Теперь Ашир Таганов был доволен Курреевым, который, видимо, понял, что ложь бессмысленна, а потому перестал изворачиваться. Многое из того, что он рассказывал, подтверждалось данными, имевшимися в органах советской контрразведки. Но Ашир все чаще замечал в поведении Нуры какие-то странности: становились тусклыми только что ясные глаза, голос падал и дребезжал. Наркоман! Следователь лишь удивлялся выдержке Курреева: такие не могут ведь долго обходиться без наркотика, заболевают – одних одолевают скепсис и страх, другие делаются легковозбудимыми и раздражительными.
   Интуиция и опыт подсказывали Таганову – надо ускорить допрос, побыстрее узнать имена среднеазиатских агентов, переданных Каракурту Вилли Мадером. Однако Ашир твердо знал и другое: нельзя торопить следствие, необходимо прежде детально разузнать о предвоенных годах жизни Курреева, тесно сплетенных с его службой у гитлеровцев, а уж затем и в БНД – федеральной разведке Западной Германий. Тогда в своих показаниях Курреев свяжет себя сам новыми фактами и именами, деталями и датами, что неизбежно будет возвращать его к тем событиям минувшей войны, которые невозможно обойти молчанием. Тут-то он и будет вынужден, вольно или невольно, рассказать без утайки обо всем, а значит, и назвать имена, пароли и явки агентов, засланных Мадером в Среднюю Азию.
   На очередном допросе Курреев произвел на Таганова еще более тягостное впечатление – глаза блеклые и слезливые, весь вялый и сникший. Каракурт что-то забормотал о своих старых болезнях и неожиданно попросил хотя бы один мысгал терьяка[2].
   – Лучше перетерпи, может, от дурной привычки и отвыкнешь…
   – Не отвыкну я… Это ж не привычка – болезнь. Весь этот месяц не жил я без терьяка. Ни одного дня…
   – Не городи чепуху. Что, терьяк тебе прямо в камеру доставляли?
   – Да-а-а… Сюда и соринку не занесешь. Был у меня терьяк… В таком виде, что не сыщешь. Кончился теперь.
   Сам Таганов не выкурил в жизни ни одной папиросы, но за время службы ему доводилось иметь дело с наркоманами, хотя ему, следователю, было непонятно болезненное пристрастие иных людей к наркотикам. Но как Курреев сумел пронести в камеру терьяк?
   – Я ведь еще там, – Каракурт мотнул головой, – за кордоном, задумал остаться на родной земле. Знал, что терьяком здесь не разживешься, а без него я и дня прожить не могу. Перед тем как перейти границу, я имел чуть ли не килограмм… В трубочках. Мне все-таки удалось тайком пронести часть терьяка, хоть и очень трудно было… А теперь вот все съел… или выпил. Главное, сейчас мне нужен терьяк. Я болею, Ашир…
   – Хорошо, я подумаю, как тебе помочь. Но терьяк не обещаю. Теперь к делу… Кого ты еще знал из главарей ТНЦ?
   – Никого я не знаю… Никого! – вдруг истерично выкрикнул Курреев и тут же сник, обессиленно уронив голову на руки. Плечи его стали мелко вздрагивать. – Не могу больше… Нет сил, – он поднял голову, в глазах его блеснули слезы. – Ну дай мне немного терьяку…
   – Я уже сказал, что подумаю, как помочь тебе.
   – Вон американцы чего только не дают своим арестованным. Любой наркотик… Лишь бы арестованный язык развязал…
   – Мы не американцы.
   – Ашир, ты жестокий человек. Ты мстишь мне за Айгуль и наслаждаешься моими муками… Если не дашь мне терьяку, то показаний давать не буду…
   – Не давать показаний – твое дело. Никто неволить не будет. – Таганов нажал на звонок, и в дверях возникла фигура сержанта-конвоира.
   Курреев встал и понуро пошел к выходу. Он еле переставлял ноги, шаркая ими, как дряхлый старик.
   Утром следующего дня в кабинете Таганова раздался телефонный звонок. Ашир узнал чуть взволнованный голос своего заместителя, который доложил, что арестованный Курреев отказался от завтрака, грозит голодовкой и вообще ведет себя вызывающе, требует, чтобы следователь немедленно выслушал его.
   Вскоре Курреева ввели к Тагакову. Сев на свое место, Курреев достал из кармана носовой платок. Глаза его были мутные, как арычная вода, слезились, вид у него был какой-то помятый, жалкий.
   – Видишь, Ашир, я болею, – Курреев вдруг выпрямился, глаза его – с них на миг спала мутная пелена – мелькнули хищным огоньком. Каракурт положил перед Аширом сложенные вчетверо листки бумаги. – Вот, это списки пешаварских курсантов… Я вспомнил и тех, с кем в Стамбуле и в Берлине учился. Я все сделаю, Ашир. Ты только помоги… Вчера ты пообещал дать мне терьяку…
   – Такого обещания я не давал. Лечить будем тебя!
   – Нет! Ты не лечить меня задумал, а на тот свет отправить. С чего такая сердобольность? Лечить Каракурта – шпиона и предателя?! Я ненавижу тебя, Ашир! Ненавижу за то, что в твоих руках моя судьба. Ненавижу за то, что мы с тобой, два паренька из одного аула, вместе росли, учились, а судьбы оказались разными. Вся моя беда началась не с меня, а с моего отца. Ничтожного, раздавленного человека, который из-за своей трусости не смылся, побоялся уйти вовремя от Джунаид-хана. А твой оказался попроворнее, знал, чья возьмет. Я жил в таких странах, где под справедливостью понимался произвол. Там тебя могут избить, убить, над тобой измывается каждый, у кого мошна потолще. Разве на насильника найдешь управу, если наверху сидят такие же, как он? Знакомо тебе, Ашир, чувство, когда тебя могут втоптать в грязь, а ты не можешь даже пикнуть?
   Курреев схватил со стола стакан с водой, выпил его большими, жадными глотками и, вытерев губы рукавом, продолжал, торопливо, будто боясь, что его не выслушают до конца:
   – В пору юности окружение Джунаид-хана было моим обществом, а он сам – моим кумиром. Я верил ему больше, чем отцу, а он предал меня, бросил на растерзание кизыл аскерам[3], бежал, спасая свою шкуру. А юзбаши, его приближенные? Они дурили друг друга, все скопом обманывали своего хозяина. Даже Эшши нагло водил своего отца вокруг пальца. Какой тогда спрос с чужих? С того же ишана Ханоу, который лгал всем, нам и себе. Мустафа Чокаев, когда говорил об освобождении Туркестана и Казахстана от красных, чуть ли не плакал навзрыд – маскарабаз[4] несчастный! А сам торговал своей родиной, готов был положить весь мир к ногам англичан или немцев… Он приласкал Вели Каюма, приблизил к себе, чтобы опереться на него, а тот взял да и отравил своего благодетеля. И поделом!..
   – Когда ты впервые встретился с Вели Каюм-ханом? – неожиданно спросил Таганов.
   Курреев помолчал, собираясь с мыслями.
   – В 1934 году, в редакции журнала «Яш Туркестан», – ответил он. – Помогал Чокаеву выпускать этот журнал, который распространялся среди туркестанских эмигрантов… Да какой он к черту хан! Каюм-хан да Каюм-хан!.. – взорвался вдруг Каракурт. – Ханом его стали величать после того, как он заделался президентом Туркестанского национального комитета. Сам изволил… Хан! Лестно все-таки… Стал ханом в сорок втором, после убийства Мустафы Чокаева. Видать, не без команды свыше. Тут, пожалуй, не обошлось и без Розенберга. Говорят, немцы так и не простили Чокаеву его старую любовь к англичанам. Все подозревали, что он в две руки играет. Да и Вели Каюм, наверное, масла подливал. А так до самой смерти Чокаев был здоров как бык, жрал плов, лакал шнапс. Еще ездил в Италию, шнырял по концлагерям, подбирая желающих вступить в Туркестанский легион. На другой день после возвращения в Берлин его пригласил в гости Вели Каюм. На стол, говорят, подали любимое блюдо Чокаева – плов. А утром его нашли отравленным. Так Вели Каюм стал президентом и ханом. Так все его знали как сына ташкентского торгаша. В двадцать втором он с большой группой юношей поехал учиться в Германию. Хотел стать юристом – не получилось, экзамены завалил. Тогда на сельскохозяйственный факультет подался, окончил с грехом пополам. Многие, кто с ним поехал, вернулись потом на родину, а этот остался, принял германское подданство. Он похлеще самого Чокаева: кроме узбеков и немцев, никого не признавал. Чокаев сам был такой – на такого же нарвался… Говорят, ремесло умирает, если ученик не превзойдет своего учителя… А Кейли? Сколько добра скопил на крови и слезах туркменских дайхан, женщин. Я видел у него девичьи косы, отрезанные, с национальными украшениями. А Мадер? С виду такой обходительный, вежливый, аккуратный, голоса на тебя не повысит. Ради своей «Срединной империи» был готов отдать на заклание все человечество, но тихо, без шума. Он недолюбливал Гитлера за то, что тот больше кривлялся, чем делал. Мадер произносил высокопарные слова о Германии, а сам больше думал о себе и всю жизнь переводил личные капиталы в швейцарский банк. А Рут, жена Вели Каюма? Агент гестапо! Всю жизнь блудила с другими, а старость доживает с Вели Каюмом, за которым следила, ловила каждое его слово, даже когда были наедине, чтобы потом донести в гестапо. А моя жена Айгуль? Разве она не гуляла с Мовлямом? Его-то теперь нет, зато ты у нее остался. Думаешь, я поверю, что оставил ее в покое? Где же святость семьи?..
   – Ты бред несешь, когда об Айгуль так говоришь, – перебил Таганов. – Если на душе темно, это не значит, что весь мир темный.
   Курреев часто и шумно задышал, затем, словно опомнившись, заговорил спокойнее:
   – Ты, Ашир, как-то говорил о любви… Кто меня любил?
   – Ты сам отнял у себя право на любовь.
   – Мы по-разному понимаем счастье. У тебя оно хлипкое, интеллигентское, а у меня волчье, такое, какое должно быть у вольного человека. Счастливый человек – это вольный человек, который всем своим существом осознает свою внутреннюю волю, человек, который не знает условностей, норм поведения. Они лишь отупляют человека, связывают его волю. Счастлив тот, кто отрешен от разума, свободен и может дать полную волю своим чувствам. Святым для него должно быть собственное «я», и только «я»…
   – Словом, ничего святого, кроме собственной шкуры.
   – А ради чего я должен думать о другом? Переживать за чужого, делиться с ним радостью? Если у меня радость, то она – моя. Я так жил… Я жил в волчьей стае, по ее законам, и сейчас не хочу жить, как ты велишь. Разговоры о чести, о любви к ближнему – это словоблудие. Люди так далеки друг от друга, что их разделяет все – взгляды, интересы, стремления. Потому что каждый живет в своей скорлупе, сам по себе и для себя.
   – Случайно в войну ты не слушал лекций в Сорбонне? – спросил Таганов. – Там читал один прохвост, получивший из рук Гитлера диплом профессора. Звали его не то Гийом, не то Рейно, запамятовал. В своих лекциях проповедовал теорию потенциальной измены. Она очень напоминает мне твой истеричный монолог.
   – Ничьих я лекций не слушал, – чуть спокойней произнес Курреев. – Жизнь – вот мой учитель.
   – И еще этот новоявленный профессор, – продолжил Таганов, – чтобы потрафить своим фашистским хозяевам, призывал: «Смирись, человек! Ты – червь! Не ропщи на свою судьбу. Смирись перед силой. Унижайся, и этим унижением ты возвысишься в веках…» И прочую ахинею нес, всего не упомню… Ты, Нуры, знал только одну Германию – фашистскую, гитлеровскую. Ведомо ли тебе, что была еще и другая, которая не склонила головы перед Гитлером? Так вот эта Германия даже в мрачную пору фашизма свято чтила Томаса Манна, своего великого сына, человека. Антифашисты тайком читали его книги, ибо нацисты запретили даже произносить имя писателя. В одном из своих писем Томас Манн писал друзьям, что человек стоит перед выбором между ангелом и зверем. Кем он станет, зависит от самого человека, от его морали, духовной жизни, от нравственных исканий, от того, как он стремится к тому, чтобы одолеть свои слабости, пороки и стать настоящим человеком…
   Каракурт устало закрыл глаза и сидел молча, пока за ним не пришел конвоир.
   …Лечили Курреева опытные врачи Ашхабада. В больнице он посвежел, даже прибавил в весе. Вначале с недоверием относился к медикам, не принимал лекарств, отказывался от уколов, думая, что его собираются умертвить. Но вскоре, убедившись, что ничего дурного ему сделать не хотят, стал выполнять предписания специалистов-наркологов.
   Лечение дало свои результаты – Курреева уже больше не мучили приступы наркомании. Теперь, успокоившись, он мысленно возвращался к беседам с Аширом Тагановым и словно со стороны оглядывал свою жизнь. Приходило сознание того, что совсем не так, как следовало, прожил он свой век, весь из сплошных ошибок. Всю жизнь он был одиноким, а чувство одиночества всегда порождает мучительную вереницу воспоминаний, которые тревожат, теребят, терзают душу. Это чувство не проходило и теперь, но раньше он прятался в себя, словно отшельник, чтобы люди вдруг не разгадали его думы. Сейчас ему захотелось с кем-то поговорить, излить душу.
   И он снова подумал о Таганове… Робко, несмело, но именно о нем, о Таганове. Как он не подумал раньше? О Аллах, эта проклятая болезнь, как всегда, разбудила в нем зверя, и он, кажется, наговорил Аширу непростительное. Ему, только Аширу Таганову, расскажет Нуры обо всем, что передумал, осмыслил по-новому, вспомнил на больничной койке. Он вдруг почувствовал необычайную легкость на душе: казалось, взмахни руками – и запаришь птицей над горами и пустыней, над родной Туркменией.
   И Нуры Курреев мысленно полетел к своему прошлому, вспоминая то, что мучительно рвало ему теперь душу.

Дорогой бесчестья

   – Слушайте, люди славного Шехрислама! – вещали глашатаи на площадях многолюдного города, славившегося мастерством оружейников и гончаров, чеканщиков и зодчих. – Слушайте!.. Вероломные каракитаи напали на земли Турана. Они предают огню наши дома, бесчестят наших жен и дочерей, убивают наших братьев… Люди! Вы слышите, как стонет наша многострадальная земля?! В ком жива честь, – к оружию! Лучше гордая смерть, чем позорный плен!
   С раннего утра кварталы города жили этой новостью; с холодеющими сердцами люди внимали очевидцам, испытавшим изуверство чужеземцев. Разорение и тлен оставляли они за собой. Воинов диких орд счесть невозможно.
   В город стекались беженцы. Вражеские полчища, двигаясь по земле Турана, огнем и мечом прокладывали себе путь, угрожали славному Шехрисламу.
   Все горожане от мала до велика вышли за крепостные стены – копать рвы, наполнять их водой; оружейники ковали копья и мечи, кольчуги и шлемы; кузнецы выделывали казаны и чаны, а жены топили в них смолу; гончары готовили на долгую осаду посуду для воды; женщины и дети тесали колья, вили веревки. Весь люд готовился к бою.
   Молодой кузнец Язмурад, искусно изготовлявший мечи из дамасской стали, дни и ночи без устали ковал оружие. На исходе древесный уголь, и мастер поспешил к своему другу Ниязу, оружейнику из соседнего квартала, чтобы одолжить у того угля для горна. Друга он дома не застал. Тот тоже, изготавливая оружие, сжег весь уголь и теперь уехал в горы, в арчовые леса, где железных дел мастера валили деревья, заготавливали древесный уголь. «Поеду-ка и я туда», – решил кузнец.
   Мигом собрался в дорогу Язмурад. Надел кольчугу, вооружился мечом и луком, взял инструменты и поскакал к синеющим вдали отрогам Копетдага.
   К вечеру кузнец добрался до родника со студеной водой, такой чистой и прозрачной, как слезы прелестных гурий, что Салсабиль, легендарный райский источник, упоминаемый в Коране, по сравнению с ним покажется жалкой лужей.
   Дальняя дорога, бессонные ночи, проведенные за горном, сморили Язмурада. Едва разведя костер, поставив в него железный кувшин с водой, он тут же уснул богатырским сном.
   Случилось так, что в ту пору слонялся в горах никчемный человечишко, собиравший дрова. Наткнулся он на безмятежно спавшего кузнеца и ахнул – то ли от неожиданной встречи с человеком в безлюдных местах, то ли от подлых мыслишек, появившихся в его голове.
   Было, конечно, чему дивиться: Язмурад, красивый, как прекрасный Юсуф, стройный, как кипарис, лежал на траве. За поясом – кинжал в серебряных ножнах, рукоять с золотой насечкой и затейливыми инкрустациями, рядом два стреноженных иноходца арабских кровей – одно загляденье, на земле – поклажа в шерстяных чувалах.
   Молодой кузнец не просыпался, а человечек все стоял над ним как вкопанный. Зависть туманила его разум, шептала ему чудовищное: «Почему он так красив, а я безобразен? Почему он при оружии, а я безоружен? Убить его надо. Красота его мне не пристанет. Зато кони, оружие станут моими… Кто его хватится? Сгинул человек в дороге! Каракитаи Шехрислам вот-вот раздавят. А если он проснется, одним мизинцем меня придушит…»
   И трус свершил свое гнусное дело – зарезал спящего человека, ограбил, сбросил труп в ущелье, а сам, переодевшись в его одежду, бежал.
   Вскоре вернулся домой Нияз и узнал, что Язмурад поехал за ним следом. Странным показалось оружейнику исчезновение друга. Разминуться они не могли – дорога в арчовые леса одна: вдоль кяризов – подземных водных галерей и по горным кручам. Смутная тревога заполнила душу Нияза, и он отправился на поиски друга.
   В глубоком ущелье Нияз отыскал обезображенный труп Язмурада, привез к себе домой, дал знать матери покойного, а сам занялся розысками убийцы. Нияз, известный в округе следопыт, легко отыскал изувера и, привязав его к конскому хвосту, с веревкой на шее провел по всему Шехрисламу – так поступали с убийцами, ворами и прелюбодеями, – а после привязал к могучей чинаре, росшей во дворе.
   В доме Нияза свершался по усопшему поминальный ритуал. По тогдашним обычаям, поминки справлял самый близкий друг умершего. Люди Шехрислама, собравшиеся на тризну, сочувствовали убитой горем матери, высокой женщине, статной и гордой.
   После трапезы и джиназы – заупокойной молитвы – мать поднялась с места, обнажила седую голову, поклонилась солнцу, светившему над головой, куполу мечети, сверкавшему золотом, затем отвесила глубокий поклон Ниязу, его жене, всем их родичам.
   – Спасибо вам, люди, за честь, – скорбно произнесла она. – Спасибо, что почтили память единственного сына, который был мне дороже собственных глаз. Но не время сейчас тризну править и слезы лить – заклятый враг топчет земли Турана. Народ поднимается на защиту своих очагов. Бедному Язмураду не довелось скрестить свой меч с вероломным иноземцем. Но с выкованным им оружием пойдут в бой сотни джигитов. Это тешит мое материнское сердце… А теперь, люди, не обессудьте. Я хотела бы взглянуть на заклятого кровника, поднявшего руку на моего сына.
   Люди притихли – сейчас свершится акт возмездия. Нияз взял женщину под руку, повел к чинаре, где был привязан убийца. Мать медленно, словно слепая – слезы застилали глаза, – приблизилась к дереву.
   Вот Нияз вложил ей в руки дамасский клинок, острый как жало. По существовавшему тогда закону кровной мести мать имела право своей рукой покарать убийцу. Лишь два шага отделяли ее от человека, который лишил жизни ее сына. О Всевышний! Она ожидала увидеть дива – рогатое чудовище, с хвостом и копытами, обросшее шерстью, с налитыми кровью глазами, или злого Иблиса – сатану и дьявола, а увидела неказистого человечка, бледного, трясущегося от страха.
   «Неужто женщины родят таких? – думала она. – Несчастные матери… В лихую годину эти люди не выдерживают испытаний, становятся предателями. В чести они видят бесчестье, в чужой радости – горе, в белом – черное, в красивом – уродливое, в добром – злое. Когда народ горюет, они смеются, когда люди радуются, они исходят злобой. Им неведомы ни отцовство, ни братство, они не испытывают привязанности к отцу и матери, к семье и близким, у них не бывает друзей, ни даже врагов. У кого нет горечи, у того нет и сладости. Они не знают, что такое любовь, счастье, верность родине и долгу… И жить-то им на белом свете – одна мука. Такому быть моим врагом, а значит, и врагом моего сына, – большая честь… Враг у ворот Шехрислама, враг сейчас тот, кто посягает на свободу родины, моего народа…»