Страница:
Эдогава Рампо
Путешественник с картиной
* * *
Ежели то, о чем я намереваюсь поведать, не было грезой, плодом воспаленного воображения или временным помраченьем рассудка, значит, безумен не я, а тот незнакомец с картиной. А может быть, просто мне удалось увидеть сквозь волшебный кристалл сгустившейся атмосферы кусочек иного, потустороннего мира — как порой душевнобольному дано прозреть то, что нам, людям в здравом уме, невозможно увидеть; как в сновиденьях уносимся мы на призрачных крыльях в иные пределы…
Это произошло теплым пасмурным днем. Я возвращался тогда из Уодзу[1], куда ездил с одной-единственной целью — полюбоваться на миражи. Правда, стоит мне помянуть мое приключение, как друзья начинают подтрунивать надо мной — мол, все это сказки и в Уодзу-то я никогда не бывал, — что неизменно повергает меня в смущение: в самом деле, как я могу доказать, что действительно оказался однажды в Уодзу? А может быть, они правы — и мне все это только приснилось… Но разве снятся такие сны? Сновиденья почти всегда лишены живых красок, как кадры в черно-белом кино; однако та сцена в вагоне, а в особенности сама картина, ослепительно яркая, горящая пурпуром и кармином, точно рубиновый глаз змеи, до сих пор не стерлись из моей памяти.
В тот день я впервые увидел мираж. Я думал, что это нечто вроде старинной гравюры — скажем, дворец морского дракона, выплывающий из тумана, — но то, что предстало моим глазам, настолько ошеломило меня, что я весь покрылся липкой испариной.
Под сенью сосен, окаймляющих побережье в Уодзу, собрались толпы людей; все с нетерпением всматривались в бескрайнюю даль. Мне еще не доводилось видеть такого странно-безмолвного моря. Угрюмого серого цвета, без признаков даже легчайшей ряби на совершенно невозмутимой поверхности, море это скорей походило на гигантскую, без конца и края, трясину. В его безбрежном просторе не видно было линии горизонта: воды и небеса сливались друг с другом в густой пепельно-сизой дымке. Но вдруг в этой пасмурной мгле — там, где, казалось, должно начинаться небо, — заскользил белый парус. Что касается самого миража, то впечатление было такое, словно на молочно-белую пленку брызнули капельку туши и спроецировали изображение на неохватный экран. Далекий, поросший соснами полуостров Ното, мгновенно приближенный искривленной линзой атмосферы, навис исполинским расплывчатым червем прямо над нами. Мираж походил на причудливое черное облако, однако в отличие от настоящего облака видение было ускользающе-неуловимым. Оно беспрестанно менялось, то принимая форму парящего в небе чудовища, то вдруг расплываясь в дрожащее фантасмагорическое создание, мрачной тенью повисавшее прямо перед глазами. Но именно эта неверность и зыбкость внушали зрителям зловещий, неподвластный разуму ужас.
Расплывчатый треугольник неудержимо увеличивался в размерах, громоздясь, точно черная пирамида — чтобы рассеяться без следа в мгновение ока, — и тут же вытягивался в длину, словно мчащийся поезд, который в следующее мгновенье превращался в диковинный лес ветвей. Все эти метаморфозы происходили совершенно неуловимо для глаза: со стороны казалось, что мираж неподвижен, однако непостижимым образом в небе всплывала уже совершенно иная картина. Не знаю, можно ли под влиянием колдовства миражей временно повредиться в рассудке, однако, полюбовавшись в течение двух часов на перемены в небе, я покинул Уодзу в престранном состоянии духа.
На токийский поезд я сел в шесть часов вечера. В силу удивительного стечения обстоятельств (а может, для этой местности то было обыденное явление) мой вагон второго класса был пуст, как церковь после службы; лишь в самом конце вагона сидел один-единственный пассажир. Паровоз запыхтел и с лязганьем потащил состав "даль унылого моря но песчаному берегу, минуя обрывистые утесы. Через плотную дымку, окутавшую похожее на трясину море, смутно просвечивал густо-кровавый закат. И над этим мрачным покоем безмолвно скользил большой белый парус. День был душный, ни малейшего дуновения ветерка; даже легкие сквозняки, врывавшиеся в открытые окна вагона, не приносили прохлады. За окном тянулось безбрежное серое море; в глазах мелькали полоски коротких туннелей да проносились мимо столбы снегозащитных заграждений.
Когда поезд промчался над кручей Оясирадзу, спустились сумерки. Сидевший в дальнем конце тускло освещенного вагона пассажир вдруг поднялся и начал бережно заворачивать в кусок черного атласа прислоненный к окну довольно большой плоский предмет. Отчего-то я почувствовал под ложечкой неприятный холодок.
Несомненно, это была картина, но до сих пор она стояла лицом к стеклу с какой-то определенной, хотя и совершенно непонятной мне целью. На короткий миг мне удалось увидеть ее — и меня ослепили вызывающе яркие, необычайно живые краски.
Я украдкой взглянул на обладателя странной картины и поразился еще сильнее: попутчик мой выглядел куда более странно. Он был облачен в старомодную, чрезвычайно тесную черную пиджачную пару — такой фасон можно встретить разве только на старых выцветших фотографиях наших отцов, — но костюм идеально сидел на длинной сутулой фигуре незнакомца. Лицо его было бледным, изможденным, лишь глаза сверкали каким-то диковатым блеском, тем не менее он казался человеком вполне достойным и даже незаурядным. Разделенные аккуратным пробором волосы поблескивали черным маслянистым глянцем, и на вид я дал ему лет сорок, однако, вглядевшись попристальней в покрытое мелкой сеткой морщин лицо, тут же накинул еще десятка два. Несоответствие глянцевито-черных волос и бесчисленных тонких морщин неприятно поразило меня.
Завернув картину, он вдруг обернулся ко мне. Я не успел отвести глаза, и наши взгляды встретились. Он как-то криво и несколько смущенно улыбнулся. Я машинально поклонился в ответ.
Поезд пролетел мимо нескольких полустанков, а мы, каждый в своем углу, все поглядывали друг на друга и всякий раз с неловким чувством отводили глаза. За окном чернела ночь. Я приник к стеклу, но не смог разглядеть ни единого огонька — только далеко в море мерцали фонарики одиноких рыбачьих суденышек. И в этой безбрежной ночи мчался вперед, громыхая на стыках колесами, наш полутемный длинный вагон — единственный островок жизни в океане тьмы. Казалось, во всем белом свете остались лишь мы — я и мой странный попутчик. Ни один пассажир не подсел к нам, и, что особенно удивительно, ни разу не прошел кондуктор или мальчишка-разносчик. В голову мне полезли всякие страшные мысли: а что, если мой попутчик — это злой чужеземный волшебник? Известно, что ужас, если ничто не отвлекает внимания, все растет и растет и наконец завладевает всем твоим существом. Измученный этим томительным чувством, я резко поднялся и решительным шагом направился в дальний конец вагона, где сидел незнакомец. Казалось, страх магнитом притягивает меня к нему. Я уселся напротив и впился глазами в его бледное, изборожденное морщинами лицо, испытывая странное ощущение нереальности происходящего. От волнения у меня даже перехватило дыхание. Незнакомец следил за каждым моим движением, а когда я уселся, сверля его взглядом, он, точно и ждал того, показал на завернутый в черный атлас предмет.
— Хотите взглянуть? — спросил он без предисловий. Подобная прямолинейность смутила меня, и я не нашел, что ответить.
— Но ведь вы, конечно, сгораете от любопытства, — констатировал он, видя мое замешательство.
— Д-да… Пожалуй… Если вы будете столь любезны, — неожиданно для себя пробормотал я, завороженный его загадочными интонациями, хотя до этой минуты даже не помышлял о картине.
— С большим удовольствием покажу вам ее, — улыбнулся он и прибавил: — Я давно уже жду, когда вы об этом попросите…
Бережно, ловкими движениями своих длинных пальцев он развернул ткань и прислонил картину к окну, на сей раз изображением ко мне. Взглянув на нее, я невольно зажмурился. Я и сейчас не смог бы назвать причину — но отчего-то я испытал сильнейшее потрясение. Огромным усилием воли я заставил себя открыть глаза — и увидел настоящее чудо. Мне, пожалуй, не хватит уменья объяснить странную красоту картины.
Это была тонкая ручная работа в технике «осиэ»[2]. На заднем плане тянулась длинная анфилада комнат, изображенных в параллельной перспективе, как на декорациях театра Кабуки; комнатки с новенькими татами[3] и решетчатым потолком были написаны темперой, с преобладанием ярко-синих тонов. В левом углу на переднем плане художник тушью изобразил окно, а перед ним — с полным пренебрежением к: законам проекции — черный письменный стол.
В центре — две довольно большие, сантиметров в тридцать, человеческие фигуры.
Собственно, только они были выполнены в технике «осиэ» и разительно выделялись на — общем фоне. Убеленный сединами старец, одетый по-европейски — в старомодный черный костюм, — церемонно сидел у стола. Меня изумило его несомненное сходство с владельцем картины. А к нему с невыразимой пленительной грацией прильнула юная девушка, почти девочка, лет семнадцати — восемнадцати, совершеннейшая красавица.
Причесанная в традиционном стиле, она была одета в роскошное, переливающееся всеми оттенками алого и пурпурного кимоно с длинными рукавами, перехваченное изысканным черным атласным оби[4]. Их поза напоминала любовную сцену из классического спектакля.
Контраст между старцем и юной красавицей был ошеломляющий, однако не это поразило меня. В сравнении с аляповатой небрежностью фона куклы отличались такой изысканностью и изощренностью мастерства, что у меня захватило дух. На их лицах из белого шелка я мог различить каждую черточку, вплоть до мельчайших морщинок; волосы юной прелестницы были самыми настоящими, причем каждый волосок мастер вшил отдельно и собрал в прическу по всем правилам; то же самое можно было сказать и о старце. А на его черном бархатном костюме я разглядел даже стежки ровных швов и крохотные, с просяное зернышко, пуговки. Мало того — я увидел припухлость маленькой груди девушки, соблазнительную округлость ее бедер, шелковистость алого крепа нижнего кимоно, розоватый отлив обнаженного тела, видневшегося из-под одежд. Пальчики девушки увенчивались крошечными, блестевшими как перламутровые ракушки ноготками… Все было таким натуральным, что возьми я увеличительное стекло, то, наверное, обнаружил бы поры и нежный пушок на коже.
Картина, похоже, была очень старой, так как краска местами осыпалась и одежды на куклах слегка поблекли от времени, но, как ни странно, во всем сохранялась ядовитая яркость, а две человеческие фигуры выглядели непостижимо живыми: еще миг — и они заговорят. Мне не раз доводилось видеть на представлениях, как оживают куклы в руках умелого кукловода, но старца и девушку, в отличие от театральных кукол, оживавших только на краткий миг, переполняла подлинная, непреходящая жизнь. Незнакомец, подметив мое изумление, с удовлетворением усмехнулся.
— Ну что, теперь догадались, любезный?
Он осторожно открыл маленьким ключиком висевший у него на плече черный кожаный футляр и извлек оттуда подержанный старомодный бинокль.
— Взгляните-ка на эту картину в бинокль. Нет-нет, так слишком близко. Отступите немного…
Предложение было поистине необычным, но, охваченный любопытством, я послушно поднялся и отошел шагов на шесть. Мой собеседник, видимо, для того чтобы я мог лучше рассмотреть картину, взял ее в руки и поднес к свету. Вспоминая сейчас эту сцену, не могу не признать, что она отдавала безумием. Бинокль был весьма старый, явно европейского образца, с причудливой формы окулярами: такие бинокли украшали витрины оптических магазинов в пору моего детства. От долгого употребления черная кожа местами протерлась, и показалась желтая латунная основа. Словом, это был такой же атрибут старых добрых времен, как и потертый костюм незнакомца.
Я повертел его в руках, с интересом разглядывая диковинную вещицу, затем поднес к глазам. Но тут незнакомец испустил такой дикий вопль, что я невольно вздрогнул, едва не выронив бинокль из рук.
— Остановитесь! Так нельзя! Никогда не смотрите в бинокль с другого конца, слышите, никогда! — Лицо незнакомца покрылось смертельной бледностью, глаза вылезли из орбит, руки тряслись.
Меня поразила его безумная выходка: я не видел большого греха в этой ошибке. Озадаченно пробормотав извинения, я перевернул бинокль, нетерпеливо навел на резкость — и из радужного ореола выплыла неправдоподобно большая, в натуральную величину, фигура красавицы.
Эффект был потрясающий. Дабы читателю стало понятно, скажу лишь, что подобное ощущение возникает, когда смотришь на всплывающих со дна моря ныряльщиц за жемчугом. Под толстым слоем голубоватой воды тело кажется неясным, расплывчатым; оно колышется, словно морская трава. Но постепенно, по мере того как ныряльщица поднимается на поверхность, облик ее становится все яснее, все четче — и вот происходит мгновенное чудесное превращение: вынырнув, белый оборотень преображается в человека.
Так вот, линзы бинокля приоткрыли мне совершенно особый, непостижимый мир, в котором жили своей загадочной жизнью прелестная девушка со старинной прической и старик в старомодном европейском костюме. Я испытал неловкость, подсмотрев по воле волшебника их сокровенную тайну, однако все смотрел и смотрел как зачарованный и не мог оторвать глаз.
Девушка сидела на том же месте, но теперь — я ясно видел это сквозь окуляры бинокля — тело ее словно наполнилось жизненной силой: белоснежная кожа светилась персиковым румянцем, грудь волновалась под тонкой пурпурно-алой тканью; мне казалось, я даже слышу биение сердца!
Рассмотрев красавицу с головы до ног, я перевел бинокль на седовласого старца, восторженно обнимавшего свою возлюбленную, годившуюся ему в дочери. На первый взгляд казалось, что он так и лучится счастьем, но на его изборожденном морщинами лице, увеличенном линзами бинокля, лежала печать затаенной горечи и отчаяния. Чем дольше я смотрел на него, тем явственней проступало выраженье щемящей тоски.
Ужас пронзил меня. Не в силах смотреть на это, я оторвался от окуляров и безумным взором обвел унылый вагон. Ничто не переменилось: за окном по-прежнему чернела мгла и все так же монотонно постукивали колеса на стыках рельсов. Я чувствовал себя так, словно очнулся от ночного кошмара. — Вы плохо выглядите, — заметил незнакомец, вглядываясь в меня.
— Кружится голова… Здесь очень душно, — нервно откликнулся я, пытаясь скрыть свое замешательство.
Но он, точно не слыша, нагнулся ко мне и, воздев длинный палец, таинственно проговорил:
— Они настоящие, ясно?
Глаза его странно расширились. Он шепотом предложил:
— Хотите узнать их историю?
Вагон качало, колеса лязгали, и я, подумав, что ослышался, переспросил. Мой собеседник утвердительно кивнул:
— Да, историю их жизни. Точнее сказать, жизни этого старика.
— Вы… Вы хотите сказать, его юности? — Вопрос мой, впрочем, тоже был за гранью разумного.
— В ту пору ему исполнилось двадцать пять…
Я ждал продолжения, словно речь шла о живых людях, и незнакомец, заметив мое нетерпение, просиял.
Вот та невероятная история, что я от него услышал.
— Я помню все до мельчайших подробностей, — начал он свое повествование. — Я прекрасно помню тот день, когда мой брат превратился в это, — он ткнул пальцем в картину. — Вернее, вечер двадцать седьмого апреля тысяча восемьсот девяносто шестого года… Мы с братом жили тогда в родительском доме, в Нихонбаси, — это почти центр Токио. Отец был торговцем мануфактурой и держал лавку. Незадолго до этого случая в парке Асакуса выстроили знаменитую двенадцатиярусную башню. И вот мой братец взял за привычку каждый день любоваться с нее видом на Токио. Должен заметить, что брат мой вообще отличался некоторой чудаковатостью: он был страстный охотник до всего новомодного и иностранного… Этот бинокль он приобрел в одной антикварной лавке — в китайском квартале Иокогамы — за огромные по тем временам деньги. Прежде он якобы принадлежал какому-то чужеземному капитану…
Говоря «мой братец», незнакомец указывал на картину, словно бы рядом с нами сидел живой человек. Я понял, что он не отделяет своего реально существовавшего брата от старика на картине. Мало того, он обращался к картине как к реальному человеку. Но что самое удивительное, и сам я ни на мгновенье не подвергал эту связь сомнению. Видно, оба мы существовали в тот вечер в ином, фантастическом мире.
— Вам доводилось когда-нибудь подниматься на эту башню? Нет? Ах, как жаль. Чудесное здание. Можно было только дивиться — что за кудесник его построил. По слухам, проектировал башню какой-то итальянский архитектор. Должен сказать, что в те времена в парке Асакуса много было любопытных аттракционов: человек-паук, танец с мечами, балансирование на мяче, уличные фокусники, а также кинетоскоп… Да, и еще Лабиринт криптомерий, где легко можно было заблудиться в хитросплетениях зеленых проходов. А в центре парка возвышалась гигантская башня, сложенная из кирпича. Поистине, то было удивительное сооружение — высотой более восьмидесяти метров, — увенчанное восьмигранной крышей, походившей на китайскую шляпу. Из любой точки города, где бы вы ни находились, было видно. Итак, весной мой брат приобрел бинокль. События начали разворачиваться вскоре после того. Брат стал каким-то странным. Отец всерьез беспокоился, что он повредился в рассудке; я, как вы понимаете, тоже переживал за своего горячо любимого брата. Он почти ничего не ел, дома больше отмалчивался и, запершись у себя, часами предавался раздумьям. Брат похудел, щеки ввалились, лицо у него приобрело нездоровый оттенок и только глаза лихорадочно блестели.
Каждый день он до самого вечера не появлялся дома, точно ходил на службу. Сколько мы ни пытали его, брат не говорил нам, где бывает. Матушка со слезами умоляла открыть, что ею гложет, но толку так и не добилась. Это продолжалось около месяца.
Вконец отчаявшись, я решил выследить, где пропадает мой братец. Матушка тоже просила меня об этом.
…День был унылый, пасмурный, как сегодня. И вот вскоре после обеда по уже укоренившейся привычке брат куда-то собрался: надел щегольской черный костюм и вышел, прихватив бинокль. Он шагал туда, где останавливалась конка. Я крался следом, стараясь не попасться ему на глаза. Неожиданно брат на ходу вскочил в конку, следовавшую в направлении парка Асакуса. Дожидаться следующего вагона было бессмысленно; я нанял рикшу (благо матушка дала мне немного денег) и велел держаться за конкой, в которую сел мой брат. Рикша попался быстроногий, и мы мчались, не теряя вагон из виду. Братец сошел. Я тоже отпустил рикшу и, соблюдая осторожность, тенью последовал за братом. И как вы думаете, куда мы пришли? К храму богини Каннон в парке Асакуса. Брат миновал ворота, не останавливаясь, прошел мимо храма, мимо павильончиков с аттракционами, теснившихся за храмовыми постройками, и, проталкиваясь сквозь толпу, подошел к той самой двенадцатиярусной башне. Уплатив за вход, он скрылся в ее недрах, а я буквально остолбенел от изумления: мы и представить себе не могли, что именно здесь пропадает мой брат! В ту пору я был совсем юн и, конечно, вообразил, что его околдовал злой дух башни.
Сам я только раз поднимался на башню, да и то вместе с отцом: отчего-то она вызывала у меня непонятное отвращение; но поскольку именно там скрылся брат, я без колебаний устремился следом.
…Я поднимался по узкой каменной лестнице, на один виток отставая от брата. Внутри было мрачно и сыро, как в склепе. Шла война с Китаем, и на стенах висели жутковатые, изображавшие батальные сцены картины, написанные маслом, — тогда еще довольно большая редкость.
Словно залитые брызжущей кровью, полотна зловеще алели в тусклом свете, сочившемся через оконца. Спиральная, как раковина улитки, лестница виток за витком вела вверх. Под самой крышей была открытая площадка, огороженная перилами. Выйдя из сумрака на яркий свет, я невольно зажмурился.
Облака плыли прямо над головой; казалось, я могу достать их рукой. Внизу беспорядочно лепились друг к другу крыши домов, вдали темнел форт, за ним виднелся Токийский залив. Прямо под собой я увидел маленький, как кукольный домик, храм; среди крохотных коробочек-павильонов сновали человечки, у которых сверху различимы были лишь ноги и головы.
Несколько посетителей, негромко переговариваясь, восхищенно любовались раскинувшимся видом. Брат стоял поодаль и не отрываясь смотрел в бинокль на храм Каннон. Поразительной красоты было зрелище! Фигура брата в черном бархатном одеянии отчетливо вырисовывалась на фоне серых облаков: он стоял задумчивый, отрешенный от всего земного, словно святой на картине европейского живописца. Я не решался окликнуть его…
Однако, памятуя матушкин наказ, я все же осмелился приблизиться и робко спросить: «Братец, куда ты смотришь?» Брат резко обернулся, и на лице его промелькнуло неприязненное выражение. Он не ответил. Но я не унимался: «Братец, ты ведешь себя очень странно. Отец и матушка просто места себе не находят от беспокойства, все гадают, что с тобой происходит. А ты, оказывается, ходишь сюда! Зачем, брат? Братец, ради всего святого, откройся мне, мне-то можешь довериться, правда?»
Брат упорно молчал, но я тоже не отступал, и он наконец сдался. Однако ответ его поверг меня в еще большую растерянность, ибо история оказалась совершенно немыслимой.
…Примерно с месяц назад брат поднялся на башню полюбоваться в бинокль храмом Каннон, и среди моря лиц он вдруг увидел девушку. Она была так прекрасна, так божественно хороша, что брат мой, равнодушный к женскому полу, едва не лишился чувств. Придя в себя, он стал лихорадочно крутить окуляры, но красавица словно испарилась, он так и не смог отыскать ее в толпе.
С тех пор брат лишился покоя. Образ прекрасной незнакомки неотступна преследовал его, и будучи от природы человеком скрытным, он таял от старомодных любовных мук. Современная молодежь, вероятно, посмеялась бы над подобным чудачеством, но в те времена люди были иными — и нередко мужчины сгорали от страсти к красавицам, с которыми им и побеседовать-то не довелось…
И вот, одержимый безумной надеждой отыскать незнакомку среди людских толпищ, осаждающих храм Канной, брат, слабея от голода и тоски, изо да" в день все поднимался и поднимался на башню. Да, непостижимое чувства — любовь…
Окончив рассказ, брат с отчаянием приник к окулярам. Глаза его болезненно сверкали. Я горячо сочувствовал ему, сердце мое обливалось кровью при мысли, что поиски его обречены на неудачу: ведь с равным успехом — можно искать иголку в стоге сена. Но у меня не хватало духу помешать ему, и се слезами на глазах смотрел я на трагическую фигуру брата. Но вдруг… О, мае никогда не забыть пронзительной красоты той — минуты! Прошло уже столько лет, но стоит закрыть глаза, как я снова вижу эту картину… Как я уже говорил, брат точно парил в серы" пасмурных облаках. И вот красочным фейерверком в небо взмыл рои воздушных шаров — красных, синих, лиловых… Это было невероятное зрелище — словно знамение свыше, — и от странного предчувствия у меня защемило сердце. Я перевесился через перила, взглянуть, что случилось. Оказалось, что торговец шарами, зазевавшись, отпустил в воздух разом весь свой товар. Причина была самая заурядная, но странное чувство не покидало меня… И тут — тут мой брат, покраснев от волнения, схватил меня за руку.
«Скорее! Мы опоздаем! — кричал он, сбегая по лестнице. — Это она! Я нашел ее!»
Брат тащил меня к храму.
«Я видел ее в гостиной, в доме с новенькими татами. Теперь я знаю, где найти ее!»
Ориентиром нам служила большая сосна, росшая позади храма, рядом с ней, похоже, и был дом, где скрывалась красавица. Но сколько мы там ни ходили, к великому разочарованию брата, девушки не нашли. Сосна стояла на месте, но поблизости не было ничего, хотя бы отдаленно напоминавшего тот дом. Я убежден, что брату просто-напросто померещилось, но он впал в такое уныние, что для очистки совести я принялся обшаривать все окрестные чайные домики, разумеется, безуспешно.
Когда я вернулся туда, где оставил убитого горем брата, его на месте не оказалось. Я поспешил вернуться к сосне и, пробегая мимо лотков и палаток, заметил один павильончик, который еще не закрылся. Приглядевшись, я увидел подле него брата, прильнувшего к глазку кинетоскопа.
«Братец, ты что?» Я тронул его за плечо.
Он обернулся. Лицо его я помню и поныне.
Взгляд у него был отсутствующий, устремленный в невидимое далеко. Глаза мечтательно сверкали, даже голос звучал словно из другого мира.
«Она там… Внутри!» — выдохнул он.
Я сразу понял, о чем идет речь, и приник к глазку. Перед моими глазами всплыло прелестное лицо дочери зеленщика, 0-Сити — бессмертной героини любовной драмы Кабуки[5]. На картине — ибо это была картина в технике «осиэ» — художник запечатлел сцену свидания: очаровательная 0-Сити нежно прильнула к своему возлюбленному Китидза в покоях храма Китидзёдзи. Без сомнения, то было творение гениального мастера. Особенно ему удалась 0-Сити: от девушки невозможно было оторвать глаз, чудное лицо ее дышало жизнью. Даже мне показалось, что она живая, так что я нисколько не удивился странным речам брата:
Это произошло теплым пасмурным днем. Я возвращался тогда из Уодзу[1], куда ездил с одной-единственной целью — полюбоваться на миражи. Правда, стоит мне помянуть мое приключение, как друзья начинают подтрунивать надо мной — мол, все это сказки и в Уодзу-то я никогда не бывал, — что неизменно повергает меня в смущение: в самом деле, как я могу доказать, что действительно оказался однажды в Уодзу? А может быть, они правы — и мне все это только приснилось… Но разве снятся такие сны? Сновиденья почти всегда лишены живых красок, как кадры в черно-белом кино; однако та сцена в вагоне, а в особенности сама картина, ослепительно яркая, горящая пурпуром и кармином, точно рубиновый глаз змеи, до сих пор не стерлись из моей памяти.
В тот день я впервые увидел мираж. Я думал, что это нечто вроде старинной гравюры — скажем, дворец морского дракона, выплывающий из тумана, — но то, что предстало моим глазам, настолько ошеломило меня, что я весь покрылся липкой испариной.
Под сенью сосен, окаймляющих побережье в Уодзу, собрались толпы людей; все с нетерпением всматривались в бескрайнюю даль. Мне еще не доводилось видеть такого странно-безмолвного моря. Угрюмого серого цвета, без признаков даже легчайшей ряби на совершенно невозмутимой поверхности, море это скорей походило на гигантскую, без конца и края, трясину. В его безбрежном просторе не видно было линии горизонта: воды и небеса сливались друг с другом в густой пепельно-сизой дымке. Но вдруг в этой пасмурной мгле — там, где, казалось, должно начинаться небо, — заскользил белый парус. Что касается самого миража, то впечатление было такое, словно на молочно-белую пленку брызнули капельку туши и спроецировали изображение на неохватный экран. Далекий, поросший соснами полуостров Ното, мгновенно приближенный искривленной линзой атмосферы, навис исполинским расплывчатым червем прямо над нами. Мираж походил на причудливое черное облако, однако в отличие от настоящего облака видение было ускользающе-неуловимым. Оно беспрестанно менялось, то принимая форму парящего в небе чудовища, то вдруг расплываясь в дрожащее фантасмагорическое создание, мрачной тенью повисавшее прямо перед глазами. Но именно эта неверность и зыбкость внушали зрителям зловещий, неподвластный разуму ужас.
Расплывчатый треугольник неудержимо увеличивался в размерах, громоздясь, точно черная пирамида — чтобы рассеяться без следа в мгновение ока, — и тут же вытягивался в длину, словно мчащийся поезд, который в следующее мгновенье превращался в диковинный лес ветвей. Все эти метаморфозы происходили совершенно неуловимо для глаза: со стороны казалось, что мираж неподвижен, однако непостижимым образом в небе всплывала уже совершенно иная картина. Не знаю, можно ли под влиянием колдовства миражей временно повредиться в рассудке, однако, полюбовавшись в течение двух часов на перемены в небе, я покинул Уодзу в престранном состоянии духа.
На токийский поезд я сел в шесть часов вечера. В силу удивительного стечения обстоятельств (а может, для этой местности то было обыденное явление) мой вагон второго класса был пуст, как церковь после службы; лишь в самом конце вагона сидел один-единственный пассажир. Паровоз запыхтел и с лязганьем потащил состав "даль унылого моря но песчаному берегу, минуя обрывистые утесы. Через плотную дымку, окутавшую похожее на трясину море, смутно просвечивал густо-кровавый закат. И над этим мрачным покоем безмолвно скользил большой белый парус. День был душный, ни малейшего дуновения ветерка; даже легкие сквозняки, врывавшиеся в открытые окна вагона, не приносили прохлады. За окном тянулось безбрежное серое море; в глазах мелькали полоски коротких туннелей да проносились мимо столбы снегозащитных заграждений.
Когда поезд промчался над кручей Оясирадзу, спустились сумерки. Сидевший в дальнем конце тускло освещенного вагона пассажир вдруг поднялся и начал бережно заворачивать в кусок черного атласа прислоненный к окну довольно большой плоский предмет. Отчего-то я почувствовал под ложечкой неприятный холодок.
Несомненно, это была картина, но до сих пор она стояла лицом к стеклу с какой-то определенной, хотя и совершенно непонятной мне целью. На короткий миг мне удалось увидеть ее — и меня ослепили вызывающе яркие, необычайно живые краски.
Я украдкой взглянул на обладателя странной картины и поразился еще сильнее: попутчик мой выглядел куда более странно. Он был облачен в старомодную, чрезвычайно тесную черную пиджачную пару — такой фасон можно встретить разве только на старых выцветших фотографиях наших отцов, — но костюм идеально сидел на длинной сутулой фигуре незнакомца. Лицо его было бледным, изможденным, лишь глаза сверкали каким-то диковатым блеском, тем не менее он казался человеком вполне достойным и даже незаурядным. Разделенные аккуратным пробором волосы поблескивали черным маслянистым глянцем, и на вид я дал ему лет сорок, однако, вглядевшись попристальней в покрытое мелкой сеткой морщин лицо, тут же накинул еще десятка два. Несоответствие глянцевито-черных волос и бесчисленных тонких морщин неприятно поразило меня.
Завернув картину, он вдруг обернулся ко мне. Я не успел отвести глаза, и наши взгляды встретились. Он как-то криво и несколько смущенно улыбнулся. Я машинально поклонился в ответ.
Поезд пролетел мимо нескольких полустанков, а мы, каждый в своем углу, все поглядывали друг на друга и всякий раз с неловким чувством отводили глаза. За окном чернела ночь. Я приник к стеклу, но не смог разглядеть ни единого огонька — только далеко в море мерцали фонарики одиноких рыбачьих суденышек. И в этой безбрежной ночи мчался вперед, громыхая на стыках колесами, наш полутемный длинный вагон — единственный островок жизни в океане тьмы. Казалось, во всем белом свете остались лишь мы — я и мой странный попутчик. Ни один пассажир не подсел к нам, и, что особенно удивительно, ни разу не прошел кондуктор или мальчишка-разносчик. В голову мне полезли всякие страшные мысли: а что, если мой попутчик — это злой чужеземный волшебник? Известно, что ужас, если ничто не отвлекает внимания, все растет и растет и наконец завладевает всем твоим существом. Измученный этим томительным чувством, я резко поднялся и решительным шагом направился в дальний конец вагона, где сидел незнакомец. Казалось, страх магнитом притягивает меня к нему. Я уселся напротив и впился глазами в его бледное, изборожденное морщинами лицо, испытывая странное ощущение нереальности происходящего. От волнения у меня даже перехватило дыхание. Незнакомец следил за каждым моим движением, а когда я уселся, сверля его взглядом, он, точно и ждал того, показал на завернутый в черный атлас предмет.
— Хотите взглянуть? — спросил он без предисловий. Подобная прямолинейность смутила меня, и я не нашел, что ответить.
— Но ведь вы, конечно, сгораете от любопытства, — констатировал он, видя мое замешательство.
— Д-да… Пожалуй… Если вы будете столь любезны, — неожиданно для себя пробормотал я, завороженный его загадочными интонациями, хотя до этой минуты даже не помышлял о картине.
— С большим удовольствием покажу вам ее, — улыбнулся он и прибавил: — Я давно уже жду, когда вы об этом попросите…
Бережно, ловкими движениями своих длинных пальцев он развернул ткань и прислонил картину к окну, на сей раз изображением ко мне. Взглянув на нее, я невольно зажмурился. Я и сейчас не смог бы назвать причину — но отчего-то я испытал сильнейшее потрясение. Огромным усилием воли я заставил себя открыть глаза — и увидел настоящее чудо. Мне, пожалуй, не хватит уменья объяснить странную красоту картины.
Это была тонкая ручная работа в технике «осиэ»[2]. На заднем плане тянулась длинная анфилада комнат, изображенных в параллельной перспективе, как на декорациях театра Кабуки; комнатки с новенькими татами[3] и решетчатым потолком были написаны темперой, с преобладанием ярко-синих тонов. В левом углу на переднем плане художник тушью изобразил окно, а перед ним — с полным пренебрежением к: законам проекции — черный письменный стол.
В центре — две довольно большие, сантиметров в тридцать, человеческие фигуры.
Собственно, только они были выполнены в технике «осиэ» и разительно выделялись на — общем фоне. Убеленный сединами старец, одетый по-европейски — в старомодный черный костюм, — церемонно сидел у стола. Меня изумило его несомненное сходство с владельцем картины. А к нему с невыразимой пленительной грацией прильнула юная девушка, почти девочка, лет семнадцати — восемнадцати, совершеннейшая красавица.
Причесанная в традиционном стиле, она была одета в роскошное, переливающееся всеми оттенками алого и пурпурного кимоно с длинными рукавами, перехваченное изысканным черным атласным оби[4]. Их поза напоминала любовную сцену из классического спектакля.
Контраст между старцем и юной красавицей был ошеломляющий, однако не это поразило меня. В сравнении с аляповатой небрежностью фона куклы отличались такой изысканностью и изощренностью мастерства, что у меня захватило дух. На их лицах из белого шелка я мог различить каждую черточку, вплоть до мельчайших морщинок; волосы юной прелестницы были самыми настоящими, причем каждый волосок мастер вшил отдельно и собрал в прическу по всем правилам; то же самое можно было сказать и о старце. А на его черном бархатном костюме я разглядел даже стежки ровных швов и крохотные, с просяное зернышко, пуговки. Мало того — я увидел припухлость маленькой груди девушки, соблазнительную округлость ее бедер, шелковистость алого крепа нижнего кимоно, розоватый отлив обнаженного тела, видневшегося из-под одежд. Пальчики девушки увенчивались крошечными, блестевшими как перламутровые ракушки ноготками… Все было таким натуральным, что возьми я увеличительное стекло, то, наверное, обнаружил бы поры и нежный пушок на коже.
Картина, похоже, была очень старой, так как краска местами осыпалась и одежды на куклах слегка поблекли от времени, но, как ни странно, во всем сохранялась ядовитая яркость, а две человеческие фигуры выглядели непостижимо живыми: еще миг — и они заговорят. Мне не раз доводилось видеть на представлениях, как оживают куклы в руках умелого кукловода, но старца и девушку, в отличие от театральных кукол, оживавших только на краткий миг, переполняла подлинная, непреходящая жизнь. Незнакомец, подметив мое изумление, с удовлетворением усмехнулся.
— Ну что, теперь догадались, любезный?
Он осторожно открыл маленьким ключиком висевший у него на плече черный кожаный футляр и извлек оттуда подержанный старомодный бинокль.
— Взгляните-ка на эту картину в бинокль. Нет-нет, так слишком близко. Отступите немного…
Предложение было поистине необычным, но, охваченный любопытством, я послушно поднялся и отошел шагов на шесть. Мой собеседник, видимо, для того чтобы я мог лучше рассмотреть картину, взял ее в руки и поднес к свету. Вспоминая сейчас эту сцену, не могу не признать, что она отдавала безумием. Бинокль был весьма старый, явно европейского образца, с причудливой формы окулярами: такие бинокли украшали витрины оптических магазинов в пору моего детства. От долгого употребления черная кожа местами протерлась, и показалась желтая латунная основа. Словом, это был такой же атрибут старых добрых времен, как и потертый костюм незнакомца.
Я повертел его в руках, с интересом разглядывая диковинную вещицу, затем поднес к глазам. Но тут незнакомец испустил такой дикий вопль, что я невольно вздрогнул, едва не выронив бинокль из рук.
— Остановитесь! Так нельзя! Никогда не смотрите в бинокль с другого конца, слышите, никогда! — Лицо незнакомца покрылось смертельной бледностью, глаза вылезли из орбит, руки тряслись.
Меня поразила его безумная выходка: я не видел большого греха в этой ошибке. Озадаченно пробормотав извинения, я перевернул бинокль, нетерпеливо навел на резкость — и из радужного ореола выплыла неправдоподобно большая, в натуральную величину, фигура красавицы.
Эффект был потрясающий. Дабы читателю стало понятно, скажу лишь, что подобное ощущение возникает, когда смотришь на всплывающих со дна моря ныряльщиц за жемчугом. Под толстым слоем голубоватой воды тело кажется неясным, расплывчатым; оно колышется, словно морская трава. Но постепенно, по мере того как ныряльщица поднимается на поверхность, облик ее становится все яснее, все четче — и вот происходит мгновенное чудесное превращение: вынырнув, белый оборотень преображается в человека.
Так вот, линзы бинокля приоткрыли мне совершенно особый, непостижимый мир, в котором жили своей загадочной жизнью прелестная девушка со старинной прической и старик в старомодном европейском костюме. Я испытал неловкость, подсмотрев по воле волшебника их сокровенную тайну, однако все смотрел и смотрел как зачарованный и не мог оторвать глаз.
Девушка сидела на том же месте, но теперь — я ясно видел это сквозь окуляры бинокля — тело ее словно наполнилось жизненной силой: белоснежная кожа светилась персиковым румянцем, грудь волновалась под тонкой пурпурно-алой тканью; мне казалось, я даже слышу биение сердца!
Рассмотрев красавицу с головы до ног, я перевел бинокль на седовласого старца, восторженно обнимавшего свою возлюбленную, годившуюся ему в дочери. На первый взгляд казалось, что он так и лучится счастьем, но на его изборожденном морщинами лице, увеличенном линзами бинокля, лежала печать затаенной горечи и отчаяния. Чем дольше я смотрел на него, тем явственней проступало выраженье щемящей тоски.
Ужас пронзил меня. Не в силах смотреть на это, я оторвался от окуляров и безумным взором обвел унылый вагон. Ничто не переменилось: за окном по-прежнему чернела мгла и все так же монотонно постукивали колеса на стыках рельсов. Я чувствовал себя так, словно очнулся от ночного кошмара. — Вы плохо выглядите, — заметил незнакомец, вглядываясь в меня.
— Кружится голова… Здесь очень душно, — нервно откликнулся я, пытаясь скрыть свое замешательство.
Но он, точно не слыша, нагнулся ко мне и, воздев длинный палец, таинственно проговорил:
— Они настоящие, ясно?
Глаза его странно расширились. Он шепотом предложил:
— Хотите узнать их историю?
Вагон качало, колеса лязгали, и я, подумав, что ослышался, переспросил. Мой собеседник утвердительно кивнул:
— Да, историю их жизни. Точнее сказать, жизни этого старика.
— Вы… Вы хотите сказать, его юности? — Вопрос мой, впрочем, тоже был за гранью разумного.
— В ту пору ему исполнилось двадцать пять…
Я ждал продолжения, словно речь шла о живых людях, и незнакомец, заметив мое нетерпение, просиял.
Вот та невероятная история, что я от него услышал.
— Я помню все до мельчайших подробностей, — начал он свое повествование. — Я прекрасно помню тот день, когда мой брат превратился в это, — он ткнул пальцем в картину. — Вернее, вечер двадцать седьмого апреля тысяча восемьсот девяносто шестого года… Мы с братом жили тогда в родительском доме, в Нихонбаси, — это почти центр Токио. Отец был торговцем мануфактурой и держал лавку. Незадолго до этого случая в парке Асакуса выстроили знаменитую двенадцатиярусную башню. И вот мой братец взял за привычку каждый день любоваться с нее видом на Токио. Должен заметить, что брат мой вообще отличался некоторой чудаковатостью: он был страстный охотник до всего новомодного и иностранного… Этот бинокль он приобрел в одной антикварной лавке — в китайском квартале Иокогамы — за огромные по тем временам деньги. Прежде он якобы принадлежал какому-то чужеземному капитану…
Говоря «мой братец», незнакомец указывал на картину, словно бы рядом с нами сидел живой человек. Я понял, что он не отделяет своего реально существовавшего брата от старика на картине. Мало того, он обращался к картине как к реальному человеку. Но что самое удивительное, и сам я ни на мгновенье не подвергал эту связь сомнению. Видно, оба мы существовали в тот вечер в ином, фантастическом мире.
— Вам доводилось когда-нибудь подниматься на эту башню? Нет? Ах, как жаль. Чудесное здание. Можно было только дивиться — что за кудесник его построил. По слухам, проектировал башню какой-то итальянский архитектор. Должен сказать, что в те времена в парке Асакуса много было любопытных аттракционов: человек-паук, танец с мечами, балансирование на мяче, уличные фокусники, а также кинетоскоп… Да, и еще Лабиринт криптомерий, где легко можно было заблудиться в хитросплетениях зеленых проходов. А в центре парка возвышалась гигантская башня, сложенная из кирпича. Поистине, то было удивительное сооружение — высотой более восьмидесяти метров, — увенчанное восьмигранной крышей, походившей на китайскую шляпу. Из любой точки города, где бы вы ни находились, было видно. Итак, весной мой брат приобрел бинокль. События начали разворачиваться вскоре после того. Брат стал каким-то странным. Отец всерьез беспокоился, что он повредился в рассудке; я, как вы понимаете, тоже переживал за своего горячо любимого брата. Он почти ничего не ел, дома больше отмалчивался и, запершись у себя, часами предавался раздумьям. Брат похудел, щеки ввалились, лицо у него приобрело нездоровый оттенок и только глаза лихорадочно блестели.
Каждый день он до самого вечера не появлялся дома, точно ходил на службу. Сколько мы ни пытали его, брат не говорил нам, где бывает. Матушка со слезами умоляла открыть, что ею гложет, но толку так и не добилась. Это продолжалось около месяца.
Вконец отчаявшись, я решил выследить, где пропадает мой братец. Матушка тоже просила меня об этом.
…День был унылый, пасмурный, как сегодня. И вот вскоре после обеда по уже укоренившейся привычке брат куда-то собрался: надел щегольской черный костюм и вышел, прихватив бинокль. Он шагал туда, где останавливалась конка. Я крался следом, стараясь не попасться ему на глаза. Неожиданно брат на ходу вскочил в конку, следовавшую в направлении парка Асакуса. Дожидаться следующего вагона было бессмысленно; я нанял рикшу (благо матушка дала мне немного денег) и велел держаться за конкой, в которую сел мой брат. Рикша попался быстроногий, и мы мчались, не теряя вагон из виду. Братец сошел. Я тоже отпустил рикшу и, соблюдая осторожность, тенью последовал за братом. И как вы думаете, куда мы пришли? К храму богини Каннон в парке Асакуса. Брат миновал ворота, не останавливаясь, прошел мимо храма, мимо павильончиков с аттракционами, теснившихся за храмовыми постройками, и, проталкиваясь сквозь толпу, подошел к той самой двенадцатиярусной башне. Уплатив за вход, он скрылся в ее недрах, а я буквально остолбенел от изумления: мы и представить себе не могли, что именно здесь пропадает мой брат! В ту пору я был совсем юн и, конечно, вообразил, что его околдовал злой дух башни.
Сам я только раз поднимался на башню, да и то вместе с отцом: отчего-то она вызывала у меня непонятное отвращение; но поскольку именно там скрылся брат, я без колебаний устремился следом.
…Я поднимался по узкой каменной лестнице, на один виток отставая от брата. Внутри было мрачно и сыро, как в склепе. Шла война с Китаем, и на стенах висели жутковатые, изображавшие батальные сцены картины, написанные маслом, — тогда еще довольно большая редкость.
Словно залитые брызжущей кровью, полотна зловеще алели в тусклом свете, сочившемся через оконца. Спиральная, как раковина улитки, лестница виток за витком вела вверх. Под самой крышей была открытая площадка, огороженная перилами. Выйдя из сумрака на яркий свет, я невольно зажмурился.
Облака плыли прямо над головой; казалось, я могу достать их рукой. Внизу беспорядочно лепились друг к другу крыши домов, вдали темнел форт, за ним виднелся Токийский залив. Прямо под собой я увидел маленький, как кукольный домик, храм; среди крохотных коробочек-павильонов сновали человечки, у которых сверху различимы были лишь ноги и головы.
Несколько посетителей, негромко переговариваясь, восхищенно любовались раскинувшимся видом. Брат стоял поодаль и не отрываясь смотрел в бинокль на храм Каннон. Поразительной красоты было зрелище! Фигура брата в черном бархатном одеянии отчетливо вырисовывалась на фоне серых облаков: он стоял задумчивый, отрешенный от всего земного, словно святой на картине европейского живописца. Я не решался окликнуть его…
Однако, памятуя матушкин наказ, я все же осмелился приблизиться и робко спросить: «Братец, куда ты смотришь?» Брат резко обернулся, и на лице его промелькнуло неприязненное выражение. Он не ответил. Но я не унимался: «Братец, ты ведешь себя очень странно. Отец и матушка просто места себе не находят от беспокойства, все гадают, что с тобой происходит. А ты, оказывается, ходишь сюда! Зачем, брат? Братец, ради всего святого, откройся мне, мне-то можешь довериться, правда?»
Брат упорно молчал, но я тоже не отступал, и он наконец сдался. Однако ответ его поверг меня в еще большую растерянность, ибо история оказалась совершенно немыслимой.
…Примерно с месяц назад брат поднялся на башню полюбоваться в бинокль храмом Каннон, и среди моря лиц он вдруг увидел девушку. Она была так прекрасна, так божественно хороша, что брат мой, равнодушный к женскому полу, едва не лишился чувств. Придя в себя, он стал лихорадочно крутить окуляры, но красавица словно испарилась, он так и не смог отыскать ее в толпе.
С тех пор брат лишился покоя. Образ прекрасной незнакомки неотступна преследовал его, и будучи от природы человеком скрытным, он таял от старомодных любовных мук. Современная молодежь, вероятно, посмеялась бы над подобным чудачеством, но в те времена люди были иными — и нередко мужчины сгорали от страсти к красавицам, с которыми им и побеседовать-то не довелось…
И вот, одержимый безумной надеждой отыскать незнакомку среди людских толпищ, осаждающих храм Канной, брат, слабея от голода и тоски, изо да" в день все поднимался и поднимался на башню. Да, непостижимое чувства — любовь…
Окончив рассказ, брат с отчаянием приник к окулярам. Глаза его болезненно сверкали. Я горячо сочувствовал ему, сердце мое обливалось кровью при мысли, что поиски его обречены на неудачу: ведь с равным успехом — можно искать иголку в стоге сена. Но у меня не хватало духу помешать ему, и се слезами на глазах смотрел я на трагическую фигуру брата. Но вдруг… О, мае никогда не забыть пронзительной красоты той — минуты! Прошло уже столько лет, но стоит закрыть глаза, как я снова вижу эту картину… Как я уже говорил, брат точно парил в серы" пасмурных облаках. И вот красочным фейерверком в небо взмыл рои воздушных шаров — красных, синих, лиловых… Это было невероятное зрелище — словно знамение свыше, — и от странного предчувствия у меня защемило сердце. Я перевесился через перила, взглянуть, что случилось. Оказалось, что торговец шарами, зазевавшись, отпустил в воздух разом весь свой товар. Причина была самая заурядная, но странное чувство не покидало меня… И тут — тут мой брат, покраснев от волнения, схватил меня за руку.
«Скорее! Мы опоздаем! — кричал он, сбегая по лестнице. — Это она! Я нашел ее!»
Брат тащил меня к храму.
«Я видел ее в гостиной, в доме с новенькими татами. Теперь я знаю, где найти ее!»
Ориентиром нам служила большая сосна, росшая позади храма, рядом с ней, похоже, и был дом, где скрывалась красавица. Но сколько мы там ни ходили, к великому разочарованию брата, девушки не нашли. Сосна стояла на месте, но поблизости не было ничего, хотя бы отдаленно напоминавшего тот дом. Я убежден, что брату просто-напросто померещилось, но он впал в такое уныние, что для очистки совести я принялся обшаривать все окрестные чайные домики, разумеется, безуспешно.
Когда я вернулся туда, где оставил убитого горем брата, его на месте не оказалось. Я поспешил вернуться к сосне и, пробегая мимо лотков и палаток, заметил один павильончик, который еще не закрылся. Приглядевшись, я увидел подле него брата, прильнувшего к глазку кинетоскопа.
«Братец, ты что?» Я тронул его за плечо.
Он обернулся. Лицо его я помню и поныне.
Взгляд у него был отсутствующий, устремленный в невидимое далеко. Глаза мечтательно сверкали, даже голос звучал словно из другого мира.
«Она там… Внутри!» — выдохнул он.
Я сразу понял, о чем идет речь, и приник к глазку. Перед моими глазами всплыло прелестное лицо дочери зеленщика, 0-Сити — бессмертной героини любовной драмы Кабуки[5]. На картине — ибо это была картина в технике «осиэ» — художник запечатлел сцену свидания: очаровательная 0-Сити нежно прильнула к своему возлюбленному Китидза в покоях храма Китидзёдзи. Без сомнения, то было творение гениального мастера. Особенно ему удалась 0-Сити: от девушки невозможно было оторвать глаз, чудное лицо ее дышало жизнью. Даже мне показалось, что она живая, так что я нисколько не удивился странным речам брата: