Стоит сделать паузу, и ее опять заполнит гвалт. Алеша должен начать сразу.
   - Да, было, все было... - вдруг выхватывает он первое попавшееся, чувствуя, что потерял приготовленное начало, и торопливо и безрезультатно роясь в памяти. - Были свадьбы, была любовь. Всякая бывала любовь... И мелкая, которая и следа не оставит, и такая, что солнце любуется и греется. Само солнце греется. Мы все дети любви, и уж от этого одного так ее, кажется, должно быть много, что только ею и дышать, ею с утра до вечера и жить. А поглядишь внимательно - нет, на всех любви не хватает... на всех не хватает, - в полной растерянности повторяет он.
   - На кого любви не хватает, тот пускай картошку чистит, - перебивает бас и получает свою порцию смешков.
   Алеша без обиды косится на него, уже скинувшего пиджак и поводящего короткой мощной шеей над синим воротничком, на котором победоносно сидит круглая голая голова со сдвинутым ко лбу лицом; крупные черты на лице сложены в откровенную и счастливую ухмылку. Взглянув на это лицо, Алеша вдруг понимает, что нет, не дадут ему сказать здесь приготовленное, уже вспомнившееся и подвинутое памятью на первый план, что публика эта, многоопытная и всем пресыщенная, пышущая самомнением, как отменным здоровьем, таит в себе, похоже, еще и трещину соперничества. Свадьбой ее, эту трещину, хотели, должно быть, загладить, чтобы привести впоследствии дело к полной мировой, но на винных парах она заупрямилась. Нет, не будут здесь слушать ни оды, ни баллады о любви, снова и снова будет обрывать Алешу бас, сделает из него козла отпущения.
   И Алеша вдруг решается. Была у него одна то ли сказка, то ли притча, сказавшаяся сама собой в один из вечеров, когда он искал какие-нибудь связные и свежие слова, которые могли бы обратить на себя внимание, как обращает его в любую минуту невинность в подвенечном платье. Об этом Алеше и мечталось: сказать - как в душу невесты в минуту свершающегося счастья заглянуть, поймать хоть несколько слов из непередаваемого чувства. Он искал эти слова, слова нежности и тревоги, но неожиданно и строго нашепталось ему совсем другое и сложилось в картину, печальную, взыскующую и неразгаданную, которую Алеша старался держать при себе, боясь, что он может передать ее неверно, но сегодня делать нечего, сегодня у него другого выхода нет. Или пан, или пропал.
   - Послушайте, - говорит Алеша, вдруг совершенно успокаиваясь и обращаясь к жениху и невесте, а затем и ко всему застолью. - Я хочу рассказать вам притчу, надеюсь, она будет здесь кстати. Эта история касается всех нас. - Он делает короткую паузу, и, когда начинает свой рассказ, голос его звучит строже и таинственней.
   - Там, в дальних и скрытых просторах Господа Бога, - говорит он, устремив глаза поверх столов на трепещущую под сквозняком штору на большом окне напротив, - в тех чертогах, где находится небесная канцелярия, заседает совет, как всегда по понедельникам, отданный земным делам...
   - Господи! - вдруг закатывается кто-то мельконьким, донельзя удивленным неудержимым смехом. - Гос-поди-и! Это ж надо!
   - О-хо-хо! - уныло, без всякой бравады, отзывается бас. Но Алешу уже не сбить. Он продолжает:
   - Да, проходит совет. И решается на нем, представьте себе, женский вопрос. Господу давно уже докладывали, что от женщин поступают странные заявления, навеянные новым духом последнего времени, но Господь, не доверяя духу последнего времени, все медлил. Но дальше откладывать становилось нехорошо, надо было решаться. И Господь дал наконец указание собрать всех, кто занимался в поднебесной этим деликатным делом.
   - Начинай, - кивает Он французской святой, больше всех досаждавшей ему приставания-ми по женским запросам. - Что они просят?
   - Французские женщины, - с улыбкой отвечает святая, - хотят быть красивыми.
   - Разве они не красивы?
   - Через одну, Господи, через одну. А от этого много обид и ссор. А они бы все хотели быть счастливыми.
   - Где я для них красоты наберусь? - бурчит Господь, размышляя, хорошо ли это будет - всех француженок сделать красивыми. От них и так много беспорядка в мире, и так многие отвращения от образа и подобия.
   - А они, Господи, все учли, все учли,- тараторит французская святая. Тебе хлопот не сделают. Они хотят быть такими же красивыми, как Симона Синьоре.
   - На одно лицо?
   - Да, они избрали его идеалом.
   Господь замирает в невеселом раздумье. Что там, внизу, в самом деле, происходит? Какая их муха укусила? Сплошь одни Симоны Синьоре! Но ведь это же в конце концов некрасиво! Почему они не понимают? Кто их там мутит?
   - Как тебе это нравится? - спрашивает Господь у секретаря, сидящего за протоколом сбоку и очень похожего на Иоанна Златоуста, который при земной жизни не однажды откровенно высказывался о женском поле. - Одни Симоны Синьоре! Куда она там у нас определена, эта Симона Синьоре?
   - Куда полагается, туда и определена! - сурово отвечает секретарь.
   - Ладно. Пиши: удовлетворить просьбу французских женщин. Пересмотру не подлежит. Заявления на пересмотр не принимать, - наказывает Он французской святой. - Что еще у нас?
   Поднимается итальянская святая...
   Алеша делает паузу и осторожно оглядывает зал. Жених сидит набычившись, со скрещенны-ми на груди руками, откинувшись на спинку стула, прищурив один глаз, и смотрит на Алешу прицельно, словно давая ему оценку сквозь мушку наведенного ружья. Невеста часто-часто моргает черными накрашенными ресницами и хмурит лоб, пытась понять, к чему ведет этот странный человек, выдавший себя почему-то за ее родственника, и кажется ей, что от самозван-ца ничего хорошего ждать не приходится. Сокольский тревожно и таинственно улыбается, наигрывая головой под какой-то веселый мотив. Соседка Алеши, неудобно задирая голову, слушает его со спокойным и грустным вниманием и отрывает глаза, только чтобы свериться, как принимает его слова зал. Зал возится, побрякивает, пошумливает вполголоса, но все-таки слушает, всякое чудачество невольно вызывает интерес.
   - Поднимается итальянская святая, - продолжает Алеша. - Поднимается и говорит: итальянские женщины также просят о красоте.
   - Этим-то зачем?! - еще больше поражается Господь. - Они же красивы!
   - Красивы через две на третью. Хотят все. Под Софи Лорен.
   Господь тяжело вздыхает и, нахмурив от напряжения лоб, устремляет Свой взор за великие тыщи километров, разостлавшиеся до Италии, которую Он любит в особенности. И смотрит неотрывно минут пять. А вернув взгляд, с болью говорит:
   - Удовлетворить.
   Поднимается английская святая:
   - От английских женщин такое же заявление. Красивы через девять на десятую.
   - Под кого? - устало спрашивает Господь.
   - Под принцессу Диану.
   - Развратница! - с чувством докладывает секретарь. - Мужу изменяла и на весь мир бахвалилась. Опозорила королевскую семью и всю английскую нацию.
   - Удовлетворить! - решительно повелевает Господь. - Всех удовлетворить! Кто там еще у нас - занести в протокол, волю свою я даю. И записать, кто какую красоту выбирает. Продолжайте, я слушаю.
   Наступает молчание. Никто больше не поднимается для принесения просьб. Господь ждет, полагая, что Он, может, своим решительным и рассерженным голосом напугал находившихся перед Ним заступниц тех земных народов, среди которых они просияли и которыми были посланы на небесное заступничество.
   - На кого хотят походить русские женщины? - спрашивает Он.
   За Русь предстательствует на совете княгиня Ольга, первая русская святая. Она поднимается с поклоном и говорит:
   - От русских женщин таковых пожеланий не поступало.
   - Почему? - спрашивает Господь. - Или Русь не родила такой красоты, которая желанна была бы для всякой женщины?
   - Русь Твоей Милостью, Господи, рождает дивную красоту. Ты это знаешь. На Русь за невестами ездят со всех концов земли. Но на Руси испокон веку почитается та красота, которая украшается душой. Нам идольское наваждение перенимать негоже. Не для того мы, Господи, тысячу лет назад к Тебе обратились своею душой.
   Господь долго сидит в задумчивости, ни на кого не глядя и не усаживая княгиню Ольгу. Тяжелы Его думы, печальны глаза, и обозревает Он за эти минуты, должно быть, из края в край всю Россию. Наконец Он встряхивается, находит собрание неоконченным и рассеянно роняет:
   - Удовлетворить.
   - Как так? - пугается княгиня Ольга. - Мы не просили. Мы ни о чем не просили, Господи!
   Господь кивает ей со слабой улыбкой и диктует для секретаря:
   - Дать удовлетворение русским женщинам, чтобы они оставались одна другой краше. Все. Заканчиваем с женским вопросом. Всем сестрам по серьгам. Всем сестрам по серьга-ам! - повторяет Он напевно и жестом отпускает от себя небесное сестричество.
   Он задерживает одного секретаря. Когда все расходятся, спрашивает у него, как у равного:
   - Чем все это закончится?
   - Господи! - пугается тот. - Почему Ты спрашиваешь у меня? Мне страшно.
   Господь кивком головы соглашается с ним и произносит:
   - Жалко их. Если они не удержат возле себя любовь, у них ничего не останется. Это последнее. Запиши в своих книгах: я с трудом нашел последнюю надежду. Это уже не та любовь, которая заповедовалась две тысячи лет назад. Это всего десять капель от той. Десять капель. Но если бы они нашли нужным снова начать с этих десяти капель... Согбенно, под тяжестью ноши, которую неустанно несет Он, Господь выходит за дверь.
   ...Алеша делает шумный выдох, показывая, что наконец-то рассказ его окончен, обводит зал вызывающим взглядом смельчака, готового принять за свою дерзость любое наказание, и голосом, также спустившимся с небес на землю, отрешенно добавляет:
   - Мораль, по-моему, ясна. Любви, любви и любви нужно пожелать новой семье. Пусть вам всегда будет вместе хорошо, - с неловкостью обращаясь к жениху с невестой, невыразительно говорит он. Слишком велик переход, совершенный им за две-три минуты от свидетельства высочайшего, в которое он невольно поверил и сам, пока говорил, до самого рядового, где все кажется незначительным и давящим. И вдруг Алеша чувствует, что его снова возносит горячечным порывом, неудержимо тянет досказать, перевести на язык юности, и пусть наивно, пусть по-ребячьи, но надо, надо! И, торопясь, захлебываясь, пугаясь, пугаясь своей смелости, занявшей и без того слишком много времени, он восторженно и болезненно выстанывает: - Знали бы вы, какое это счастье любить, испытывать влечение... да нет, какое там влечение! - испытывать постоянную потребность друг в друге, когда одному не хватает без другого ни света, ни воздуха. Как это назвать: тебя нет без него, и нет его без тебя, совсем нет, будто так и задумывалось с самого начала: быть вместе. Это второе рождение - от любви, от близости, преображение в лучшее... Волшебное наваждение: все поет в тебе, в тебе и восторг, в тебе и слезы, и обещания, и тысячи лет жизни на земле, и такое прозрение, что становится тесно в себе! Все небо по ночам выписывает только два имени, твое и его, и нашептывает вслух, все звезды хором повторяют ваши имена. А уснешь - сны какие! прямо величественные, будто твоя любовь объяла всю вселенную и отныне только ею и будет строиться мир. С какой радостью и нетерпением просыпаешься по утрам! как сердце бьется! как подгоняешь солнце, чтобы скорее его увидеть! Его, его увидеть; без него нет уже и минуты в жизни! Все. Извините! - на ходу обрывает Алеша себя, чувствуя, что душа просит пощады, и с незрячими глазами опускается на стул.
   На него смотрят и с неловкостью, и с сочувствием. Невеста с матерью, бросая на него взгляды, переговариваются, невеста на чем-то настаивает, мать не соглашается. Официантки в расшитых передниках, дождавшись паузы, ловко и бесшумно убирают грязную посуду и наставляют чистую - и как только исчезают они, выплывают торжественным выходом с поднятыми тяжелыми блюдами официанты и Сокольский кричит:
   - Все! Принимаемся за гуся! Тоже, бедняга, любил!
   - Полагается! Горь-ка-а! - объявляет бас и пытается опять расцеловать соседку, но над ним кто-то нависает, и два гвардейца за столом Алеши немедленно привстают, потом медленно опускаются.
   - Горь-ка-а!
   Потом с круга между боковыми рядами поет толстушка, загорелая до черноты, вертлявая, играющая микрофоном в руке, как циркачка, в открытом со всех сторон, переливающемся огнями красном платье, и резкий голос ее, перекрывающий гитару, скребет Алешу по сердцу. Он смотрит на гитариста, высокого румяного парня с запорожскими усами, пританцовывающего перед певичкой, вприсядку ходящего перед нею кругами, пытается собрать в единый смысл выбрасываемые с лихостью певичкой слова, но в ушах стоит лишь разудалый гик. Потом пытаются петь все вместе, начинают песню, вторую, третью, но ни одной закончить не могут. Потом танцуют под магнитофонные записи, но все шейки да брейки, которым Алеша не обучился, и он, как старообрядец, невпопад новым ритмам, ходит поодаль, приобняв соседку по столу, в танговой раздумчивости. Соседка ему по плечи, он задевает подбородком ее голову и дышит каким-то тонким и дурманящим запахом. Она назвалась Асей.
   - Это Таисья, Анастасия, Агнесса, Евпраксия? - пытаясь придать своему голосу иронию, спрашивает он.
   - Анастасия.
   Жених, не покидая своего места, разговаривает с Сокольским, тот волнуется и выбрасывает перед собой, что-то доказывая, руки. Невеста и ее мать заняты отцом, уже давно пьяненьким, всем улыбающимся, с веселой досадой он отпихивается от них. Длинноногие девицы разобраны самыми удалыми молодцами и отдельным кругом, хвалясь гибкой, чувствительной и порывис-той молодостью, ходят, едва не выдергиваясь из себя, в страстном полуживотном танце. Наконец и жених с невестой врываются в этот круг, и танец становится еще горячей и отчаянней. Из чепурильни с восторгом выглядывают мальчик с девочкой, которых собрались уводить по домам, плечи их подергиваются, ноги приплясывают, лица нервно и развязно, как у театральных кукол, ходят ходуном.
   Алеша выговорился, недоволен собой, представ в роли проповедника, опоздавшего с проповедью, и говорить ему ни о чем не хочется. Но рядом с этой девушкой ему уютно, он качается в танце, как на волне, ни к чему себя не понуждая, и чувствует, как успокаиваются и сердце и мысли. "Ну их!" думает он сразу обо всех и обо всем уже без раздражения, примиряясь и с сегодняшним вечером, и с самим собой, и с тем, что будет завтра и послезавтра.
   - А ко мне на свадьбу вы придете? - спрашивает девушка, явно заинтересованная его ролью на свадьбе и поднимая на него широко раскрытые, спокойно лучащиеся глаза.
   - У вас скоро свадьба?
   - Придется поторопиться, - с наигранной лукавостью говорит она. - Вы пользуетесь популярностью - как бы мне вас не потерять.
   - Ой, да говорите что угодно! - с легким раздражением отзывается он. Мне не хочется больше ни на что обижаться.
   - А я не хотела вас обидеть, честное слово.
   Музыка перестает бить, сменяя кувалду на напевные рожочки, и опять слышен гомон, стоящий над полупустыми столами. Жизнерадостный бас среди танцующих по-охотничьи крадется к своей партнерше, тоже веселой, повизгивающей, приседающей на месте толстушке с маленькими глазками и вывернутыми губами, и вдруг отпрядывает от нее и начинает заходить с другой стороны. Ищут какого-то Васю, по-видимому шофера, громко выкликая его, под руки уводят отца невесты, в распахнутую дверь от реки нахлестывает сырой свежестью. Когда Ася, улыбаясь, поднимает лицо, на нем проступают бледные затертые веснушки.
   - А вы здесь как, с какой стороны? - спрашивает Алеша вяло, кавалер в нем не проснулся.
   - Я так же, как и вы, с десятой стороны. Я здесь никого, кроме одной дамы, не знаю.
   - Кто же вы?
   - Ни за что не угадаете.
   - О, помилуйте! - Алеше впервые удается без усилий рассмеяться. - Ныне гадать... таких кроссвордов еще никогда не было. Новое на новом и новым погоняет. Кто же вы? - уже свободней и настойчивей переспрашивает он. Смеется и она, совсем без игры:
   - За нашим столом двое... вы догадались, кто они?
   - Гадать не надо. На них написано.
   - На мне, значит, не написано. Я оттуда же.
   Алеша невольно отстраняет ее на вытянутые руки и замирает:
   - Вы?
   - Я.
   - Господи! Ну что вы можете? Такая... Вы что - комаров от своей дамы отгоняете?
   - Вот такая, - она снова приводит его в движение и ничуть не обижается на "комаров". - Еще какая! - добавляет она не без гордости. - Вы что-нибудь слышали об у-шу?
   - Какие-то восточные бои.
   - Да, примерно.
   Потом они снова сидят за столом, уже одни, без гвардейцев, и едят мороженое. Свадьба пошла на убыль, поредела, она всплескивает еще то смехом, то вскриком, то песней, но все заняты собой, и стоит сытое, с неряшливым подзвоном, животное ворчание. Алеша слизывает с чайной ложечки розовую студенистую сладость, переводит взгляд с утомленной, нахохлившейся невесты на свежую, как в начале вечера, Асю и задумчиво говорит:
   - Вы не вы и я не я. Чудеса в решете. Но скажите, свадьба-то сегодня была настоящая или нет?
   Поздний вечер, дозревают и уплотняются сумерки, но еще не темно и видно хорошо, разборчиво. Алеша доходит по набережной до моста через реку, любуясь темной синевой быстрого бугристого течения, в котором струи ни с того ни с сего вдруг бросаются с наплеском в сторону и опять выравниваются. Над низовьем реки, ныряющей за поворотом в деревянный окраинный город, бархатно стелется над фарватером серый дым и приглушенно постукивают берега.
   Тепло, мягко, ощущение себя растворено в воздухе, точно в этот только час ты можешь оставить знакомую фигуру и поплавать в высоте. В этот час город не превращается еще в тоскливые руины, каким он кажется ночью, но и не выставляется таинственной громадой, каким кажется днем. В его полной вялой очерченности выстраивается что-то уже окончательно отошедшее, глядящее безмолвно. Сегодня это уже не тот город, что был вчера, и завтра будет не тот, что сегодня. В нем так многое меняется, что, если бы удалось подсчитать, выстроить эти перемены в один ряд и окинуть взглядом, от удара долго не пришел бы в себя. Но они растеряны среди прежнего и среди прежнего принимаются за естественное и неизбежное обновление клеток одного и того же организма, хотя, может быть, это уже другой организм. Может быть, раком страдают не только люди, но и города, государства, только "раковые" города живут дольше.
   А как хорошо, верно, как славно пройтись по городу в такой час! Прохожих мало, теперь боятся темноты и прячутся заблаговременно, но, если кто решился остаться в улицах, страшное не кажется ему страшным. Он доверяет чувству безопасности, как честному слову, звучащему в воздухе, и под его защитой, если город будет заминирован, пройдет и сквозь мины. Как хорошо не знать ни о чем плохом, что здесь сегодня случится, и просто шагать и шагать, полагаясь на силу своей безвинности и доверчивости, и думать, вспоминать, строить несбыточные планы.
   К Сидейкиным стучаться поздно, в общежитие не хочется. Но если не ехать, а так вот и идти неторопливо и по-свойски, так вот и остаться в состоянии усталой и чувствительной пытливос-ти, он дойдет незаметно и не раньше чем через час. Алеша соглашается: так и надо сделать. Вечер субботний, и машин мало, город наполовину разъехался по дачам. Можно пойти обходной дорогой, где он давно не бывал и по которой когда-то бегал в университет.
   Университет... да, тогда был один университет и это был университет, а теперь каждый техникум, каждое училище из недорослей зовется университетом. Как будто ворованное чужое им прибавляет учености. Алеша идет вдоль трамвайной линии, вслед за нею поворачивает влево, огибая четырехэтажный зеленый дом, в котором он когда-то часто бывал. Здесь жила с родителями Дагмара, отец ее, Вячеслав Романович, с насупленными бровями и сухими глазами, имевший мрачноватый вид, но человек добрый, говоривший ровно столько, сколько требуется, ни слова больше и ни слова меньше, - отец Дагмары, начальствующий энергетик, в городе был известен и ездил на "Волге". Кого теперь удивить "Волгой"; "самый быстроходный в мире трактор", с усмешкой говорят о ней, но тогда "Волга" кое-что значила и кое-что о хозяине говорила. Алеша потому вспоминает о "Волге", что во дворе для нее стоял высокий кирпичный гараж, чистый, просторный, пахнущий деревом от вагонки, сложенной в нижнем полуподваль-ном этаже, где мастерская. В этом гараже Алеша несколько раз ночевал. Дагмаре нравилось приводить его сюда вечерами, уже после того, как приезжал отец, подолгу сидеть в машине, играя с ним, ласкаясь и отпрядывая, испытывая себя на прочность, томно щурить колодезной темноты глаза, в которых стояли звездочки, говорить с изнеможением, а потом весело заявить: "Ты знаешь, я после этой пытки лучше сплю" - и убежать, замкнув его снаружи на два тяжелых замка. Утром она прибегала чуть свет, наскоро прибранная, зябко поводящая плечами, но язвительная, и поторапливала: "Быстрее, быстрее, Ромео из гаража. Тебя же за вора примут".
   Давно уехали родители Дагмары, сама она живет неподалеку в доме хоть и из старой эпохи, но по-прежнему завидном как во мнении народном, так и во мнении богачей, на задворки не задвинешь. А этот, недавно еще барский, совсем захирел и ссутулился, зеленая краска облезла, обнажив коростяные, красного крипича язвы, и вдруг обнаружилось, что нет в нем ни балконов, ни лоджий, а раскрытые форточки выглядят как отваливающиеся заплатки.
   Дагмара Вячеславовна, была ли ты? И звучит уже загранично, по-чужому, а раньше казалось, что по-дворянски: Дагмара Вячеславовна... И воспоминания надо вызывать издалека-издалека, из какой-то другой жизни, после которой успел умереть, восстать и снова оказаться на грани смерти.
   Опять Алешу при возвращении в сегодня задевает о свадьбу: ни одного знакомого лица. И это почти всегда - ни одного знакомого лица. На свадьбах гуляют, выходя вперед, новые люди - да, это так. Иначе не призывали бы его, как акушерку, принимать недоношенное дитя, которое есть самое любовь; дети любви пойдут позже. Не с луны же, в самом деле, сваливаются эти новые, среди них есть люди пожилые, а Алеше тридцать пять. Свадьбы - ладно, им не задают вопросы, они не жизнь, а вспышки жизни, но ведь и на улицах он все реже встречает знакомых и часто, не страдая выпадением памяти, останавливается в недоумении: что-то мелькнуло стершейся приметой, что-то окликнуло - но нет, проходят мимо не узнающие его и не желающие, чтобы узнавали их. Точно земная кора сдвинулась и все поменялось, натянув сверху пленку похожести, на которой изредка что-нибудь мелькнет из старого.
   Надо завтра зайти к Сидейкиным. Оставить костюм для нового выхода в свет и подождать звонка Аси. Она спросила, и Алеша дал ей этот телефон, договорившись о часе, когда она позвонит.
   - Вы мне нравитесь, - сказала она при прощании, подавая маленькую твердую руку.
   Он ответил:
   - Вы мне, кажется, тоже. Но я не привык, чтобы женщины говорили мне это так скоро и раньше меня.
   - Ой, простите, я многого не умею. - Ее растерянность показалась ему искренней.
   Можно бы, конечно, ею увлечься... Но подумать только: как любить ушуистку? Женщина ли она? Он был все-таки старого покроя и не представлял: как можно любить, к примеру, фотомо-дель, брокершу, дилершу, феминистку, всю эту путану-мутану - если бы даже удалось до них возвыситься?! Они казались новым, скоростным происхождением человека, рванувшегося из каких-то тайных и смелых, прежде природой отвергаемых зародышей. Вызывающая недоношенность целого вида... все ли у них на месте?
   По длинно и мертвенно отсвечивающим путям катят с визгом и электрическими брызгами торопящиеся в депо трамваи, заляпанные яркими чужими буквами рекламы. Где-то вдали что-то огромное, тяжкое протяжно отпыхивается; воздух теплый и сладковатый, стоит неподвижно, осевшей толщей. Плачут за рекой гудки электровозов, редкие прохожие смеются и говорят нарочито громко - как в незнакомой тайге, остерегаясь зверя; и из каждого окна, мимо которых проходит Алеша, из закрытого ставнями и задернутого шторами, гремят, отдаляясь и приближаясь, очереди выстрелов, за которыми отдыхают граждане перед телевизором.
   Алеша поднимается по ветхой деревянной лестнице в гору, пробуя ногами каждую ступеньку и чувствуя себя неуютно, как бы под пристальным взглядом. Быстро и неожиданно стемнело до вязкой черной пестроты, и Алеша не сразу догадывается: здесь, на крутом подъеме изжитой, неимоверно старой улицы нет электричества. Деревянные дома по взгорью, и один, и второй, и третий, скособоченные, наполовину утянутые в землю, давно поддерживающие друг друга только единственным строем и единой жизнью, жутко и неотрывно, наползая и приближая черные провалы, смотрят пустыми глазницами окон. С другой стороны улицы то же самое.
   Наверху свежее, можно отдышаться и оглядеться. Но и здесь темно, в темноте на фоне рдеющей пустоты, где должно быть небо, высится новое, недостроенное здание донельзя изломанных форм и ощетинившееся всеми своими остриями - и тоже жуткое. И оттуда, из этой хищно нависающей архитектуры, негромко, но внятно, с воркующей глумливой нежностью догоняет наконец Алешу песня, которая преследует его уже давно:
   Ах, киса, киса, киса,
   Ты, моя Лариса...
   Алеша убыстряет шаг, чтобы не слышать продолжения, и, дойдя до парка, поворачивает вправо. Веселье в парке, разбитом на месте кладбища, на сегодня закончено, теперь там другая, затаенная и мрачная, жизнь. Лучше от греха подальше обойти ее стороной. Алеша идет вдоль высокой металлической ограды с белыми, беленными известкой, рядами тумб, тяжелым форменным строем наступающими на него, задевающими его ветерком полого дыхания. Небо натужно и тускло тлеет отбрасываемым снизу заревом слабого ночного освещения. Из-за ставен в трех-четырех окнах на Алешиной улице пробивается свет, остальные темны; здесь, в этих старых, изношенных избах, как в деревне, ложатся рано. Только торопливо прошмыгивают машины. В общежитии дверь еще не закрючена, сонный парень в дежурке едва заметно кивает Алеше, смотрит на часы, прислушивается к какому-то шуму на верхних этажах, но не находит в нем ничего тревожного и вволюшку, похлопывая себя по щекам, зевает. Уже из коридора Алеша слышит, как на пробой щелчком ложится крюк, звук этот словно требует ответа, и Алеша с облегчением вздыхает. Все, тяжелый день позади, и можно уснуть со спокойным сердцем.
   Но ему не спится. Возбуждение еще не прошло, он лежит в темноте на продавленной кушетке, изогнувшись скобкой и пытается подступающие к нему мысли спровадить обратно. Получается плохо. Разве это жизнь? Конечно, не жизнь. Еще недавно он верил, что вот-вот должно что-нибудь произойти, что непременно вытащит его и из этой комнаты, и из этой жизни и поместит в приличное положение, но проходили месяцы и месяцы, и ничего не менялось. Ни счастливый случай, ни богатый дядюшка не являлись. И он научился не отвечать на неприятные вопросы. Что-нибудь да будет, так продолжаться долго не может.
   На деньги, заработанные сегодня, Алеша мог бы, наверное, купить новую лежанку и не мучиться по ночам, задирая ноги, как в гамаке. Но менять в своей комнате ему ничего не хочется. Конечно, это не жизнь, но, украшая эту не-жизнь, он никогда из нее не выберется. Этот вывод Алеше нравится, но он знает, что за ним не медля может последовать вопрос. Нет, вопросов он не допустит. Не сейчас. Иначе он не заснет. Люди оттого и маются по ночам, что не умеют по ночам ограждаться от вопросов.
   Уже слабой, уже совсем затмевающейся скользящей мыслью он успевает отметить: а ведь это открытие - одно из тех, к каким его привела жизнь. Когда не потребуются больше его слова о любви, он может заняться лечением бессонницы. Тысячи, миллионы людей спят сейчас все хуже. Он может им пригодиться.
   "Все хуже, все хуже, все хуже", - под эти убаюкивающие слова Алеша засыпает.
   1998