– Раньше как бывало, – сказала старуха. – Кто где родился, там и пригодился. А тепери никак на месте не держатся. Ездют, ездют, а куды, зачем?
   – Ничё мы, старуня, с тобой не понимаем.
   – Моить, и не понимаем. Мы с тобой, однако, уж две последние старинные старухи на свете остались. Боле нету. После нас и старухи другие пойдут – грамотные, толковые, с понятием, чё к чему в мире деется. А мы с тобой заблудилися. Тепери другой век идет, не наш.
   – Однако что так, старуня.
   – А пошто не так? Так. От помяни мое слово.Они помолчали. Мирониха вздохнула и поднялась:
   – Хорошо с тобой, старуня, да надо бежать.
   – Посиди маненько.
   – Корова у меня так и не пришла. Мужики говорят, за хребтом чьи-то две коровы живут. Делать нечего – надо туды бежать.
   – Не дойдешь ты, девка, за хребет.
   – Дойду, не дойду, а пойду. Кого я за себя отправлю?
   – Упадешь ты там.
   – Моить, и упаду. Кака разница, где лежать? Тамака одной и тутака одной. Слягу – и воды некому подать.
   – Ты бы сама им написала.
   – А чё им писать? То они не знают, что мне семьдесят пять годов стукнуло. Нет, старуня, пиши, не пиши… И грамота у нас с тобой одинака. А они, видно, хорошо живут, раз не едут, не пишут. Плохо жили бы, написали бы.
   – Написали бы.
   – То-то и оно.
   Мирониха переступила с ноги на ногу, ей уже не стоялось на месте.
   – Ну, сиди, старуня, побегу я. Сиди и ничё не выдумывай. А я как возвернусь, опеть к тебе. Посидим ишо, побормочем.
   – Не упади там.
   Прощаясь, старуха подала ей руку, и Мирониха вдруг дернулась, неловко клюнула головой и прижала старухину руку к своей щеке. У старухи из глаз брызнули слезы. Она хотела подняться, но Мирониха удержала ее и повернула к воротам. Она-то, наверно, считала, что идет ходко, не идет, а бежит, а на самом деле вся вытягивалась, когда переставляла ноги, видно было, с каким трудом дается ей каждый шаг.
   Вытирая слезы, старуха подумала, что, быть может, оттого она и не умерла ночью, что не простилась с Миронихой, со своей единственной во всю жизнь подружкой, что не было у нее того, что есть теперь – чувства полной, ясной и светлой законченности и убранности этой давней и верной дружбы.
   Старуха знала: больше они не увидятся.

11

   Приходилось жить еще день – лишний, ненужный.
   Обратно в избу старуху привела Надя – не привела, а, можно сказать, принесла на руках: ноги под старухой не держали совсем. Опять она лежала в постели, поглядывая перед собой печальными, виноватыми глазами и осторожно прислушиваясь к тому, что творилось вокруг; ей казалось, что ни на что на свете она не имеет больше права – ни смотреть, ни говорить, ни дышать – все было как ворованное. С утра, когда поднялись и Надя рассказала, что старуха самостоятельно выходила на улицу, над ней поохали, поахали, радуясь и удивляясь тому, что она поправляется не по дням, а по часам, потом постепенно разошлись, и старуха осталась одна. Заглядывали, правда, часто – то Люся, то Илья, то Надя, но только заглядывали и сразу обратно. Илья сказал, что теперь надо ждать, когда старуха пустится в пляс, чтобы похлопать ей в ладоши, и шутка эта понравилась, ей улыбнулась даже Люся, а Варвара понесла ее в деревню, вместе с последними сообщениями о том, что мать встала на ноги.
   Илья к тому времени успел подогреть себя, голова его розово, жарко светилась, распространяя вокруг сияние, глаза вспыхивали внезапной, отчаянной веселостью. Ему не терпелось что-нибудь делать, в чем-нибудь участвовать, а делать совсем было нечего, поэтому он снова и снова шел к матери и повторял:
   – Лежишь, мать? Ну, полежи, полежи, отдохни. А плясать вздумаешь, обязательно крикни нас. Посмотрим – ага. Мы знаем, мать, знаем, что ты собираешься плясать – не отказывайся.
   Старуха отвечала ему испуганным, умоляющим взглядом.
   Позже всех к ней зашел Михаил; старуха была одна. Он сел на то же самое место у стола, что и вчера перед скандалом, и закурил, делая быстрые, жадные затяжки. Лицо у него против обычного налилось нездоровой, горячей чернотой, глаза притухли. Он курил и, вздыхая, отдыхиваясь от наваливающейся тяжести, все время посматривал на мать, чего-то ждал, на что-то надеялся.
   До старухи достал дым, и она, хватаясь руками за грудь, мучительно закашлялась: сухие, натужные звуки, казалось, раздирали ее горло. Михаил торопливо загасил папиросу и вышел. Они так и не сказали друг другу ни слова.
   Но после, когда кашель утих и к старухе пришла Нинка, старуха сразу отозвалась ей. Подняв руку, она стала гладить девчонку по плечу, согреваясь от этого приятного прикосновения к родному детскому телу душевным теплом – будто гладили ее.
   Она даже закрыла глаза – как в минуты особенного удовольствия.
   Нинка вдруг ни с того ни с сего сказала:
   – Твоя тетя Люся обещалкина, больше никто.
   – Пошто так? – очнулась старуха.
   – Ага. Она обещала мне конфет купить? Обещала. Все слыхали. А сама не купила. Вот и обещалкина.
   – Дак ты ей и скажи, чтоб купила.
   – Ага. Я ее боюсь. Ты сама скажи.
   – Чё ее бояться? Она, подимте, не зверь, не укусит.
   – Не укусит, а все равно. Она как посмотрит, так я сразу боюсь. Пускай она не смотрит, я не буду бояться.
   – Не присбирывай, чё не следно.
   – Давай, я ее позову, а ты ей скажешь, – добивалась Нинка.
   – Не надо. Куды тебе ишо конфетки? Ты и так, однако что, вчерась весь рот ими спалила, с утра до вечера сосала.
   Нинка обиженно дернулась, вырвалась от старухи.
   – Ты сама ее боишься, – поддразнила она. – Если бы не боялась, сказала бы. Вояка ты, больше никто.
   Старуха хотела улыбнуться, но улыбка не вышла, только чуть дрогнули без всякого выражения губы.
   Видно, она все-таки задремала, потому что не слышала, когда появилась Люся. Открыла глаза. – Люся стоит, смотрит на нее, что-то в ней ищет. Встретившись взглядом с матерью, спросила:
   – Как ты себя, мама, чувствуешь?
   – Дак ничё, – сказала старуха. Она не знала, что отвечать, ей казалось, что она уже вышла за те пределы, когда чувствуют себя хорошо или плохо, да и раньше, при жизни, мало разбиралась в этом, различая больше здоровье и нездоровье, усталость и силу, мочь и немочь.
   – Лучше, чем вчера? – все допытывалась Люся.
   – Ты, Люся, помирись с Михаилом, – вдруг попросила старуха. – Помирись. Не надо вам меж собой ругаться. Это я виноватая: накинулась на его. А он не стерпел, его обида взяла. Он тепери сам переживает.
   – Его, видите ли, обида взяла, а меня нет, – хмыкнула Люся. – Очень интересно. Он наговорил всем нам гадостей, а я теперь должна за это перед ним извиняться. Что ты выдумываешь, мама? И, пожалуйста, не защищай его, мне сейчас совсем не хочется об этом говорить.
   Старуха растерялась.
   – Я об ем ничё не говорю, – стала объяснять она. – Я его не оправдываю – не. Он один человек, ты другой. А чё тепери делать? Какой ни есть, а все равно он твой брат. Я какая ни есть, а все равно ваша мать – и твоя, и его. Мне охота, чтоб вы всегда ладили, а не так. Помирись, Люся, пожалей меня. От меж собой помиритесь, и я ослобонюсь. Меня тепери только это и держит.
   – Не надоело тебе об этом, мама? Уже почти здоровый, нормальный человек, даже ходишь, а все о том же. Неужели больше ни о чем нельзя говорить?
   Опять принесло Нинку – совсем некстати.
   – Иди, погуляй, погуляй покуда, – стала отправлять ее старуха, подталкивая от себя. – Иди, потом придешь, я тебя ждать буду.
   – Твоя тетя Люся обещалкина, больше никто, – упираясь, выпалила Нинка и скосила глаза на Люсю.
   Старухе ничего не оставалось делать, как спросить:
   – Пошто так?
   – Ага. Она обещала мне конфет купить? Обещала. Все слыхали. А сама не купила, обманула.
   – Это еще что такое?! – удивилась Люся. – Ты почему со мной так разговариваешь?
   – Я не с тобой разговариваю, я с бабой, и ты не подслушивай.
   – А кто это, интересно, тебе дал право называть меня на «ты»? Я тебе подружка, что ли? Ты разве не знаешь, что старших надо называть на «вы»? Никто тебе не объяснил?
   – Покайся, – шепнула Нинке старуха.
   – Ага, – сказала Нинка и захлюпала носом, готовясь зареветь.
   – Не вздумай только плакать, – опередила ее Люся. – Никто в твои слезы не поверит. Какая, оказывается, невоспитанная девочка. Я не люблю невоспитанных. Я не люблю, когда со мной так разговаривают. Смотрите-ка, до чего уж дошло.
   – Она боле не будет, – осторожно вставила старуха.
   – Подожди, мама. Вот так вы ее и воспитали: боле не будет, и все. А почему она так поступает – пусть ответит. Она вам скоро еще не то покажет – вот увидите. – Люся повернулась к Нинке: – Если они тебе очень нужны, я, конечно, куплю конфет, – сказала она, – но только это будет уже не подарок, а вымогательство. Ты знаешь, что такое вымогательство?
   Нинка торопливо кивнула, она своего добилась: купит.
   Когда Люся вышла, Нинка выпорхнула следом. Наверно, решила караулить ее у ворот, а то побежала за ней в магазин, чтобы там, на людях, в самый удобный момент вынырнув из толпы, ткнуть пальцем в витрину:
   – Тетя Люся, мне вот этих, я эти больше люблю.
   Она нигде не пропадет, ни в мать, ни в отца – в лихого молодца.
   Опять старуха забылась, растерялась сама с собой, а когда очнулась, полкомнаты было залито солнцем. Она стала следить за ним, боясь и хотя, чтобы оно скорей подобралось к кровати. Ей казалось, что сегодня, в этот день, в который она не имела права заступать, ей может открыться то, чего не знают при жизни; старуха во все глаза смотрела на солнце на полу, на его широкое горящее пятно, надеясь увидеть в нем рисунок или услышать голос, которые бы ей что-то разъяснили. Пока ничего не было, но солнце все ближе и ближе подступало к старухе, наползая на кровать справа, где оно выпрямлялось в окне. Старухе вдруг пришло в голову, что солнце может растопить ее, как какую-нибудь рыхлую, прикрытую тряпьем снежную фигуру. Она пригреется от него, приласкается, а сама, не замечая того, начнет все убывать, убывать и убывать, пока не исчезнет совсем. Придут люди, а в кровати никого нет. Они решат, что она опять полезла на улицу. Старуха так и подумала: люди, не делая разницы для своих и чужих.
   Солнце наконец поднялось в кровать, и старуха подставила под него руку, набирая тепло для всего тела.
   Ей показалось, что вместе с теплом в нее натекает слабость, но старуху она не испугала: слабость была мягкой, приятной. Старухе только не хотелось бы уснуть, пускай все происходит на памяти.
   Где-то неподалеку заговорила с кем-то Варвара, и старухе вдруг пало на ум еще одно, что она совсем забыла.
   Выдавливая из себя голос, старуха позвала Варвару, но никто ей не ответил: голос был слишком тихим и ушел недалеко. Старуха крикнула еще, на этот раз сильнее. Варвара услышала, пришла.
   – Чё тебе, матушка?
   – Сядь, – старуха глазами показала на кровать возле себя. Варвара села.
   – Чё, матушка?
   – Погоди. – Старуха собралась со словами. – Помру я…
   – Не говори так, матушка, – запыхтела Варвара.
   – Помру я, – повторила старуха и сказала: – Обвыть меня надо.
   – Чё надо?
   – Обвыть. Оне не будут. Тепери ни ребенка ко сну укачать, ни человека в могилу проводить – ничё не умеют. Одна надёжа на тебя. Я тебя научу, как. Плакать ты и сама можешь. Надо с причитаньем плакать.
   Похоже, Варвара поняла, на лице ее выступил страх.
   – От слушай. Я ишо мамку свою тем провожала, и ты меня проводи, не постыдись. Оне не будут. – Старуха вздохнула и прикрыла глаза, приводя в порядок давние, полузабытые слова, которыми теперь не пользуются, потом тонким, протяжным голосом начала: – «Ты, лебедушка моя, родима матушка…»
   – Матушка-а-а! – качая головой, словно отказываясь участвовать в этой затее, взвыла Варвара.
   – Да не реви ты, – остановила ее старуха. – Ты слушай покуль, учись. Не надо сичас реветь. Я ишо тут. Слезы на потом оставь, на завтрева. А то кто-нить придет и перебьет нас. Давай потихоньку.
   Она подождала, пока Варвара утихнет, и начала снова:
   – «Ты, лебедушка моя, родима матушка»…
   – «Ты, лебедушка моя, родима матушка», – сквозь рыдания повторила за ней Варвара.
   – «Куда же ты снарядилася, куда же ты сподобилася?»
   – «Куда же ты снарядилася, куда же ты сподобилася?»
   Старуха села в кровати и, успокаивая, обняла Варвару за плечи. Голос ее стал настойчивей, сильней:
 
Во котору дальнюю сторонушку?
По дороженьке проежжей,
По дубравушке зеленой,
К матушке божжей церкве,
Ко звону колокольному,
Ко читаньицу духовному,
А из матушки божжей церкви
В матушку сырую землю,
Ко своему роду-племеню.
 
   День продолжался и продолжался солнечно, тепло, свободно, в воздухе стоял тот особый, с горчинкой, зной, который бывает в начале ясной осени.
   Небо, по-прежнему синее, светло-синее сверху, только у самого края за рекой, где вечером заходить солнцу, чуть подернулось дымчатой, безобидной с виду пленкой, выше и левее, выплывая в небо, висела одинокая прозрачная тучка, слишком игрушечная, чтобы вызывать тревогу, словно нарочно выпущенная, чтобы ею можно было любоваться.
   Весь остальной простор над головой оставался чистым, глубоким и выражал бесконечный покой, под которым, залитая солнцем, послушно и отрадно лежала земля.
   Михаил давно уж томился на предамбарнике, подперев ладонью лицо, глушил одну за другой папиросы. К нему подсел Илья, поинтересовался:
   – Не опохмелялся сегодня? Михаил покачал головой.
   – А я немножко принял. Так, для настроения. Слыхал, мать-то у нас уж на ноги встала?
   – Слыхал.
   – Плясать скоро будет – ага. Вот и возьми ее. – Он засмеялся. – Может, выпьем помаленьку. Тут рядом, далеко ходить не надо.
   – Нет, – отказался Михаил. – Хватит. Почудили вчера и хватит.
   – Да, ты вчера здорово перебрал. Набрасываться стал на всех на нас. С матерью ругался.
   – Я с ней не ругался.
   – Она-то на тебя здорово рассердилась – ага. Особенно за Таньчору. Готова была отлупить тебя. Это точно. – Он опять засмеялся и вдруг спросил: – Слушай, а когда это ты отбил Таньчоре телеграмму, чтоб не приезжала? Я же с тобой все эти дни был, никуда от тебя. Когда ты успел?
   Михаил щелчком стрельнул от себя окурок, к которому кинулись курицы, и посмотрел брату в глаза.
   – А я не отбивал ей никакой телеграммы, – сказал он.
   – Как не отбивал?
   – Вот так.
   – Ты же говорил, что отбивал? Вчера из-за этого весь сыр-бор и разгорелся. Не помнишь, что ли?
   – Почему не помню? Помню. А если бы не говорил, ты знаешь, что бы с матерью было? Лучше обмануть, чтоб она не ждала ее.
   – Но… Но где же тогда Таньчора?
   – Откуда я знаю?
   – Вот это да! Вот это фокус так фокус!
   – Ты только не выдавай им меня, пусть думают, что отбивал, – торопливо сказал Михаил, потому что от ворот к ним шла Люся. Он опустил голову: сейчас начнется. Припомнит вчерашнее и позавчерашнее, все, что было и не было. Стыдить его сейчас бесполезно, он потом пристыдит себя сам, и это будет куда полезней, а выслушивать ее выговоры тошно – ну их! И без того хоть сбегай куда-нибудь.
   – Илья! – начала Люся еще на ходу. Вид у нее был решительный и взволнованный, будто что-то случилось. Она сказала совсем не то, чего боялся Михаил. – Илья, ты знаешь, что сегодня «Ракета»? Скоро уж. А следующая будет только через три дня.
   Илья растерянно поднялся:
   – И что нам теперь делать?
   – Смотри сам. А мне надо ехать. Мне больше оставаться здесь никак нельзя.
   – Ехать надо, – кивнул Илья и посмотрел на Михаила. – Мать вроде поправилась.
   – Подождали бы, – несмело сказал Михаил. Ему никто не ответил.
   Они вошли в избу все вместе и в старухиной комнате вдруг застыли. Их не заметили. Варвара, склонясь над матерью, почти упав ей на грудь, всхлипывала, а старуха с закрытыми глазами тянула из себя какой-то жуткий, заунывный мотив. Лицо при этом у нее было высветленным, почти торжественным.
   Они прислушались и различили слова – ласковые, безнадежные и в то же время как бы вывернутые наизнанку слова, имеющие обратный и единственный смысл:
 
Отходила ты у нас полы дубовые.
Отсидела лавочки брусчатые,
Отсмотрела окошечки стекольчаты,
Ты, лебедушка моя, родима матушка.
 
   – Что это у вас тут происходит? – громко и насмешливо спросила Люся. – Что за концерт? Кого это вы хороните?
   Варвара и старуха враз смолкли. Варвара вскочила, показала на мать:
   – Вот, матушка…
   – Видим, что не батюшка, – хохотнул Илья.
   – Помру я, – жалобно, пытаясь что-то объяснить, пролепетала старуха.
   – Мама, мне уже надоели эти разговоры о смерти. Честное слово. Одно и то же, одно и то же. Ты думаешь, нам это приятно? Всему должна быть мера. У тебя это превратилось в культ, в настоящий культ. Ты ни о чем больше не можешь говорить. Тебе еще жить да жить, а ты все что-то выдумываешь. Так же нельзя.
   – До ста лет, мать, чтоб обязательно – ага, – подхватил Илья.
   Старуха, уставившись куда-то в стену, молчала.
   – Ты же сама понимаешь, мама, что ты почти полностью выздоровела. Ну и живи, радуйся жизни. Будь как все и не хорони себя без смерти. Ты живой, нормальный человек – вот им и будь. – Люся выдержала небольшую паузу и тем же ласковым голосом сказала: – А нам сегодня надо ехать. Так получается, мама.
   – Да вы чё это?! – вскрикнула Варвара. Старуха, не веря, оторопело покачала головой.
   – Надо, мама, – мягко, но настойчиво повторила Люся и улыбнулась. – Сегодня «Ракета». А следующая будет только через три дня. Так долго ждать мы не можем.
   – Не, не, – простонала старуха.
   – Нельзя сёдни от матушки уезжать, нельзя, – кипятилась Варвара. – Вы прямо как неродные. Никто вас не гонит. Сами подумайте. Нельзя.
   – Еще хоть день-то подождали бы, – поддержал ее Михаил.
   – Мы ведь, мама, не вольные люди: что хочу, то и делаю, – не отвечая им, говорила матери Люся. – Мы на работе. Я бы с удовольствием прожила здесь хоть неделю, ко тогда меня могут попросить с работы. Мы ведь не в отпуске. Пойми, пожалуйста. И не обижайся на нас. Так надо.
   Старуха заплакала, поворачивая лицо то к Люсе, то к Илье, повторяла:
   – Помру я, помру. От увидите. Сёдни же. Погодите чутельку, погодите. Мне ничё боле не надо. Люся! И ты, Илья! Погодите. Я говорю вам, что помру, и помру.
   – Опять ты, мама, о том же. Мы тебе о жизни, ты нам о смерти. Не умрешь ты и не говори, пожалуйста, об этом. Ты у нас будешь жить еще очень долго. Я рада была повидать тебя, но теперь надо ехать. А летом мы опять приедем. 225 Обязательно приедем, обещаем тебе. И тогда уж не наспех, как сейчас, а надолго.
   – Что летом! – вмешался Илья. – Не летом, а раньше увидимся. Мать вот как следует на ноги встанет, и можно к нам в гости приехать. Приезжай, мать. В цирк сходим. Я рядом с цирком живу. Клоуны там. Обхохочешься.
   – Одним днем раньше, одним позже, – пытался понять Михаил. – Какая разница?
   Люся вспылила:
   – Я не собираюсь обсуждать с тобой этот вопрос. Наверное, я лучше знаю, есть разница или нет. Или ты по-прежнему считаешь, что мы должны везти маму с собой и для этого обязаны подождать ее?
   – Нет, не считаю.
   – И на том спасибо.
   Они стали собираться. Сборы были торопливые, неловкие. Старуха больше не плакала, она, казалось, оцепенела, лицо ее было безжизненно и покорно. Ей что-то говорили, она не отвечала. Только глаза забыто, потерянно следили за суматохой.
   Прибежала Надя, хотела на прощанье накрыть на стол, но ее удержали.
   Всем было не до еды. Илья шепнул Михаилу:
   – Может, на дорожку выпьем? Посошок – ага.
   – Нет, – отказался Михаил. – Не хочу. Хватит.
   Варвара все-таки не забыла, вслух сказала Люсе:
   – А платье-то?
   – Что?
   – Платье, которое ты здесь шила. Ты говорила, что отдашь.
   Люся достала из сумки уже уложенное раньше платье, брезгливо кинула его Варваре в руки.
   В самый последний момент Варвара вдруг заявила:
   – Я, однако, тоже поеду. Раз все, то и я. Вместе-то веселей.
   – Варвара, – чуть слышно простонала старуха.
   – Я, матушка, боюсь, как бы там ребяты без меня избу не спалили. Их одних оставлять никак нельзя. Того и гляди, чё-нибудь без меня натворят.
   – Езжай, – махнул рукой Михаил. – Езжайте все.
   Стали прощаться. Люся чмокнула мать в щеку, Илья пожал ей руку. Варвара заплакала.
   – Выздоравливай, мама. И не думай ни о какой смерти.
   – Мать у нас – молодец.
   – Я, матушка, скоро приеду. Может, на той неделе.
   Михаил пошел их проводить. Старуха слышала, как прозвучали за окном шаги, как что-то сказал и засмеялся Илья. Потом все стихло, и старуха закрыла глаза.
   Ее растолкала Нинка.
   – Возьми, баба. – Нинка протягивала ей конфету. Старуха отвела ее руку.
   – Они нехорошие, – сказала Нинка об отъезжающих.
   Губы у старухи шевельнулись – то ли в улыбке, то ли в усмешке.
   Потом вернулся Михаил и подсел к ней на кровать.
   – Ничего, мать, – после долгого молчания сказал он и вздохнул. – Ничего. Переживем. Как жили, так и жить будем. Ты не сердись на меня. Я, конечно, плохой тебе сын, но уж какой есть. Переделываться теперь поздно. Лежи, мать, и не думай. Дурак я. Ох, какой я дурак! – простонал он и поднялся.
   Старуха слушала, не отвечая, и уже не знала, могла она ответить или нет. Ей хотелось спать. Глаза у нее смыкались.
   До вечера, до темноты, она их еще несколько раз открывала, но ненадолго, только чтобы вспомнить, где она была.
   Ночью старуха умерла.