Страница:
Расул-заде Натиг
Год любви
Натик Расул-заде
ГОД ЛЮБВИ
Декабрь
- Тебе очень идет красное. Красивое платье.
- И ты надень красное. Надень красную рубашку.
- Зачем это?
- Год любви. Новый год - год любви - сказала она. - Кто встретит этот Новый год в красном, проведет его в любви.
- Брожу один во множестве любви, - сказал он.
- Что это? - спросила она. - Что это ты прочел?
- Строчка из Дилана Томаса, английского поэта, - ответил он, ища в шкафу красную рубашку. Конечно же, он не верил во всю эту муру с переодеванием в красное. Какого черта! Оденешь красное - будешь любить. Ха-ха вам, ха-ха! Не затем он искал красную рубашку, чтобы весь следующий год любили его. Просто хотелось сделать ей приятно.
- Вот так, - она улыбнулась. - Очень к лицу, Не понимаю, почему ты так редко носишь красные рубашки. Очень идет.
- Боюсь, кидаться будут на меня...
- Не похабничай.
- Не буду. Честное слово, не буду.
- Ты уверен, что без нас не обойдутся в твоей компании?
-Тебе не хочется идти?
- Нет, отчего же...
- Не обойдутся, - ответил он. - Без меня там засохнут от тоски.
- Охо-хо, скажите пожалуйста, какие мы нужные.
- Не точно.
- Какие компанейские...
- Пожалуй, ближе.
- Какие остроумные.
- Горячо. .
- Какие мы душа общества.
- Точно, - сказал он. - Наконец-то. Нелегко же, надо признаться, нам это удалось.
- Не язви.
На улице, белой от снега, она крепко ухватилась за его руку. "Будто потерять боюсь", - подумала она, подосадовав на себя за свой судорожный жест.
В ресторане "Прага" уже немножко подвыпившая компания встретила их с большим энтузиазмом, несколько радостнее и шумнее, чем если бы сидящие за столом были совершенно трезвые.
- Привет честной компании, не теряющей времени в ожидании Нового года, сказал он веселее и громче, чем ему хотелось бы.
- Зачем же нам терять время? - отозвался кто-то за столом. - Его и так не очень много.
Им налили штрафные бокалы, полные фужеры коньяка.
- Догоняйте, - посоветовали им.
Когда спустя некоторое время они пошли танцевать, он заметил, что она опьянела. Впрочем, самую малость.
- Боже, как я люблю тебя, - сказала она. Тихо сказала, но сквозь грохот музыки он отчетливо услышал боль в ее голосе.- Что я буду делать без тебя...
Сказано это было так, что вопроса во фразе не прозвучало, и он мог бы не отвечать. Но тем не менее он спросил;
- Когда? Я вроде не собираюсь помирать.
- Ты прекрасно знаешь, что я имею в виду, - сказала она на этот раз с болью, настолько ощутимой, что у него заметно испортилось настроение. - Шут гороховый. Шут. Прекрасно знаешь, что я имею...
- Может, пойдем сядем? - предложил он.
- Нет, потанцуем, - проговорила она упрямо, и было видно, что танцевать ей не очень-то и хочется, просто она старалась сейчас все делать назло ему. - Не так много случаев выпадало мне танцевать с тобой. И все остальное... И все остальное...
- Перестань, - сказал он, - перестань, прошу тебя.
- Через полгода, - продолжала она, не обращая внимания на его просьбу, ты уедешь, закончишь свой проклятый институт в Москве и уедешь в свой проклятый город, и пройдет время, время, будь оно проклято, и ты меня забудешь...
- Прошу тебя, - сказал он.
- А я платье красное надела. На чудо рассчитывала. Наконец-то музыка кончилась, они прошли к своему столику и сели. Она выпила еще, хоть он и старался помешать этому, опьянела окончательно и устроила маленький скандал, маленький - маленький предновогодний скандальчик, так... даже не скандальчик, небольшой эксцесс. Крохотное кровопускание. Компания за столом приуныла. Полгода,- говорила она, не заботясь о том, что никому кроме них двоих это не интересно, - вот сколько времени мне отпущено. Для любви. Полгода - это около двадцати встреч, не больше. Товарищ писатель страшно занят, что вы! Его все нервирует, все вышибает из седла. Нельзя злоупотреблять его временем, его терпением, его благосклонностью. Итак, двадцать встреч - вот, что мне отпущено, кусочек любвеобильной души товарища писателя! А как же! Вся душа занята любовью ко всему человечеству, нельзя всю уникальную душу тратить на отдельных индивидов, не положено, потомки осудят. Двадцать встреч - на лице ее появилось горькое выражение, - стоило ли .> ради этого надевать проклятое красное платье...
- Стоило, - сказал он при всеобщем молчании, не боясь показаться смешным. - Жаль, что ты этого не можешь оценить. Даже если двадцать, это немало... Просто нужно ценить то, что мы имеем...
-Ценить эти крохи!.. Нет, я хочу все. Все! Понял ты?
Его приятели за столом, в начале разговора смущенно отводящие взгляды и ковыряющиеся в своих тарелках, не желая вступать в неприятный разговор и испытывая острую неловкость, теперь беседовали друг с другом, и посреди всеобщего шума и , предновогоднего веселья эти двое остались в одиночестве.
-Кто хочет все, очень часто остается ни с чем, - невольно
проговорил он и тут же очень на себя рассердился за эту фразу, потому что меньше всего сейчас
ему хотелось изрекать подобные незамысловатые и весьма сомнительные истины.
- Спасибо за науку, - сказала она, уже смутно чувствуя, что совершит ошибку, если продолжит, но несмотря на это упрямо закончила: - где ты вычитал такую мудрую мысль? Тогда он встал из-за стола, извинился перед приятелями и их подружками, не глядя на ее побледневшее лицо, не слушая уговоров и просьб, чтобы он остался и перестал корчить оскорбленное достоинство, и пошел к выходу из зала.
Она не побежала за ним. Она смотрела, как он уходит и беззвучно плакала. Впрочем, музыка заиграла снова, и очень громко. Ее бросились утешать, успокаивать, развлекать. Все-таки что-то еще оставалось. Она это знала. Не так уж все 'безнадежно. Просто нашло на 'неё, захотелось наконец в кои веки выложить ему все. И вот что получилось. Ничего сказать толком не успела, только праздник испортила всем. Но все-таки что-то оставалось. Можно поехать к нему через день два, или через неделю, поехать, сказать, что была неправа если даже двадцать, или тридцать - дело не в числе встреч, - если даже столько, ведь он прав, это, конечно же; немало. Разве она не понимает? Главное не это. Не это главное. Ведь все когда-нибудь кончается, и ничего не бывает всегда...
Она глядела на дверь, в которую он вышел, и тихо плакала.
А он шагал по Арбатскому проспекту, шагал не спеша, потому что некуда было теперь спешить, шел с вконец испорченным настроением, и тут вдруг он подумал, вернее, почувствовал внезапно, и это было, как неожиданный одинокий порыв ветра в застоявшемся летнем воздухе, - все-таки что-то еще оставалось...
Перед глазами у него то и дело возникало ее красное платье. Вырядилась, дуреха, думал он сердито и все старался отогнать это щемящее душу грустное видение, этот бессловесный, робкий порыв к счастью, которого никогда не хватает на всех.
Июнь
Под утро, когда едва начавшийся рассвет забрезжил в окне, им приснился один и тот же сон: большие, взъерошенные птицы, парившие над тихой гладью моря. Они проснулись одновременно, посмотрели друг на друга. Потом она тихо, словно за стеной в соседней комнате спал больной, сказала:
- Доброе утро.
Он кивнул. Был мрачен. Долго лежали молча. Он глянул на часы - начало седьмого только - и тут услышал, вернее даже, почувствовал - до того это было почти беззвучно - всхлип. Голову повернул.
- Что с тобой? - спросил он.
Она не отвечала, а слезы лились, обильные, крупные, размазывая вчерашнюю тушь по щекам. Потом она сказала, еле слышно выдавила из себя:
- Плачу. Просто плачу...
Он ничего не сказал. Через несколько часов ему надо было уезжать с Курского. Он всем существом своим, всей кожей, нервами ощущал, как время, к которому он всегда относился не серьезно, рассыпалось на мелкие крошки-минуты. Время просачивалось в него, в его тело и там растворялось, помирало. Острая жалость, непрошеная и неосознанная, захлестнула ему горло.
-Таня.
Она отозвалась не сразу, все еще тихо плакала.
- Я сегодня уезжаю, - сказал он. - Через несколько часов. С Курского.
Прошло, ему показалось, много времени, прежде чем она
сказала:
- Очень жаль. Мне не хотелось бы...
- Я приезжать буду, - поспешно сказал он и искоса взглянул на нее. Глаза ее были прикрыты. I
- Я ведь очень давно к этому готовилась, - сказала она. - Хотела выглядеть молодцом. И вот что получилось...
Она опять заплакала, теперь уже громко зарыдала. Он поднялся и пошел на кухню, поискал стакан, не нашел и принес ей воды в крышке от чайника. На крышке обнимались два веселых желтых утенка в кепочках. Она отпила глоток, успокоилась и скоро опять заснула.
Когда он уехал, он не стал будить, ее. И записки не оставил. Глупо. Да и что писать?..
... Понедельник - пятница, пятница - понедельник. Дни летят стремительно, как угорелые. Куда торопятся?.. После тридцати время бежит страшно быстро, и кажется, что бежит оно, позабыв тебя, будто ты - запоздалый пассажир на перроне, и мимо проскакивают окна вагонов, и уже не вскочишь ни в один из них, потому что поезд скорый, а ты уже не совсем молод. Скажем так. Не совсем молод, чтобы вскочить, как бывало, на подножку вагона-пятницы, или вагона-среды, и вот мчатся дни-вагоны мимо, а ты стоишь один в толпе насмешливых взглядов со своими вещами - чемоданом или саквояжем - все равно: теперь никому нет дела до тебя и твоих вещей, нет до тебя дела и удаляющемуся поезду, оставляющему после себя чистые рельсы и что-то напоминающее горечь утраты.
Жара ужасная, солнце светит и жарит вовсю, и кажется, не будет этому конца. Хочется пасмурных, дождливых дней хочется уехать из города. Туда, где идут бесконечные серые дожди, где можно ходить в плащах и куртках, где капли, чистые, как жемчуг, в свете ночных уличных фонарей сыплются на лица, на волосы, на руки... Черт возьми, до чего же хорошо звучит это слово - осень. До чего приятно звучит сентябрь по сравнению с июнем; слова май, июнь, июль кажутся какими-то бесхребетными, размягченными и вялыми по сравнению с молодыми, свежими и подтянутыми - несколько меланхоличным и грустным сентябрем, с октябрем в черном фраке и шляпе, строгим и печальным...
Потом, когда однажды тоска взяла его за горло, сдавила, тряхнула, стала высасывать из него все воспоминания, как кровь - каплю за каплей, эпизод за эпизодом: и последний звонок ( в Литинституте, и шумное, горькое прощальное веселье в "Арагави", и пробуждение с Таней, когда только-только начинался рассвет в окне ее квартиры - он из своего города (уже полгода как вернулся он в Баку, работал и ни разу за это время не случилось ему съездить в Москву: дела засосали и засасывали с каждым днем все больше) позвонил ей поздно вечером и с тоской стал ждать, пока соединится линия через код. Она сняла трубку, и он услышал ее голос, так часто за время разлуки звучавший в его ушах. Он назвал себя, и, когда пауза обозначилась четко, как кружок синего неба в петле, в которую
ему предстояло сунуть голову, она внезапно, слишком, как показалось ему, весело и подчеркнуто беззаботно воскликнула:
- А! Привет! Рада тебя слышать. Как поживаешь?
Они поболтали о разных пустяках, но на сердце у него не становилось легче, словно он попал к совершенно незнакомым людям, с которыми, как случайно обнаружилось, имеет общих знакомых. И уже прощались, когда его прорвало, и он, забыв о соседях за стеной, вдруг закричал, ошпаренный тоской и болью:
- Таня! Ты слышишь, Таня?! Помнишь, мы приехали к тебе после "Арагви", и утром я спросил - что с тобой, а ты сказала: просто плачу? Помнишь? А я должен был уезжать через несколько часов с Курского! Помнишь? Я спросил, а ты сказала: просто плачу. Ну вспомни, прошу тебя!
- Я помню, - сказала она. - Не кричи, - голос ее потерял с трудом сохраняемые на протяжении всего разговора беззаботные нотки, и только он хотел порадоваться этому, как линия разъединилась.
Он тут же лихорадочно набрал еще раз ее номер, не попал. Набрал еще раз, еще и еще, не попадая, видимо, он слишком торопился, набирал цифры кода неаккуратно и несколько раз гудки прерывали его посередине. Тогда он положил трубку. Постоял рядом с зеленым и широким, напоминающим лягушку, телефонным аппаратом, подумал... и звонить больше не стал.
- Понедельник - пятница, - сказал он вслух, - пятница - понедельник.
Август
Жара обрушилась, на город, как бедствие.
Отдыхающие, приехавшие со всей страны, в основном с северных ее окраин, примчавшиеся сюда, в южный город на берегу моря, искупаться, позагорать до, как водится, бронзового отлива, ходят теперь под нещадно палящим солнцем, похожие на вареных креветок, и - проклинать не проклинают, слишком уж сильно было бы сказано, - однако поругивают тот день и час, когда им вздумалось на юг, оставив обжитые удобные квартиры, в тесноту, шум, нервотрепку жаркого города. Особенно поругивают тот день и час мужчины, приехавшие с женами, которые, осатанев от раскаленного воздуха, таскают их по магазинам, где не продохнешь и потные тела, как в автобусах в час пик, тесно липнут друг к другу в очередях.
Ну вот к чему он это вспомнил, к чему он вообще об этом думает, лежа на голом, прохладном полу? Зачем ему разморенные прохожие под нестерпимо ярким солнцем августа, блуждающие с набитыми авоськами и рюкзаками прохожие, приезжающие, прилетающие, приплывающие издалека, из дальних далей? Или это тот самый случай, когда в голове - ни одной мысли и под воздействием жары почти физически ощущаешь нечто похожее на размягчение мозга? А ведь отсюда, с пола, ему хорошо видна пишущая машинка на столе, призывающая к действию его лишенную энергии сущность, пишущая машинка, из которой белым флагом торчит чистый лист бумаги. Без единого слова белый лист, напоминающий о капитуляции на ближайшее время. Но противно думать, что сейчас он встанет и начнет работать. И потому он лежит на полу, сочиняя новый рассказ, который пока никак не хочет получаться, и вместо фраз, одной хотя бы стоящей фразы, что помогла бы ему катапультировать с пола к машинке, вместо этой фразы возникают видения улиц в летнем мареве, по которым снуют взад-вперед люди, люди, люди... Потом он уснул...
Вечером, как обычно, пришла она. Принесла мороженого и пива. Открыв ей дверь, он снова прошел в комнату и молча улегся на полу, стараясь ухватить за зыбкое, грустное, что, привиделось во сне и что вполне могло бы стать началом рассказа. Ему нужно было написать рассказ сегодня. Глядя, как он улегся на голом полу, она сказала:
- Оригинальничаешь?
Хоть и спросила, ему показалось, что она нисколько не
сомневается в том, что так оно и есть. Оригинальничает. Не
иначе.
Он не ответил.
- Все люди, как люди, - сказала она.
. А он вдруг совершенно без всякой логической связи вспомнил аэропорт в маленьком городке, куда уехала от него девушка, которую он любил семь лет назад, когда жил в Москве, вспомнил, как летал в тот городок, чтобы вернуть ее, чтобы вместе с ней вернуться в Москву, вспомнил два маленьких, серых самолетика, похожих на грустных осликов под пасмурным небом...
- Никуда тебя не вытащишь, -- послышался голос из настоя-- ;го, - вечно дома, вечно дома, как старик, честное слово...
- Жарко, - сказал он, чтобы она оставила его в покое, и еще, хоть и очень не хотелось разговаривать, добавил: - и, кроме того, я пишу рассказ. Видишь, бумага заправлена.
Она взглянула на чистый лист бумаги, торчащий из каретки пишущей машинки, хмыкнула:
- Вставай, - сказала она, - встань, прими душ и оденься. А что касается жары, она давно спала.
"А что касается рассказа, то и говорить об этом не стоит", - закончил он мысленно за нее.
Он понял, что она не уймется, на сегодня все. Нехотя поднялся с пола, зашел в ванную, постоял под холодным душем, смывшим с него краешки мыслей и обрывки намечающихся сюжетных линий неродившегося рассказа. Впрочем, он теперь почти не жалел об этом. Все было слишком обычным. Почти каждый день что-то умирало в нем, не родившись.
До ее прихода он писал рассказ о человеке, который ходил ночами по пляжу и смотрел на звезды, крупные, как апельсин.
- Потом напишешь, - сказала она.
Сентябрь
Он перевернулся на спину, тихонько застонал, проснулся и вспомнил, что сегодня воскресенье. Раскрыл глаза. Обрывки неспокойного, всю ночь повторяющегося сна еще тревожили и мучили, как легкая изжога, еще продолжались, хотя он ясно видел тусклое солнечное пятно на стене, и постепенно утренние, будничные мысли просачивались одна за другой на уплывающий краешек сна. Он полежал некоторое время с открытыми лазами, потом лениво поднялся и сел в постели, касаясь пятками холодного паркета.
У него был выпирающий вперед подбородок, тонкие губы, большие глаза, длинные волосы, прикрывавшие маленькие уродливые уши, но в отличие от писателей, в зависимости от черт лица предполагающих характер своего героя, я не стану этого делать, потому что зачастую подобное определение бывает неверным, ну, то есть в данном случае выдающийся подбородок может и не быть признаком сильно развитой воли, уродливые уши - не всегда говорят о таланте, узкие губы вполне могут, иметь и люди не злые, а сердитый, недовольный взгляд оттого, видимо, что этот парень, который только проснулся и сидит в постели, свесив ноги на пол, вчера здорово нагрузился, набрякался, назюзюкался, и теперь у него трещит голова и пересохло во рту.
В подтверждение своих слов могу сказать что я, например, хорошо знаю руководителя одного солидного учреждения, у которого вовсе нет подбородка, то есть подбородок-то у него, конечно, есть, но до того незначительный и сплюснутый, что вроде бы и нет его, но несмотря на тaкой изъян он весьма активно проявляет волю и держит в ежовых рукавицах все учреждение, в котором работают и люди с выдающимися подбородками - этим признаком сильной воли.
Однако увлекся я и отошел в сторону от едва начавшегося повествования. А пока я старался опровергнуть общепризнанной штамп в литературе, этот парень, что сидел в постели, уже успел умыться и теперь брился, едва удерживая бритву в дрожащих, непослушных пальцах. Мысли путались в его гудевшей голове, и когда стук тяжёлых старинных часов, висевших на стене в передней, проступал в ушах, ему казалось, что это своеобразный реквием по ушедшим минутам, невозвратно утерянным дням в его жизни. Когда он кончил бриться <и вторично умылся холодной, взбадривающей водой, с восторгом ощущая покидавшую его головную боль и унимавшуюся Дрожь в пальцах, и уже мог взглянуть на себя в зеркало без мрачных, угнетающих мыслей, раздался звонок телефона. Звонок показался ему слишком громким, подобно несчастью, ворвавшемуся в его воскресное утро. Тщательно вытирая руки и лицо, он смотрел на звонивший телефон, тяжело и туго соображая, кто бы это мог быть. Несмотря на воскресный день проснулся он рано - плохо спалось всю ночь - и был рад, что наконец-то наступило утро. А чтобы звонили так рано - он глянул на часы: половина девятого - это, пожалуй, было слишком большой редкостью, чтобы не воспринять ранний звонок, как гром в тихом утре одного из дней, который уже завтра станет прожитым и ненужным, как использованная бумажная салфетка. И только насухо вытерев руки - зачем торопиться, кому надо, подождет, а кому не очень - и звонить не станет,- он поднял трубку, и тут сообразил, что сейчас придется говорить, говорить какие-то слова, и этими, может, пустыми и никчемными словами начнется еще один день, а говорить сейчас было противно, от одной мысли о разговоре тошнило и хотелось крепко сжать зубы, но он уже держал трубку у уха, болезненно морщась, и в трубке послышалось резкое:
- Эй, чего молчишь?
- Кто это? - вяло и равнодушно спросил он.
- Это Таня... - Вы, вероятно, не туда попали, - промямлил он, вспомнив
что никакой Тани не знает.
- Ты что, не Самир?
- Самир, - признался он, теперь уже более напряженно вслушиваясь в звуки ее голоса.
- Ну, и я говорю, голос у тебя такой же, разве что немножко сонный. Я же Таня, Таня... Ты что, в самом деле не помнишь? Таня из Москвы... Жила на Тверском бульваре, недалеко от вашего института... Ну как, вспомнил?
- Вспомнил, - проговорил он, и тут на самом деле вспомнил, будто вспыхнуло и заполыхало в памяти, обдав все существо его горячим дыханием прошлого - да как же он мог забыть? Он чуть не заорал от неожиданно обрушившейся радости.Таня! Вот здорово! Ты что, в Баку?
- Ага, - она счастливо рассмеялась на том конце провода. - Я в Баку, и не успела приехать, тут же где-то посеяла сумку. Хорошо хоть записная книжка была не в ней, номер твой записан, вот позвонила...
Да, это она умела, подумал он, она теряла решительно все, что держала в руках, оставляла в такси, в кафе, в кино и в гостях перчатки, сумочки, парфюмерию...
- Ну что ты замолчал?
- А? Нет, так. Это здорово, Таня, что ты приехала... Честное
слово, здорово. Ты где сейчас?
- Возле аэрокасс. Стою тут, как дура, не знаю, что делать. Представляешь, все потеряла - командировочное удостоверение, паспорт, ключи, деньги... все... Что делать, ума не приложу...
- Прежде всего - не унывай. Дадим розыск, отыщется твоя сумочка. А теперь стой, как стоишь. Через пятнадцать минут я буду там. Будь спок, старушка.
- Ага. Я жду, Самир.
Он бросил трубку, торопливо оделся, вышел из дому, взял такси и поехал к кассам Аэрофлота. Подъезжая, он заметил ее - она стояла рядом с маленьким темным саквояжем, одиноко, всем, своим видом напоминая ожидание, и, казалось, нисколько не изменилась за это время, за эти...- он подумал, вспомнил - шесть лёт.
'- Подожди, - сказал он таксисту и вышел из машины. В эту минуту, не заметив его, она отвернулась, он подошел и тихо стал у нее за спиной. Она обернулась и вздрогнула.
- Ой, как ты меня напугал!
- Фраза из плохих фильмов. Я же сказал - стой, как стоишь.
Ну, здравствуй, Таня...
- Здравствуй, Самир.
Она поцеловала его в щеку. Он заметил, как задрожали ее губы, когда она потянулась к нему для поцелуя, и пальцы ее были холодные, прикосновение их к своей руке он ощутил, как легкий ожог.
- Спасибо, сударь, что выручаете из беды бедную девушку, на страшном суде вам зачтется.
- Пустяки сударыня, - ответил он, подлаживаясь под ее тон, хотя теперь, когда он увидел ее, меньше всего ему хотелось шутить. - Формальности по покойникам-документам, и еще большим покойникам-деньгам позвольте взять на себя. Постараемся их воскресить. Куда ты хочешь поехать?
- Я так устала, - сказала она, - этот ночной перелет и нервотрепка с пропажей. Боюсь, что в гостиницу мне уже не устроиться, - она взглянула на него, и он, за шесть лет успевший отвыкнуть от ее взглядов и ничего не сумев прочитать в ее глазах, сказал изменившимся голосом:
- Все будет нормально. Поехали, отдохнешь. Они поехали к нему. Отпирая дверь, он почувствовал ее взгляд на себе, и почему-то сделалось неловко, движения стали
скованнее, и он долго возился с замком. Отчего, боже мой, какая глупость, подумал он, ведь целых два года жили вместе, теперь я, видимо, должен относиться к ней, как к жене, с которой развелся шесть лет назад и с которой расстались друзьями. Вот так примерно. Черт, только этого не хватало, чертыхнулся он в сердцах про себя, замечая, как сильно дрожат руки. Он перехватил ее взгляд - она тоже смотрела на его руки. Тогда он бросил отпирать дверь, схватил ее, сжал в объятиях, будто давно утерянное родное существо, возвращения которого и не чаял дождаться... .
- Знаешь, - сказала она тихо, почти шепотом, когда, они, утомленные до того, что любые слова казались лишними и ненужными, лежали в узкой его постели, тесно прижавшись друг к другу и прислушиваясь к шороху сентябрьского дождя за окном, - и знаешь, иногда я думаю: господи, как это плохо, что человек ко всему может привыкнуть. И что бы ни случилось в его жизни, может жить и жить... - она горько усмехнулась.
Он почувствовал, как от этой усмешки разлилась горечь в сердце, сжалось сердце, застучало, затосковало.
- Ты, кажется, замужем была? - спросил он только, чтобы что-нибудь сказать.
- Была, - сказала она по-прежнему почти шепотом.
- Ты почему так тихо говоришь? - спросил он. |
Она подняла на него глаза и, не отвечая, еще теснее прижалась лицом к его груди. - Мы с ним разошлись два года назад, - прошептала она.
- А зачем? Понимаю, глупый вопрос...
- Можешь взять его назад.
- Но все-таки? Она помолчала. Потом проговорила неохотно:
- Не любила я его. Думала, можно и так жить, парень спокойный, неглупый, авось привыкну. Нет... Обманулась!.. Сил больше не было. Что ты молчишь, я не права? :
- Ну... почему же...
Громкое тиканье часов снова заполнило тишину, но теперь ему показалось, они не отсчитывают время, а стоят на ровном месте, бьют своим тиканьем по одной цифре - три часа дня, три часа дня - будто солдаты, марширующие на месте.
- Ты спать хочешь? - спросила она.
- Нет.
- А почему молчишь? Видишь, прошло столько лет, а я все-таки запомнила, что тебе не нравится вопрос - "о чем ты думаешь"? Хотя мне очень хотелось спросить это.
- Пожалуйста. Я думал о времени.
- И о себе?
- Нет, только о времени, что оно не движется сейчас, стоит, как солдаты, марширующие на месте.
- Это потому, что я приехала?
- Наверно... Но вообще у меня со временем свои счеты. Впрочем, у каждого свои счеты. Каждый живет в своем времени.
- Я и это помню. Помню, когда мы расставались, ты сказал, что у тебя такое ощущение, будто проваливаешься в разорванное по швам время. Я тогда не поняла... Скажи, это ничего, что я у тебя сейчас?
- Обожаю интеллигентные разговоры.
- Нет, правда. Может, не следовало мне тебе звонить?
- Все в порядке, говорю тебе.
- Ты живешь здесь один?
- Сейчас да. Недавно бабушку похоронил. Теперь один.
ГОД ЛЮБВИ
Декабрь
- Тебе очень идет красное. Красивое платье.
- И ты надень красное. Надень красную рубашку.
- Зачем это?
- Год любви. Новый год - год любви - сказала она. - Кто встретит этот Новый год в красном, проведет его в любви.
- Брожу один во множестве любви, - сказал он.
- Что это? - спросила она. - Что это ты прочел?
- Строчка из Дилана Томаса, английского поэта, - ответил он, ища в шкафу красную рубашку. Конечно же, он не верил во всю эту муру с переодеванием в красное. Какого черта! Оденешь красное - будешь любить. Ха-ха вам, ха-ха! Не затем он искал красную рубашку, чтобы весь следующий год любили его. Просто хотелось сделать ей приятно.
- Вот так, - она улыбнулась. - Очень к лицу, Не понимаю, почему ты так редко носишь красные рубашки. Очень идет.
- Боюсь, кидаться будут на меня...
- Не похабничай.
- Не буду. Честное слово, не буду.
- Ты уверен, что без нас не обойдутся в твоей компании?
-Тебе не хочется идти?
- Нет, отчего же...
- Не обойдутся, - ответил он. - Без меня там засохнут от тоски.
- Охо-хо, скажите пожалуйста, какие мы нужные.
- Не точно.
- Какие компанейские...
- Пожалуй, ближе.
- Какие остроумные.
- Горячо. .
- Какие мы душа общества.
- Точно, - сказал он. - Наконец-то. Нелегко же, надо признаться, нам это удалось.
- Не язви.
На улице, белой от снега, она крепко ухватилась за его руку. "Будто потерять боюсь", - подумала она, подосадовав на себя за свой судорожный жест.
В ресторане "Прага" уже немножко подвыпившая компания встретила их с большим энтузиазмом, несколько радостнее и шумнее, чем если бы сидящие за столом были совершенно трезвые.
- Привет честной компании, не теряющей времени в ожидании Нового года, сказал он веселее и громче, чем ему хотелось бы.
- Зачем же нам терять время? - отозвался кто-то за столом. - Его и так не очень много.
Им налили штрафные бокалы, полные фужеры коньяка.
- Догоняйте, - посоветовали им.
Когда спустя некоторое время они пошли танцевать, он заметил, что она опьянела. Впрочем, самую малость.
- Боже, как я люблю тебя, - сказала она. Тихо сказала, но сквозь грохот музыки он отчетливо услышал боль в ее голосе.- Что я буду делать без тебя...
Сказано это было так, что вопроса во фразе не прозвучало, и он мог бы не отвечать. Но тем не менее он спросил;
- Когда? Я вроде не собираюсь помирать.
- Ты прекрасно знаешь, что я имею в виду, - сказала она на этот раз с болью, настолько ощутимой, что у него заметно испортилось настроение. - Шут гороховый. Шут. Прекрасно знаешь, что я имею...
- Может, пойдем сядем? - предложил он.
- Нет, потанцуем, - проговорила она упрямо, и было видно, что танцевать ей не очень-то и хочется, просто она старалась сейчас все делать назло ему. - Не так много случаев выпадало мне танцевать с тобой. И все остальное... И все остальное...
- Перестань, - сказал он, - перестань, прошу тебя.
- Через полгода, - продолжала она, не обращая внимания на его просьбу, ты уедешь, закончишь свой проклятый институт в Москве и уедешь в свой проклятый город, и пройдет время, время, будь оно проклято, и ты меня забудешь...
- Прошу тебя, - сказал он.
- А я платье красное надела. На чудо рассчитывала. Наконец-то музыка кончилась, они прошли к своему столику и сели. Она выпила еще, хоть он и старался помешать этому, опьянела окончательно и устроила маленький скандал, маленький - маленький предновогодний скандальчик, так... даже не скандальчик, небольшой эксцесс. Крохотное кровопускание. Компания за столом приуныла. Полгода,- говорила она, не заботясь о том, что никому кроме них двоих это не интересно, - вот сколько времени мне отпущено. Для любви. Полгода - это около двадцати встреч, не больше. Товарищ писатель страшно занят, что вы! Его все нервирует, все вышибает из седла. Нельзя злоупотреблять его временем, его терпением, его благосклонностью. Итак, двадцать встреч - вот, что мне отпущено, кусочек любвеобильной души товарища писателя! А как же! Вся душа занята любовью ко всему человечеству, нельзя всю уникальную душу тратить на отдельных индивидов, не положено, потомки осудят. Двадцать встреч - на лице ее появилось горькое выражение, - стоило ли .> ради этого надевать проклятое красное платье...
- Стоило, - сказал он при всеобщем молчании, не боясь показаться смешным. - Жаль, что ты этого не можешь оценить. Даже если двадцать, это немало... Просто нужно ценить то, что мы имеем...
-Ценить эти крохи!.. Нет, я хочу все. Все! Понял ты?
Его приятели за столом, в начале разговора смущенно отводящие взгляды и ковыряющиеся в своих тарелках, не желая вступать в неприятный разговор и испытывая острую неловкость, теперь беседовали друг с другом, и посреди всеобщего шума и , предновогоднего веселья эти двое остались в одиночестве.
-Кто хочет все, очень часто остается ни с чем, - невольно
проговорил он и тут же очень на себя рассердился за эту фразу, потому что меньше всего сейчас
ему хотелось изрекать подобные незамысловатые и весьма сомнительные истины.
- Спасибо за науку, - сказала она, уже смутно чувствуя, что совершит ошибку, если продолжит, но несмотря на это упрямо закончила: - где ты вычитал такую мудрую мысль? Тогда он встал из-за стола, извинился перед приятелями и их подружками, не глядя на ее побледневшее лицо, не слушая уговоров и просьб, чтобы он остался и перестал корчить оскорбленное достоинство, и пошел к выходу из зала.
Она не побежала за ним. Она смотрела, как он уходит и беззвучно плакала. Впрочем, музыка заиграла снова, и очень громко. Ее бросились утешать, успокаивать, развлекать. Все-таки что-то еще оставалось. Она это знала. Не так уж все 'безнадежно. Просто нашло на 'неё, захотелось наконец в кои веки выложить ему все. И вот что получилось. Ничего сказать толком не успела, только праздник испортила всем. Но все-таки что-то оставалось. Можно поехать к нему через день два, или через неделю, поехать, сказать, что была неправа если даже двадцать, или тридцать - дело не в числе встреч, - если даже столько, ведь он прав, это, конечно же; немало. Разве она не понимает? Главное не это. Не это главное. Ведь все когда-нибудь кончается, и ничего не бывает всегда...
Она глядела на дверь, в которую он вышел, и тихо плакала.
А он шагал по Арбатскому проспекту, шагал не спеша, потому что некуда было теперь спешить, шел с вконец испорченным настроением, и тут вдруг он подумал, вернее, почувствовал внезапно, и это было, как неожиданный одинокий порыв ветра в застоявшемся летнем воздухе, - все-таки что-то еще оставалось...
Перед глазами у него то и дело возникало ее красное платье. Вырядилась, дуреха, думал он сердито и все старался отогнать это щемящее душу грустное видение, этот бессловесный, робкий порыв к счастью, которого никогда не хватает на всех.
Июнь
Под утро, когда едва начавшийся рассвет забрезжил в окне, им приснился один и тот же сон: большие, взъерошенные птицы, парившие над тихой гладью моря. Они проснулись одновременно, посмотрели друг на друга. Потом она тихо, словно за стеной в соседней комнате спал больной, сказала:
- Доброе утро.
Он кивнул. Был мрачен. Долго лежали молча. Он глянул на часы - начало седьмого только - и тут услышал, вернее даже, почувствовал - до того это было почти беззвучно - всхлип. Голову повернул.
- Что с тобой? - спросил он.
Она не отвечала, а слезы лились, обильные, крупные, размазывая вчерашнюю тушь по щекам. Потом она сказала, еле слышно выдавила из себя:
- Плачу. Просто плачу...
Он ничего не сказал. Через несколько часов ему надо было уезжать с Курского. Он всем существом своим, всей кожей, нервами ощущал, как время, к которому он всегда относился не серьезно, рассыпалось на мелкие крошки-минуты. Время просачивалось в него, в его тело и там растворялось, помирало. Острая жалость, непрошеная и неосознанная, захлестнула ему горло.
-Таня.
Она отозвалась не сразу, все еще тихо плакала.
- Я сегодня уезжаю, - сказал он. - Через несколько часов. С Курского.
Прошло, ему показалось, много времени, прежде чем она
сказала:
- Очень жаль. Мне не хотелось бы...
- Я приезжать буду, - поспешно сказал он и искоса взглянул на нее. Глаза ее были прикрыты. I
- Я ведь очень давно к этому готовилась, - сказала она. - Хотела выглядеть молодцом. И вот что получилось...
Она опять заплакала, теперь уже громко зарыдала. Он поднялся и пошел на кухню, поискал стакан, не нашел и принес ей воды в крышке от чайника. На крышке обнимались два веселых желтых утенка в кепочках. Она отпила глоток, успокоилась и скоро опять заснула.
Когда он уехал, он не стал будить, ее. И записки не оставил. Глупо. Да и что писать?..
... Понедельник - пятница, пятница - понедельник. Дни летят стремительно, как угорелые. Куда торопятся?.. После тридцати время бежит страшно быстро, и кажется, что бежит оно, позабыв тебя, будто ты - запоздалый пассажир на перроне, и мимо проскакивают окна вагонов, и уже не вскочишь ни в один из них, потому что поезд скорый, а ты уже не совсем молод. Скажем так. Не совсем молод, чтобы вскочить, как бывало, на подножку вагона-пятницы, или вагона-среды, и вот мчатся дни-вагоны мимо, а ты стоишь один в толпе насмешливых взглядов со своими вещами - чемоданом или саквояжем - все равно: теперь никому нет дела до тебя и твоих вещей, нет до тебя дела и удаляющемуся поезду, оставляющему после себя чистые рельсы и что-то напоминающее горечь утраты.
Жара ужасная, солнце светит и жарит вовсю, и кажется, не будет этому конца. Хочется пасмурных, дождливых дней хочется уехать из города. Туда, где идут бесконечные серые дожди, где можно ходить в плащах и куртках, где капли, чистые, как жемчуг, в свете ночных уличных фонарей сыплются на лица, на волосы, на руки... Черт возьми, до чего же хорошо звучит это слово - осень. До чего приятно звучит сентябрь по сравнению с июнем; слова май, июнь, июль кажутся какими-то бесхребетными, размягченными и вялыми по сравнению с молодыми, свежими и подтянутыми - несколько меланхоличным и грустным сентябрем, с октябрем в черном фраке и шляпе, строгим и печальным...
Потом, когда однажды тоска взяла его за горло, сдавила, тряхнула, стала высасывать из него все воспоминания, как кровь - каплю за каплей, эпизод за эпизодом: и последний звонок ( в Литинституте, и шумное, горькое прощальное веселье в "Арагави", и пробуждение с Таней, когда только-только начинался рассвет в окне ее квартиры - он из своего города (уже полгода как вернулся он в Баку, работал и ни разу за это время не случилось ему съездить в Москву: дела засосали и засасывали с каждым днем все больше) позвонил ей поздно вечером и с тоской стал ждать, пока соединится линия через код. Она сняла трубку, и он услышал ее голос, так часто за время разлуки звучавший в его ушах. Он назвал себя, и, когда пауза обозначилась четко, как кружок синего неба в петле, в которую
ему предстояло сунуть голову, она внезапно, слишком, как показалось ему, весело и подчеркнуто беззаботно воскликнула:
- А! Привет! Рада тебя слышать. Как поживаешь?
Они поболтали о разных пустяках, но на сердце у него не становилось легче, словно он попал к совершенно незнакомым людям, с которыми, как случайно обнаружилось, имеет общих знакомых. И уже прощались, когда его прорвало, и он, забыв о соседях за стеной, вдруг закричал, ошпаренный тоской и болью:
- Таня! Ты слышишь, Таня?! Помнишь, мы приехали к тебе после "Арагви", и утром я спросил - что с тобой, а ты сказала: просто плачу? Помнишь? А я должен был уезжать через несколько часов с Курского! Помнишь? Я спросил, а ты сказала: просто плачу. Ну вспомни, прошу тебя!
- Я помню, - сказала она. - Не кричи, - голос ее потерял с трудом сохраняемые на протяжении всего разговора беззаботные нотки, и только он хотел порадоваться этому, как линия разъединилась.
Он тут же лихорадочно набрал еще раз ее номер, не попал. Набрал еще раз, еще и еще, не попадая, видимо, он слишком торопился, набирал цифры кода неаккуратно и несколько раз гудки прерывали его посередине. Тогда он положил трубку. Постоял рядом с зеленым и широким, напоминающим лягушку, телефонным аппаратом, подумал... и звонить больше не стал.
- Понедельник - пятница, - сказал он вслух, - пятница - понедельник.
Август
Жара обрушилась, на город, как бедствие.
Отдыхающие, приехавшие со всей страны, в основном с северных ее окраин, примчавшиеся сюда, в южный город на берегу моря, искупаться, позагорать до, как водится, бронзового отлива, ходят теперь под нещадно палящим солнцем, похожие на вареных креветок, и - проклинать не проклинают, слишком уж сильно было бы сказано, - однако поругивают тот день и час, когда им вздумалось на юг, оставив обжитые удобные квартиры, в тесноту, шум, нервотрепку жаркого города. Особенно поругивают тот день и час мужчины, приехавшие с женами, которые, осатанев от раскаленного воздуха, таскают их по магазинам, где не продохнешь и потные тела, как в автобусах в час пик, тесно липнут друг к другу в очередях.
Ну вот к чему он это вспомнил, к чему он вообще об этом думает, лежа на голом, прохладном полу? Зачем ему разморенные прохожие под нестерпимо ярким солнцем августа, блуждающие с набитыми авоськами и рюкзаками прохожие, приезжающие, прилетающие, приплывающие издалека, из дальних далей? Или это тот самый случай, когда в голове - ни одной мысли и под воздействием жары почти физически ощущаешь нечто похожее на размягчение мозга? А ведь отсюда, с пола, ему хорошо видна пишущая машинка на столе, призывающая к действию его лишенную энергии сущность, пишущая машинка, из которой белым флагом торчит чистый лист бумаги. Без единого слова белый лист, напоминающий о капитуляции на ближайшее время. Но противно думать, что сейчас он встанет и начнет работать. И потому он лежит на полу, сочиняя новый рассказ, который пока никак не хочет получаться, и вместо фраз, одной хотя бы стоящей фразы, что помогла бы ему катапультировать с пола к машинке, вместо этой фразы возникают видения улиц в летнем мареве, по которым снуют взад-вперед люди, люди, люди... Потом он уснул...
Вечером, как обычно, пришла она. Принесла мороженого и пива. Открыв ей дверь, он снова прошел в комнату и молча улегся на полу, стараясь ухватить за зыбкое, грустное, что, привиделось во сне и что вполне могло бы стать началом рассказа. Ему нужно было написать рассказ сегодня. Глядя, как он улегся на голом полу, она сказала:
- Оригинальничаешь?
Хоть и спросила, ему показалось, что она нисколько не
сомневается в том, что так оно и есть. Оригинальничает. Не
иначе.
Он не ответил.
- Все люди, как люди, - сказала она.
. А он вдруг совершенно без всякой логической связи вспомнил аэропорт в маленьком городке, куда уехала от него девушка, которую он любил семь лет назад, когда жил в Москве, вспомнил, как летал в тот городок, чтобы вернуть ее, чтобы вместе с ней вернуться в Москву, вспомнил два маленьких, серых самолетика, похожих на грустных осликов под пасмурным небом...
- Никуда тебя не вытащишь, -- послышался голос из настоя-- ;го, - вечно дома, вечно дома, как старик, честное слово...
- Жарко, - сказал он, чтобы она оставила его в покое, и еще, хоть и очень не хотелось разговаривать, добавил: - и, кроме того, я пишу рассказ. Видишь, бумага заправлена.
Она взглянула на чистый лист бумаги, торчащий из каретки пишущей машинки, хмыкнула:
- Вставай, - сказала она, - встань, прими душ и оденься. А что касается жары, она давно спала.
"А что касается рассказа, то и говорить об этом не стоит", - закончил он мысленно за нее.
Он понял, что она не уймется, на сегодня все. Нехотя поднялся с пола, зашел в ванную, постоял под холодным душем, смывшим с него краешки мыслей и обрывки намечающихся сюжетных линий неродившегося рассказа. Впрочем, он теперь почти не жалел об этом. Все было слишком обычным. Почти каждый день что-то умирало в нем, не родившись.
До ее прихода он писал рассказ о человеке, который ходил ночами по пляжу и смотрел на звезды, крупные, как апельсин.
- Потом напишешь, - сказала она.
Сентябрь
Он перевернулся на спину, тихонько застонал, проснулся и вспомнил, что сегодня воскресенье. Раскрыл глаза. Обрывки неспокойного, всю ночь повторяющегося сна еще тревожили и мучили, как легкая изжога, еще продолжались, хотя он ясно видел тусклое солнечное пятно на стене, и постепенно утренние, будничные мысли просачивались одна за другой на уплывающий краешек сна. Он полежал некоторое время с открытыми лазами, потом лениво поднялся и сел в постели, касаясь пятками холодного паркета.
У него был выпирающий вперед подбородок, тонкие губы, большие глаза, длинные волосы, прикрывавшие маленькие уродливые уши, но в отличие от писателей, в зависимости от черт лица предполагающих характер своего героя, я не стану этого делать, потому что зачастую подобное определение бывает неверным, ну, то есть в данном случае выдающийся подбородок может и не быть признаком сильно развитой воли, уродливые уши - не всегда говорят о таланте, узкие губы вполне могут, иметь и люди не злые, а сердитый, недовольный взгляд оттого, видимо, что этот парень, который только проснулся и сидит в постели, свесив ноги на пол, вчера здорово нагрузился, набрякался, назюзюкался, и теперь у него трещит голова и пересохло во рту.
В подтверждение своих слов могу сказать что я, например, хорошо знаю руководителя одного солидного учреждения, у которого вовсе нет подбородка, то есть подбородок-то у него, конечно, есть, но до того незначительный и сплюснутый, что вроде бы и нет его, но несмотря на тaкой изъян он весьма активно проявляет волю и держит в ежовых рукавицах все учреждение, в котором работают и люди с выдающимися подбородками - этим признаком сильной воли.
Однако увлекся я и отошел в сторону от едва начавшегося повествования. А пока я старался опровергнуть общепризнанной штамп в литературе, этот парень, что сидел в постели, уже успел умыться и теперь брился, едва удерживая бритву в дрожащих, непослушных пальцах. Мысли путались в его гудевшей голове, и когда стук тяжёлых старинных часов, висевших на стене в передней, проступал в ушах, ему казалось, что это своеобразный реквием по ушедшим минутам, невозвратно утерянным дням в его жизни. Когда он кончил бриться <и вторично умылся холодной, взбадривающей водой, с восторгом ощущая покидавшую его головную боль и унимавшуюся Дрожь в пальцах, и уже мог взглянуть на себя в зеркало без мрачных, угнетающих мыслей, раздался звонок телефона. Звонок показался ему слишком громким, подобно несчастью, ворвавшемуся в его воскресное утро. Тщательно вытирая руки и лицо, он смотрел на звонивший телефон, тяжело и туго соображая, кто бы это мог быть. Несмотря на воскресный день проснулся он рано - плохо спалось всю ночь - и был рад, что наконец-то наступило утро. А чтобы звонили так рано - он глянул на часы: половина девятого - это, пожалуй, было слишком большой редкостью, чтобы не воспринять ранний звонок, как гром в тихом утре одного из дней, который уже завтра станет прожитым и ненужным, как использованная бумажная салфетка. И только насухо вытерев руки - зачем торопиться, кому надо, подождет, а кому не очень - и звонить не станет,- он поднял трубку, и тут сообразил, что сейчас придется говорить, говорить какие-то слова, и этими, может, пустыми и никчемными словами начнется еще один день, а говорить сейчас было противно, от одной мысли о разговоре тошнило и хотелось крепко сжать зубы, но он уже держал трубку у уха, болезненно морщась, и в трубке послышалось резкое:
- Эй, чего молчишь?
- Кто это? - вяло и равнодушно спросил он.
- Это Таня... - Вы, вероятно, не туда попали, - промямлил он, вспомнив
что никакой Тани не знает.
- Ты что, не Самир?
- Самир, - признался он, теперь уже более напряженно вслушиваясь в звуки ее голоса.
- Ну, и я говорю, голос у тебя такой же, разве что немножко сонный. Я же Таня, Таня... Ты что, в самом деле не помнишь? Таня из Москвы... Жила на Тверском бульваре, недалеко от вашего института... Ну как, вспомнил?
- Вспомнил, - проговорил он, и тут на самом деле вспомнил, будто вспыхнуло и заполыхало в памяти, обдав все существо его горячим дыханием прошлого - да как же он мог забыть? Он чуть не заорал от неожиданно обрушившейся радости.Таня! Вот здорово! Ты что, в Баку?
- Ага, - она счастливо рассмеялась на том конце провода. - Я в Баку, и не успела приехать, тут же где-то посеяла сумку. Хорошо хоть записная книжка была не в ней, номер твой записан, вот позвонила...
Да, это она умела, подумал он, она теряла решительно все, что держала в руках, оставляла в такси, в кафе, в кино и в гостях перчатки, сумочки, парфюмерию...
- Ну что ты замолчал?
- А? Нет, так. Это здорово, Таня, что ты приехала... Честное
слово, здорово. Ты где сейчас?
- Возле аэрокасс. Стою тут, как дура, не знаю, что делать. Представляешь, все потеряла - командировочное удостоверение, паспорт, ключи, деньги... все... Что делать, ума не приложу...
- Прежде всего - не унывай. Дадим розыск, отыщется твоя сумочка. А теперь стой, как стоишь. Через пятнадцать минут я буду там. Будь спок, старушка.
- Ага. Я жду, Самир.
Он бросил трубку, торопливо оделся, вышел из дому, взял такси и поехал к кассам Аэрофлота. Подъезжая, он заметил ее - она стояла рядом с маленьким темным саквояжем, одиноко, всем, своим видом напоминая ожидание, и, казалось, нисколько не изменилась за это время, за эти...- он подумал, вспомнил - шесть лёт.
'- Подожди, - сказал он таксисту и вышел из машины. В эту минуту, не заметив его, она отвернулась, он подошел и тихо стал у нее за спиной. Она обернулась и вздрогнула.
- Ой, как ты меня напугал!
- Фраза из плохих фильмов. Я же сказал - стой, как стоишь.
Ну, здравствуй, Таня...
- Здравствуй, Самир.
Она поцеловала его в щеку. Он заметил, как задрожали ее губы, когда она потянулась к нему для поцелуя, и пальцы ее были холодные, прикосновение их к своей руке он ощутил, как легкий ожог.
- Спасибо, сударь, что выручаете из беды бедную девушку, на страшном суде вам зачтется.
- Пустяки сударыня, - ответил он, подлаживаясь под ее тон, хотя теперь, когда он увидел ее, меньше всего ему хотелось шутить. - Формальности по покойникам-документам, и еще большим покойникам-деньгам позвольте взять на себя. Постараемся их воскресить. Куда ты хочешь поехать?
- Я так устала, - сказала она, - этот ночной перелет и нервотрепка с пропажей. Боюсь, что в гостиницу мне уже не устроиться, - она взглянула на него, и он, за шесть лет успевший отвыкнуть от ее взглядов и ничего не сумев прочитать в ее глазах, сказал изменившимся голосом:
- Все будет нормально. Поехали, отдохнешь. Они поехали к нему. Отпирая дверь, он почувствовал ее взгляд на себе, и почему-то сделалось неловко, движения стали
скованнее, и он долго возился с замком. Отчего, боже мой, какая глупость, подумал он, ведь целых два года жили вместе, теперь я, видимо, должен относиться к ней, как к жене, с которой развелся шесть лет назад и с которой расстались друзьями. Вот так примерно. Черт, только этого не хватало, чертыхнулся он в сердцах про себя, замечая, как сильно дрожат руки. Он перехватил ее взгляд - она тоже смотрела на его руки. Тогда он бросил отпирать дверь, схватил ее, сжал в объятиях, будто давно утерянное родное существо, возвращения которого и не чаял дождаться... .
- Знаешь, - сказала она тихо, почти шепотом, когда, они, утомленные до того, что любые слова казались лишними и ненужными, лежали в узкой его постели, тесно прижавшись друг к другу и прислушиваясь к шороху сентябрьского дождя за окном, - и знаешь, иногда я думаю: господи, как это плохо, что человек ко всему может привыкнуть. И что бы ни случилось в его жизни, может жить и жить... - она горько усмехнулась.
Он почувствовал, как от этой усмешки разлилась горечь в сердце, сжалось сердце, застучало, затосковало.
- Ты, кажется, замужем была? - спросил он только, чтобы что-нибудь сказать.
- Была, - сказала она по-прежнему почти шепотом.
- Ты почему так тихо говоришь? - спросил он. |
Она подняла на него глаза и, не отвечая, еще теснее прижалась лицом к его груди. - Мы с ним разошлись два года назад, - прошептала она.
- А зачем? Понимаю, глупый вопрос...
- Можешь взять его назад.
- Но все-таки? Она помолчала. Потом проговорила неохотно:
- Не любила я его. Думала, можно и так жить, парень спокойный, неглупый, авось привыкну. Нет... Обманулась!.. Сил больше не было. Что ты молчишь, я не права? :
- Ну... почему же...
Громкое тиканье часов снова заполнило тишину, но теперь ему показалось, они не отсчитывают время, а стоят на ровном месте, бьют своим тиканьем по одной цифре - три часа дня, три часа дня - будто солдаты, марширующие на месте.
- Ты спать хочешь? - спросила она.
- Нет.
- А почему молчишь? Видишь, прошло столько лет, а я все-таки запомнила, что тебе не нравится вопрос - "о чем ты думаешь"? Хотя мне очень хотелось спросить это.
- Пожалуйста. Я думал о времени.
- И о себе?
- Нет, только о времени, что оно не движется сейчас, стоит, как солдаты, марширующие на месте.
- Это потому, что я приехала?
- Наверно... Но вообще у меня со временем свои счеты. Впрочем, у каждого свои счеты. Каждый живет в своем времени.
- Я и это помню. Помню, когда мы расставались, ты сказал, что у тебя такое ощущение, будто проваливаешься в разорванное по швам время. Я тогда не поняла... Скажи, это ничего, что я у тебя сейчас?
- Обожаю интеллигентные разговоры.
- Нет, правда. Может, не следовало мне тебе звонить?
- Все в порядке, говорю тебе.
- Ты живешь здесь один?
- Сейчас да. Недавно бабушку похоронил. Теперь один.