Страница:
- Да-а... Хорошенькое дельце... Черт знает, что такое! Старик сделается посмешищем у всего города. Кстати, а почему он выбрал кладбище в Маштагах, а не в городе?
- Не знаю. Это, думаю, не самое страшное из того, что он надумал.
- Да, шуточка, достойная премии "Золотого теленка"... Но что же делать? Надо же что-то делать!
- Над нами уже смеются. Он сам ни от кого не скрывает. Спрашивают отвечает: да, правда, готовят с меня памятник. Над нами уже смеются... Надо что-то делать, Салман! Это нонсенс!
- Как ты сказала?
- Нонсенс!
- Ты, наверно, хотела сказать - беспрецедентный случай, а-не нонсенс.
- Нет, нонсенс, именно нонсенс, настоящий нонсенс!
- Ладно, пусть будет нонсенс.
- Теперь самое главное - поговорить с ним, сначала надо поговорить, объяснить ему.
- Это уж ты сама, со мной он и говорить не будет.
-Да, я поговорю, а ты подумай, что можно сделать. Надо действовать - не дать ему стать посмешищем самому и сделать посмешищем нас. Скажу тебе откровенно - второе меня волнует гораздо больше. Я поговорю, но заранее знаю: толку от этого будет мало, старик если что вобьет себе в голову, разубедить его - гиблое дело. Так что вся надежда на тебя... Ялчын, естественно, все знает, но никоим образом не хочет вмешиваться. Ты должен что-то придумать.
- Ты, когда будешь говорить с ним, скажи, пусть не срамит нас...
- Нет, так нельзя, он обозлится и перестанет слушать. Надо быть предельно осторожной.
- Ну и будь предельно осторожной...
- Я чувствую, старик нас сделает посмешищем, стыдно будет людям в глаза смотреть...
- Ладно, раньше времени не кричи "караул". Что-нибудь придумаю.
- Да, да, я прошу, ты ведь всю жизнь был ловок придумывать, находить выходы из трудных ситуаций. Теперь я немножко успокоилась... А то была ну просто предельно взволнована.
- Желаю твоей предельности вечной беспредельности.
- Нашел время острить.
- Остроумному не надо для этого находить время. Он острит, как дышит.
- Ну, не отвлекайся. Начинай уже думать. Надо спешить. Ну, ладно, пока!
Боль тихими наплывами, но с каждой новой волной делаясь все ощутимее и острее, наплывала на шею, на виски, на затылок, отпуская лишь на короткие, совсем уже незначительные промежутки, и очень скоро сделалась постоянной и почти невыносимой, вонзила свои когти и не отпускала, терзая и мучая. Ноги подкашивались...
- Ох! - невольно вырвался у него тихий, еле слышный стон. Скульптор Мурад поднял голову, оторвался от работы и сердито глянул на натуру. По губам его, как тень, скользнула ухмылка.
- Вы можете отдохнуть, Кязым-муаллим. Пройдите и сядьте в кресло, вы мне пока не нужны.
- Ох-хо-хо! Да упокоит аллах прах твоего отца, давно бы сказал, а то я последние несколько минут без всяких сил стоял, чуть не падал от усталости. Кязым осторожно повертел головой, разминая шею, повздыхал и рухнул в пыльное кресло, стоявшее в углу мастерской Мурада. Мастерская с самого первого раза, как он здесь побывал, не вызывала в нем, мягко говоря, восторга; он без особого доверия отнесся к ней, не очень светлой, на краю города, с убийственно пропахшими дешевым табаком стенами, уставленной убогой, старой мебелью-рухлядью, а недоверие к мастерской порой невольно перерастало в недоверие к ее хозяину; и потому Кязым каждый раз, как его охватывало недоверие, старался утвердиться в мысли, что все идет как надо.
- Значит, - начинал он осторожно, таким тоном, будто возвращался к прерванному разговору, - как договорились: памятник будет в полный рост?
Мурад удивленно глядел на него.
- Конечно, - говорил он, пожимая плечами. - В натуральную величину, а как же иначе? Мы же договорились... Да и работа, вы сами видите, идет полным ходом.
- Да это я так, - неопределенно отмахивался Кязым и неуклюже врал: - По стариковской забывчивости. Склероз, понимаешь.
- А-а, - равнодушно кивал Мурад. - Это бывает...
Сейчас Кязым уселся в кресле и несколько минут молчал, и Мурад несколько минут работал молча. Кязым не отвлекал его, но скоро он стал тяготиться столь долгим молчанием, для начала поерзал в скрипучем кресле и спросил:
- Из мрамора, значит?
- Что? - не понял, вернее, даже не расслышал Мурад; уйдя с головой в работу, он забыл о присутствии Кязыма в углу мастерской, в кресле.
- Я говорю, из мрамора, значит?
- Что из мрамора? - откровенно досадуя, что его отрывают от работы, поморщился Мурад.
- Памятник из мрамора, значит, будет, говорю, - на этот раз более утвердительно, будто самому себе и даже как бы не имея намерения столь глупым вопросом отвлекать Мурада от важного дела, чуть дрогнувшим голосом повторил Кязым.
Мурад внимательно посмотрел на него, потом вдруг ласково, как разговаривают с ребенком, произнес:
- Конечно, из мрамора, Кязым-муаллим. Мрамор ведь вы сами и достали. С лихвой хватит этого куска, что вам привезли. Вот закончу работать на глине, потом буду переносить на мрамор. Вы не беспокойтесь, все сделаем отлично.
- Нет, нет, я не беспокоюсь, - промямлил Кязым. - Какое беспокойство может быть, если сам Мурад-бек взялся за дело! Просто интересно, вот и спрашиваю...
Когда Кязым, с трудом высидев еще минут десять в молчании, задал свой очередной риторический вопрос, Мурад отложил стеку, вытер руки мокрой тряпочкой (Кязым с готовностью поднялся, чтобы полить ему на руки из трехлитрового баллона, так как вода в это время дня во всем районе города - и не одном - не шла), тщательно смыл с рук грязь над раковиной, и они с Кязымом, объявив перерыв минут на пятнадцать, сели пить чай. Чай заваривал Кязым сам, не доверяя дурному, богемному вкусу Мурада, который, как выяснилось, был далеко не гурман и умел (что, видимо, осталось в нем со времен студенчества в Суриковском) довольствоваться малым, в том числе - пить чай позавчерашней заварки, что Кязым считал просто неприличным, да к тому же кощунством по отношению к этому прекрасному напитку. Поэтому Кязым заваривал сам, смешивая два сорта принесенного им же сюда в мастерскую чая - индийский и цейлонский, делая смесь, как он говорил, обнаруживая великолепное остроумие, "цейдийского" или "инлонского" чая. Услышав это в пятый раз, Мурад с трудом выжимал из себя улыбку ради приличия. Чаепитие было лучшими минутами для Кязыма в мастерской. Позировать он, как выяснилось, не любил, в его годы это было нелегко и как человека, всю жизнь проведшего в активном движении, быстро утомляло. А когда Мурад работал, его нельзя было отвлекать, и Кязым откровенно скучал. Чаепитие же было настоящим отдыхом, во время которого он отводил душу и когда можно было вволю наговориться. Но на этот раз инициативу взял в руки Мурад и стал спрашивать старика обо всем, что его интересовало, не смущаясь неприкрытой прямолинейности своих вопросов. Как следователь, подумал Кязым.
- Кязым-муаллим, а почему вы не поручили детям заказать вам памятник на могилу? После вашей смерти. Обычно так делается. - Мурад, отхлебывая чай из щербатого блюдечка, выкатил на Кязыма свои наивные глаза.
- Ну... Как тебе сказать? - нерешительно пробормотал Кязым, но прямо поставленный вопрос требовал такого же прямого ответа, и, кроме того, Мурад ему нравился, он симпатизировал парню, как человеку, по всей видимости, честному, добывающему хлеб своим тяжелым трудом, очень трудолюбивому, могущему по десять-двенадцать, а то и по четырнадцать часов самозабвенно работать в мастерской; и Кязыма порой даже тянуло пооткровенничать с этим молодым человеком, поделиться с ним своим богатым жизненным опытом, может, в чем-то помочь, посоветовать что-то полезное, да и просто рассказать о своей жизни, о молодости, и сейчас как раз был подходящий случай, и Кязым подумал: а почему бы и нет? И нерешительность, с которой он подступил к рассказу, еще не зная, рассказывать или нет, постепенно исчезла.
- Видишь ли, сынок, - сказал он, поглаживая своими толстыми пальцами горячий стакан с чаем, - всю жизнь я старался, чтобы семья моя ни в чем не нуждалась, да и то сказать: рыба ищет, где глубже, человек - где лучше... Хотел, чтобы у моих детей всего было в достатке, чтобы они ни в чем не знали отказа, и вроде бы добился своей цели; но тут ошибочка вышла, получился небольшой, а вернее, даже большей перегиб - дети мои выросли на всем готовом, выросли, окруженные заботой, я бы даже сказал - окруженные роскошью. Не стану долго на этом останавливаться, роскошь есть роскошь, ты прекрасно понимаешь значение этого слова. - Кязым чувствовал необъяснимое облегчение, оттого, что делится с Мурадом, открывая ему душу, и был благодарен Мураду за то, что тот внимательно слушает его. - Да... Но оказалось, что палка о двух концах, и вторым концом она угодила мне, глупцу, прямо по моей глупой голове. Клянусь честью. Конечно, я и раньше знал, что чрезмерное может испортить детей, но ведь, с другой стороны, от детей тоже многое зависит, и среди роскоши можно вырасти умными и добрыми, еще как можно! Мне не повезло. И вина моя, что я никогда ни в чем не отказывал своим детям, даже тогда, когда у них появились свои дети, и они уже давно должны были стать на ноги, как все нормальные люди... А с другой стороны, скажи мне: какой родитель станет давать своим детям мало, когда имеет много? Для кого же, как не для них, для кого же еще? Одним словом, сын стал пить... Клянчит у меня время от времени, уверяет, что бросил, а потом все спускает с друзьями. А дочь танцует под дудочку зятя, который невзлюбил меня... - Кязым потянулся пальцем с перстнем почесать переносицу. - Только вот внуки ко мне хорошо относятся...
- А за что зять невзлюбил? - спросил Мурад.
- За что? За то, что я пожелал, чтобы внуки мои выросли настоящими людьми... чтобы привыкли надеяться только на свои силы...
- Понятно, - кивнул Мурад, глубоко затягиваясь крепкой сигаретой.
- Ну, вот... А ты говоришь, чтобы поручить детям. Я об этом долго размышлял. Сын сразу отпал, он и не подумает исполнить мое завещание, все спустит, что я на памятник оставлю. Дочь с зятем, если поручить им, поставят какой-нибудь захудалый камень - и все. Стали бы они тратить деньги на мраморный памятник! Особо надежных друзей и близких родственников - я имею в виду, тоже надежных - у меня нет. Любой из них, самое меньшее, половину денег прикарманил бы. А сейчас другое дело: товар, как говорится, лицом. Я даже думал сделать вот что: я думал, может, поручить кому-то из близких родственников, а дочери сказать, что вот, мол, тому-то дал столько-то на памятник, чтобы она, значит, проконтролировала... Она бы тогда не позволила присвоить даже копейку из оставленных мной денег, и все ушло бы на памятник... Но потом решил, лучше не надо.
- Почему?
- Во-первых, опять же не увижу товар лицом. А мне интересно было бы посмотреть на этот памятник в готовом виде. Посмотреть на то, что останется после меня. А во-вторых, во-вторых... Начнутся между ними недоверие, дрязги, ссоры, станут проверять один другого, к чему это? Зачем оставлять среди родных дурную память о себе? Еще будут проклинать меня, что своим завещанием рассорил их... Нет, лучше не надо, клянусь честью. Лучше самому. Да мне и нетрудно, все равно делать нечего, на пенсии сижу. Я мог бы, между прочим, скрыть от тебя, что памятник мне самому, и тогда бы ты, не удивлялся так, как при первой нашей встрече, и вопросов бы у тебя не возникало. Сказал бы, что памятник брату-близнецу, который очень на меня похож, и что можно лепить с меня.
- Ничего бы не вышло. Я попросил бы фотографии, и все бы выяснилось...
- Ну и что, что фотографии? Дал бы свои, а сказал бы, что брат, как две капли воды похожий. Не в этом дело.
- А в чем же?
- Просто я подумал, к чему врать? Не пристало в мои годы обманывать. Да и ты со временем узнал бы, мог бы узнать, что такой почтенный старик, как я, соврал тебе, как мальчишка, - ведь меня многие знают в городе, рано или поздно раскрылась бы истина. От людей, особенно от людей недоброжелательных к тебе, ничего не скроешь. Но даже и не в этом дело. А в том, что... Видишь ли, сынок, за свою жизнь я столько слышал вранья и столько врал сам, что теперь очень уж противно было бы врать и на закате жизни, да еще по такому поводу... Связанному со смертью. Устал я врать и выслушивать вранье. Устал. Противно. Клянусь честью. Конечно, приходится смиряться, что ложь есть в характере человека, присуща живому человеку, как способность мыслить, но, когда она в больших дозах и на протяжении многих лет, это, пожалуй, временами становится невыносимо... Да и к чему мне сейчас врать? Я ничего не вижу постыдного в том, что старый человек взялся сам осуществить мечту о посмертном своем надгробном памятнике...
Мурад, отхлебывая вкусный чай, молча слушал старика.
- Впрочем, вот откровенничаю с тобой, - продолжал через некоторое время Кязым, - а сам опять вру. Видимо, ложь неотъемлема от человеческого существа... - Он вдруг замолчал.
- А теперь что наврали? - спросил Мурад, немного подождав.
- В последнее время дочери и даже сыну говорю... Ну, да ладно, скажу тебе, знай... Откровенничать, так до конца. Я своим говорю, что все после смерти оставлю им. Они думают, что у меня много денег, а скажу тебе по секрету, у меня всего-то осталось, может, еще на один такой памятник, не больше. Да, я много зарабатывал, но ведь и не меньше тратил всю свою жизнь. Один только сын из меня столько вытянул, что страшно вспомнить. А обещал я им - пусть будут хоть немножко добрее ко мне. Мне, видимо, не так долго еще осталось. Хочется видеть, что родные к тебе хорошо относятся... Бог с ними. Пусть думают, что на самом деле будут что-то иметь после меня. Хотя я даже рад, что у меня почти ничего не осталось: пусть живут своим умом... Умным детям деньги отца не нужны, они и без них обойдутся, а глупым детям и подавно не нужны - они спустят их очень скоро, да еще и неприятностей наживут. Так хоть изредка заходят, ведь все мы живые люди, хочется мне, старику, пообщаться с родной дочерью, с сыном. Иной раз хоть позвонят по телефону и то слава богу, а узнают, что нет у отца почти ничего, вообще, боюсь, перестанут интересоваться, жив я или умер... Вот на какие маленькие хитрости приходится пускаться...
- Ну, по-моему, вы слишком сурово о них.
- Может, и слишком. Дай бог, чтобы я был не прав. Да ведь почти и забыл, что это за люди. Разве так можно? Оставлять старика на долгий срок, не узнавать о нем? Только вот как прослышали о памятнике - переполошились, дочь заходила, сердитая - ужас! Говорит, не делай нас посмешищем, ты, говорит, что, тебе уже ничего, а нам, говорит, еще жить и жить в этом городе... выходит, вот так вот и хоронит она меня раньше времени... Ну, я ей и сказал, чтобы не лезла в мои дела... - Кязым почесал перстнем переносицу.
- Ну а внуки как, Кязым-муаллим? - спросил Мурад; его насторожила весть, что родные старика переполошились, узнав насчет памятника, но он не хотел подавать виду и не стал сразу расспрашивать на этот счет Кязыма.
- Внуки у меня хорошие, внуки меня любят. Хорошие мальчики. Вот уж кому на самом деле ничего от меня не нужно, кроме того, чтобы я только жил подольше.
- Ну, дай бог...
- Да, вот такие дела... - Старик помолчал, потом нерешительно попросил: Мурад, сынок, можно мне еще раз посмотреть на эти самые бумаги, как ты их называешь?
- На эскизы? Пожалуйста... - Мурад поднялся и подал Кязыму большие листы ватмана, где памятник, который должен был украшать надгробие Кязыма, был нарисован в окончательном варианте с нескольких позиций.
Кязым осторожно взял листы и с мечтательно-расслабленной улыбкой уставился на эскиз. Нарисованный памятник казался старику верхом совершенства, и если б он хоть немного был знаком с искусством скульптуры и был бы чуть повнимательнее к замечательным памятникам великим людям в своих многочисленных поездках, то знал бы, что в Москве уже есть точно такой памятник, установленный несколько раньше, чем будет установлен Кязыму на его могиле. И на самом деле, памятник, что лепил Мурад, был прямой копией тому памятнику: задумчиво приопущенная голова, одна рука заведена за спину, нога чуть выдвинута вперед, другая рука на груди, заложена за жилетку. Но Кязым этого не знал, и потому даже не думал о возможности плагиата, на что пошел Мурад отчасти из озорства, отчасти из-за лени и нежелания искать новых решений и отчасти из-за того, что заказчик в данном случае частное лицо и в скульптуре разбирается, как ишак в нежном и ароматном шафране.
- Кязым-муаллим, а как вам вообще пришла в голову мысль насчет памятника? Кто-нибудь надоумил?
- Не то чтобы кто-то надоумил... - замялся Кязым. - Ну, долго рассказывать...
- А вы в двух словах, - попросил Мурад.
- Ну как тебе сказать, - начал Кязым. - Как-то встретился мне на бульваре профессор один. Разговорились мы с ним. Со мной ведь, будь ты хоть трижды профессор, разговаривать очень интересно, моего жизненного опыта на десятерых академиков хватит. А как же?.. Всю жизнь был на хороших должностях. А все почему? - умел с людьми ладить, ключик к ним найти. Начальникам своим сколько их перебывало на моем веку! - всегда оказывал уважение, по праздникам - подарочек, поеду куда - каждому по гостинцу привезу. Людям такое внимание по нраву. Потому и держался на должностях. Хотя никогда не знаешь, где найдешь, где потеряешь: наживая приятелей, попутно наживаешь и врагов, а этого добра везде хватает, врагов нажить гораздо легче. Кому-то сделал доброе дело, другому, что враждует с- ним, не понравилось, и он заносит тебя в свой черный список... Ищет случая, чтобы расквитаться... Да... Как ни крутись, все учесть невозможно. Нельзя, чтобы постоянно и волки сыты были и овцы целы... Клянусь честью. Все-таки каждый из нас всего лишь живой человек, живой, из плоти и крови, со своими нервами, самолюбием и прочим, что свойственно любому нормальному человеку. Не машины же мы, в конце концов. Вот и срываешься, особенно когда видишь, как помыкает тобой человек непорядочный, бесчестный, а что же делать? Но чаще, конечно, приходится сломить себя, идти на компромисс, ради... Даже черт знает ради чего... А в молодости!.. Эх-хе-хе!.. И вспомнить страшно, сколько ошибок наделал я по своей горячности в молодые годы! Да что вспоминать... - занесло Кязыма на несколько минут в другую сторону, но он выровнялся и пошел по прямой дорожке разговора, чтобы Мурад не подумал, что у него неладно с памятью. - Ну так вот... Говорит мне профессор этот, мол, наукой всю жизнь занимался, только о науке по-настоящему и думал всегда, чтобы, значит, оставить после себя память, когда его не будет на земле. И тут я задумался: а какую память мне оставить, а что останется после меня? Неужели ничего? Это было страшно представить, страшно думать, что после меня так ничего и не останется на свете, кроме неблагодарных детей... Ну, думаю, жизнь уже прошла, много не успеешь. Что же делать? Думал я, думал и решил, что лучше, чем этот памятник, все равно ничего уже не выдумаешь, поздно уже... Все поздно. Жизнь не начнешь сначала, когда тебе восемьдесят. - Кязыма повело, и он начал увлеченно философствовать, развивая тему возраста, времени, быстротечности всего сущего на земле, и некоторое время разглагольствовал, не замечая, что Мурад уже давно вернулся к работе и не слушает его. Теперь, видя скульптора за работой, Кязым тихонечко, чтобы не шуметь и не отвлекать его, стал убирать со столика, за которым они пили чай, ополоснул стаканы над раковиной, сам поливая себе из баллона, сложил все чайные принадлежности обратно в угол столика и сел осторожно, стараясь не скрипеть, в кресло, вытянув ноги и грустно наблюдая, как Мурад работает. Выговорился, и незачем было отвлекать скульптора.
- Алло! Алло! Зарифа? Алло!
- Да, да! Я вас слушаю... Кто это?
- Это я, Зарифа, черт бы побрал всю эту телефонную связь в Баку! Алло!
- А, наконец-то! Теперь получше слышно, да?
- Кто говорит?
- Это я, Салман.
- А-а, я не узнала.
- Могла бы сказать - богатым будешь.
- Да уж ты-то обязательно будешь.
- Ты на что намекаешь?
- Ни на что. Ты говори, что хотел.
- Нет, сначала ты скажи, что ты имела в виду, когда сказала, что уж я-то обязательно буду богатым.
- Ну ты привяжешься - не отстанешь, почище своего папочки. С вами и пошутить нельзя.
- Кстати, о папочке. Ты говорила с ним?
- Говорила. Как и следовало ожидать, разговор никаких результатов не дал. Он попросил не совать нос в его дела.
- Ясно. Значит, у меня успехов больше.
- Что ты хочешь сказать? Ты что-то придумал?
- Удивительная прозорливость.
- А что именно? Говори скорее, пока не забыл.
- Будешь издеваться, ни слова ни скажу.
- Ну, ради бога, говори, что ты придумал.
- Сейчас... Подожди, я закурю...
- Ох ты, господи... Ну же!
- В общем, я придумал, как быть насчет старика.
- Прекрасно. И как?
- Но надо будет подождать, немного подождать. И еще я хотел сказать, потребуются деньги.
- Салман, только честно, ты опять принялся за старое?
- Клянусь тебе, что нет! Честное слово.
- Верю, верю... А деньги?
- У нас в городе все должно оплачиваться, ты же знаешь! Вот мне и потребуются деньги. Пока точно не знаю сколько, но думаю, что... ну, скажем, рублей пятьсот, может, семьсот...
- Ты думаешь, я могла бы тебе их дать?
- А почему бы и нет? Ты же знаешь, если б у меня были деньги, я вообще по этому поводу не обращался б к тебе.
- Не знаю даже, как быть. У меня своих нет. Надо будет спросить у Ялчына, но вряд ли он что-нибудь даст. Он, во-первых, решительно не хочет вмешиваться в дела старика, во-вторых, он такую сумму просто не даст, если б еще сотня, а то сразу пятьсот-семьсот...
- Может, и больше, это я приблизительно сказал.
- А тем более, что больше. Нет, нет, Салман, на него не рассчитывай. Заранее тебе говорю. Придумай что-нибудь полегче, чем брать в долг у Ялчына. Кстати, ты мне так и не сказал, что же ты придумал конкретно.
- Конкретно пока я ничего не скажу тебе. Просто позвонил, чтобы ты знала, я нашел выход из этого смешного положения.
- Но ты хоть скажи, что...
- Нет, узнаешь раньше времени - разболтаешь.
- Клянусь тебе, что не разболтаю!
- Нет, нет, не клянись зря, ничего не выйдет, наберись лучше терпения, все узнаешь в свое время.
- Я сгораю от любопытства.
- На то ты и женщина. Поэтому я тебе и не скажу. Узнаешь - станешь сгорать от желания поделиться с кем-нибудь.
- Клянусь тебе...
- Хватит об этом! Одно тебе могу сказать: я нашел, пожалуй, единственно верное решение. Только надо немного подождать. Было бы неплохо, если б ты все-таки раздобыла немного денег...
- Я же тебе сказала, Ялчын не даст, а у кого же еще я могу взять?
- Может, у папы?
- Что ты! Папа это воспримет как шаг к примирению со стороны Ялчына... Ведь в денежных вопросах я ничего без ведома Ялчына не предпринимаю, и папе это известно. Ялчын будет в бешенстве, когда узнает... Нет, нет, ни за что, только не это. Пока нельзя.
- Ну ладно, сам что-нибудь придумаю.
- Салман, я тебя прошу, расскажи все-таки, что конкретно... Я клянусь тебе па...
Но тут в трубке послышались короткие отбойные гудки, не дав Зарифе возможность в очередной раз поклясться здоровьем ее обожаемого родителя.
Прошло две недели со дня установки памятника Кязыму на его необитаемой могиле. Соответствующие инстанции посчитали просьбу Кязыма редчайшим "загробным", а вернее будет сказать, "догробным" курьезом, пожали плечами, и, так как "дело Кязыма" не очень ущемляло общественные интересы, ублаженные стариком, они посмотрели на этот, не имеющий прецедента случай, сквозь пальцы.
Мраморная статуя, изображавшая Кязыма в позе призадумавшегося великого поэта, гордо возвышалась над не шедшими ни в какое сравнение с ней другими надгробными возвышениями. Памятник стоял за оградой, отмечавшей границы широчайшего участка, на котором без труда можно было бы похоронить человек пятнадцать и где в спешном порядке по совету архитектора были посажены молодые платаны, с тем, чтобы своими разлапистыми ветвями подчеркивать величественную, классическую строгость форм памятника из черного мрамора и еще больше выделять его торжественную печаль в этой обители скорби. Впрочем, что касается Кязыма, надо сказать, что обитель скорби для него оказалась не таким уж отталкивающим местом. Очень скоро он полюбил приезжать сюда, благо, путь из города был недалеким - полчаса на машине, и ты, то есть он, на кладбище, у себя на могиле. Сюда его с каждым днем, чтобы не сказать с каждым часом (что тоже было бы вполне справедливо) все сильнее тянуло. Тишина тут была изумительная - раз. Воздух свежий, чудесный, даже получше, чем на бульваре, пожалуй. Это два. Хорошо тут было, сидя в тени платанов, думать о разном, вспоминать свою долгую, непутевую, беспорядочную жизнь, которая и непонятно на служение чему ушла, вспоминать свои молодые годы, вспоминать, вспоминать; даже величайшие глупости и ошибки, совершенные в жизни, и те было сладко и волнующе-грустно вспоминать... В ясную, теплую погоду, приехав на кладбище, Кязым плотно усаживался на удобную скамейку под своим памятником на полутораметровом пьедестале и невольно предавался мечтам и воспоминаниям, часто с бьющимся сердцем взглядывая наверх на торжественный мрамор, от коего скульптор Мурад так умело отсек все лишнее, что памятник и Кязым как две капли воды были похожи друг на друга. Поначалу, приходя к себе на могилу (естественно, сторож кладбища был в курсе этой грандиозной причуды и в первые дни не мог скрыть усмешки, видя старика, сидящего под статуей и умильными взглядами лобызающего ее), Кязым немного стеснялся такой явной схожести, от которой он пришел в восторг, когда в мастерской Мурад показал ему окончательно завершенную работу. Он отворачивался, когда мимо ограды проходили люди, пришедшие почтить память своих усопших. Как-то, шагая мимо, один из посетителей кладбища обратился к другому: "Ты только посмотри! Просто удивительно, до чего похожи! Он, наверное, брат того несчастного, что лежит тут..." - "А может, и близнецы..." - после паузы предположил второй голос. Кязым отвернулся, втянул голову в плечи, стараясь не смотреть в их сторону.
- Не знаю. Это, думаю, не самое страшное из того, что он надумал.
- Да, шуточка, достойная премии "Золотого теленка"... Но что же делать? Надо же что-то делать!
- Над нами уже смеются. Он сам ни от кого не скрывает. Спрашивают отвечает: да, правда, готовят с меня памятник. Над нами уже смеются... Надо что-то делать, Салман! Это нонсенс!
- Как ты сказала?
- Нонсенс!
- Ты, наверно, хотела сказать - беспрецедентный случай, а-не нонсенс.
- Нет, нонсенс, именно нонсенс, настоящий нонсенс!
- Ладно, пусть будет нонсенс.
- Теперь самое главное - поговорить с ним, сначала надо поговорить, объяснить ему.
- Это уж ты сама, со мной он и говорить не будет.
-Да, я поговорю, а ты подумай, что можно сделать. Надо действовать - не дать ему стать посмешищем самому и сделать посмешищем нас. Скажу тебе откровенно - второе меня волнует гораздо больше. Я поговорю, но заранее знаю: толку от этого будет мало, старик если что вобьет себе в голову, разубедить его - гиблое дело. Так что вся надежда на тебя... Ялчын, естественно, все знает, но никоим образом не хочет вмешиваться. Ты должен что-то придумать.
- Ты, когда будешь говорить с ним, скажи, пусть не срамит нас...
- Нет, так нельзя, он обозлится и перестанет слушать. Надо быть предельно осторожной.
- Ну и будь предельно осторожной...
- Я чувствую, старик нас сделает посмешищем, стыдно будет людям в глаза смотреть...
- Ладно, раньше времени не кричи "караул". Что-нибудь придумаю.
- Да, да, я прошу, ты ведь всю жизнь был ловок придумывать, находить выходы из трудных ситуаций. Теперь я немножко успокоилась... А то была ну просто предельно взволнована.
- Желаю твоей предельности вечной беспредельности.
- Нашел время острить.
- Остроумному не надо для этого находить время. Он острит, как дышит.
- Ну, не отвлекайся. Начинай уже думать. Надо спешить. Ну, ладно, пока!
Боль тихими наплывами, но с каждой новой волной делаясь все ощутимее и острее, наплывала на шею, на виски, на затылок, отпуская лишь на короткие, совсем уже незначительные промежутки, и очень скоро сделалась постоянной и почти невыносимой, вонзила свои когти и не отпускала, терзая и мучая. Ноги подкашивались...
- Ох! - невольно вырвался у него тихий, еле слышный стон. Скульптор Мурад поднял голову, оторвался от работы и сердито глянул на натуру. По губам его, как тень, скользнула ухмылка.
- Вы можете отдохнуть, Кязым-муаллим. Пройдите и сядьте в кресло, вы мне пока не нужны.
- Ох-хо-хо! Да упокоит аллах прах твоего отца, давно бы сказал, а то я последние несколько минут без всяких сил стоял, чуть не падал от усталости. Кязым осторожно повертел головой, разминая шею, повздыхал и рухнул в пыльное кресло, стоявшее в углу мастерской Мурада. Мастерская с самого первого раза, как он здесь побывал, не вызывала в нем, мягко говоря, восторга; он без особого доверия отнесся к ней, не очень светлой, на краю города, с убийственно пропахшими дешевым табаком стенами, уставленной убогой, старой мебелью-рухлядью, а недоверие к мастерской порой невольно перерастало в недоверие к ее хозяину; и потому Кязым каждый раз, как его охватывало недоверие, старался утвердиться в мысли, что все идет как надо.
- Значит, - начинал он осторожно, таким тоном, будто возвращался к прерванному разговору, - как договорились: памятник будет в полный рост?
Мурад удивленно глядел на него.
- Конечно, - говорил он, пожимая плечами. - В натуральную величину, а как же иначе? Мы же договорились... Да и работа, вы сами видите, идет полным ходом.
- Да это я так, - неопределенно отмахивался Кязым и неуклюже врал: - По стариковской забывчивости. Склероз, понимаешь.
- А-а, - равнодушно кивал Мурад. - Это бывает...
Сейчас Кязым уселся в кресле и несколько минут молчал, и Мурад несколько минут работал молча. Кязым не отвлекал его, но скоро он стал тяготиться столь долгим молчанием, для начала поерзал в скрипучем кресле и спросил:
- Из мрамора, значит?
- Что? - не понял, вернее, даже не расслышал Мурад; уйдя с головой в работу, он забыл о присутствии Кязыма в углу мастерской, в кресле.
- Я говорю, из мрамора, значит?
- Что из мрамора? - откровенно досадуя, что его отрывают от работы, поморщился Мурад.
- Памятник из мрамора, значит, будет, говорю, - на этот раз более утвердительно, будто самому себе и даже как бы не имея намерения столь глупым вопросом отвлекать Мурада от важного дела, чуть дрогнувшим голосом повторил Кязым.
Мурад внимательно посмотрел на него, потом вдруг ласково, как разговаривают с ребенком, произнес:
- Конечно, из мрамора, Кязым-муаллим. Мрамор ведь вы сами и достали. С лихвой хватит этого куска, что вам привезли. Вот закончу работать на глине, потом буду переносить на мрамор. Вы не беспокойтесь, все сделаем отлично.
- Нет, нет, я не беспокоюсь, - промямлил Кязым. - Какое беспокойство может быть, если сам Мурад-бек взялся за дело! Просто интересно, вот и спрашиваю...
Когда Кязым, с трудом высидев еще минут десять в молчании, задал свой очередной риторический вопрос, Мурад отложил стеку, вытер руки мокрой тряпочкой (Кязым с готовностью поднялся, чтобы полить ему на руки из трехлитрового баллона, так как вода в это время дня во всем районе города - и не одном - не шла), тщательно смыл с рук грязь над раковиной, и они с Кязымом, объявив перерыв минут на пятнадцать, сели пить чай. Чай заваривал Кязым сам, не доверяя дурному, богемному вкусу Мурада, который, как выяснилось, был далеко не гурман и умел (что, видимо, осталось в нем со времен студенчества в Суриковском) довольствоваться малым, в том числе - пить чай позавчерашней заварки, что Кязым считал просто неприличным, да к тому же кощунством по отношению к этому прекрасному напитку. Поэтому Кязым заваривал сам, смешивая два сорта принесенного им же сюда в мастерскую чая - индийский и цейлонский, делая смесь, как он говорил, обнаруживая великолепное остроумие, "цейдийского" или "инлонского" чая. Услышав это в пятый раз, Мурад с трудом выжимал из себя улыбку ради приличия. Чаепитие было лучшими минутами для Кязыма в мастерской. Позировать он, как выяснилось, не любил, в его годы это было нелегко и как человека, всю жизнь проведшего в активном движении, быстро утомляло. А когда Мурад работал, его нельзя было отвлекать, и Кязым откровенно скучал. Чаепитие же было настоящим отдыхом, во время которого он отводил душу и когда можно было вволю наговориться. Но на этот раз инициативу взял в руки Мурад и стал спрашивать старика обо всем, что его интересовало, не смущаясь неприкрытой прямолинейности своих вопросов. Как следователь, подумал Кязым.
- Кязым-муаллим, а почему вы не поручили детям заказать вам памятник на могилу? После вашей смерти. Обычно так делается. - Мурад, отхлебывая чай из щербатого блюдечка, выкатил на Кязыма свои наивные глаза.
- Ну... Как тебе сказать? - нерешительно пробормотал Кязым, но прямо поставленный вопрос требовал такого же прямого ответа, и, кроме того, Мурад ему нравился, он симпатизировал парню, как человеку, по всей видимости, честному, добывающему хлеб своим тяжелым трудом, очень трудолюбивому, могущему по десять-двенадцать, а то и по четырнадцать часов самозабвенно работать в мастерской; и Кязыма порой даже тянуло пооткровенничать с этим молодым человеком, поделиться с ним своим богатым жизненным опытом, может, в чем-то помочь, посоветовать что-то полезное, да и просто рассказать о своей жизни, о молодости, и сейчас как раз был подходящий случай, и Кязым подумал: а почему бы и нет? И нерешительность, с которой он подступил к рассказу, еще не зная, рассказывать или нет, постепенно исчезла.
- Видишь ли, сынок, - сказал он, поглаживая своими толстыми пальцами горячий стакан с чаем, - всю жизнь я старался, чтобы семья моя ни в чем не нуждалась, да и то сказать: рыба ищет, где глубже, человек - где лучше... Хотел, чтобы у моих детей всего было в достатке, чтобы они ни в чем не знали отказа, и вроде бы добился своей цели; но тут ошибочка вышла, получился небольшой, а вернее, даже большей перегиб - дети мои выросли на всем готовом, выросли, окруженные заботой, я бы даже сказал - окруженные роскошью. Не стану долго на этом останавливаться, роскошь есть роскошь, ты прекрасно понимаешь значение этого слова. - Кязым чувствовал необъяснимое облегчение, оттого, что делится с Мурадом, открывая ему душу, и был благодарен Мураду за то, что тот внимательно слушает его. - Да... Но оказалось, что палка о двух концах, и вторым концом она угодила мне, глупцу, прямо по моей глупой голове. Клянусь честью. Конечно, я и раньше знал, что чрезмерное может испортить детей, но ведь, с другой стороны, от детей тоже многое зависит, и среди роскоши можно вырасти умными и добрыми, еще как можно! Мне не повезло. И вина моя, что я никогда ни в чем не отказывал своим детям, даже тогда, когда у них появились свои дети, и они уже давно должны были стать на ноги, как все нормальные люди... А с другой стороны, скажи мне: какой родитель станет давать своим детям мало, когда имеет много? Для кого же, как не для них, для кого же еще? Одним словом, сын стал пить... Клянчит у меня время от времени, уверяет, что бросил, а потом все спускает с друзьями. А дочь танцует под дудочку зятя, который невзлюбил меня... - Кязым потянулся пальцем с перстнем почесать переносицу. - Только вот внуки ко мне хорошо относятся...
- А за что зять невзлюбил? - спросил Мурад.
- За что? За то, что я пожелал, чтобы внуки мои выросли настоящими людьми... чтобы привыкли надеяться только на свои силы...
- Понятно, - кивнул Мурад, глубоко затягиваясь крепкой сигаретой.
- Ну, вот... А ты говоришь, чтобы поручить детям. Я об этом долго размышлял. Сын сразу отпал, он и не подумает исполнить мое завещание, все спустит, что я на памятник оставлю. Дочь с зятем, если поручить им, поставят какой-нибудь захудалый камень - и все. Стали бы они тратить деньги на мраморный памятник! Особо надежных друзей и близких родственников - я имею в виду, тоже надежных - у меня нет. Любой из них, самое меньшее, половину денег прикарманил бы. А сейчас другое дело: товар, как говорится, лицом. Я даже думал сделать вот что: я думал, может, поручить кому-то из близких родственников, а дочери сказать, что вот, мол, тому-то дал столько-то на памятник, чтобы она, значит, проконтролировала... Она бы тогда не позволила присвоить даже копейку из оставленных мной денег, и все ушло бы на памятник... Но потом решил, лучше не надо.
- Почему?
- Во-первых, опять же не увижу товар лицом. А мне интересно было бы посмотреть на этот памятник в готовом виде. Посмотреть на то, что останется после меня. А во-вторых, во-вторых... Начнутся между ними недоверие, дрязги, ссоры, станут проверять один другого, к чему это? Зачем оставлять среди родных дурную память о себе? Еще будут проклинать меня, что своим завещанием рассорил их... Нет, лучше не надо, клянусь честью. Лучше самому. Да мне и нетрудно, все равно делать нечего, на пенсии сижу. Я мог бы, между прочим, скрыть от тебя, что памятник мне самому, и тогда бы ты, не удивлялся так, как при первой нашей встрече, и вопросов бы у тебя не возникало. Сказал бы, что памятник брату-близнецу, который очень на меня похож, и что можно лепить с меня.
- Ничего бы не вышло. Я попросил бы фотографии, и все бы выяснилось...
- Ну и что, что фотографии? Дал бы свои, а сказал бы, что брат, как две капли воды похожий. Не в этом дело.
- А в чем же?
- Просто я подумал, к чему врать? Не пристало в мои годы обманывать. Да и ты со временем узнал бы, мог бы узнать, что такой почтенный старик, как я, соврал тебе, как мальчишка, - ведь меня многие знают в городе, рано или поздно раскрылась бы истина. От людей, особенно от людей недоброжелательных к тебе, ничего не скроешь. Но даже и не в этом дело. А в том, что... Видишь ли, сынок, за свою жизнь я столько слышал вранья и столько врал сам, что теперь очень уж противно было бы врать и на закате жизни, да еще по такому поводу... Связанному со смертью. Устал я врать и выслушивать вранье. Устал. Противно. Клянусь честью. Конечно, приходится смиряться, что ложь есть в характере человека, присуща живому человеку, как способность мыслить, но, когда она в больших дозах и на протяжении многих лет, это, пожалуй, временами становится невыносимо... Да и к чему мне сейчас врать? Я ничего не вижу постыдного в том, что старый человек взялся сам осуществить мечту о посмертном своем надгробном памятнике...
Мурад, отхлебывая вкусный чай, молча слушал старика.
- Впрочем, вот откровенничаю с тобой, - продолжал через некоторое время Кязым, - а сам опять вру. Видимо, ложь неотъемлема от человеческого существа... - Он вдруг замолчал.
- А теперь что наврали? - спросил Мурад, немного подождав.
- В последнее время дочери и даже сыну говорю... Ну, да ладно, скажу тебе, знай... Откровенничать, так до конца. Я своим говорю, что все после смерти оставлю им. Они думают, что у меня много денег, а скажу тебе по секрету, у меня всего-то осталось, может, еще на один такой памятник, не больше. Да, я много зарабатывал, но ведь и не меньше тратил всю свою жизнь. Один только сын из меня столько вытянул, что страшно вспомнить. А обещал я им - пусть будут хоть немножко добрее ко мне. Мне, видимо, не так долго еще осталось. Хочется видеть, что родные к тебе хорошо относятся... Бог с ними. Пусть думают, что на самом деле будут что-то иметь после меня. Хотя я даже рад, что у меня почти ничего не осталось: пусть живут своим умом... Умным детям деньги отца не нужны, они и без них обойдутся, а глупым детям и подавно не нужны - они спустят их очень скоро, да еще и неприятностей наживут. Так хоть изредка заходят, ведь все мы живые люди, хочется мне, старику, пообщаться с родной дочерью, с сыном. Иной раз хоть позвонят по телефону и то слава богу, а узнают, что нет у отца почти ничего, вообще, боюсь, перестанут интересоваться, жив я или умер... Вот на какие маленькие хитрости приходится пускаться...
- Ну, по-моему, вы слишком сурово о них.
- Может, и слишком. Дай бог, чтобы я был не прав. Да ведь почти и забыл, что это за люди. Разве так можно? Оставлять старика на долгий срок, не узнавать о нем? Только вот как прослышали о памятнике - переполошились, дочь заходила, сердитая - ужас! Говорит, не делай нас посмешищем, ты, говорит, что, тебе уже ничего, а нам, говорит, еще жить и жить в этом городе... выходит, вот так вот и хоронит она меня раньше времени... Ну, я ей и сказал, чтобы не лезла в мои дела... - Кязым почесал перстнем переносицу.
- Ну а внуки как, Кязым-муаллим? - спросил Мурад; его насторожила весть, что родные старика переполошились, узнав насчет памятника, но он не хотел подавать виду и не стал сразу расспрашивать на этот счет Кязыма.
- Внуки у меня хорошие, внуки меня любят. Хорошие мальчики. Вот уж кому на самом деле ничего от меня не нужно, кроме того, чтобы я только жил подольше.
- Ну, дай бог...
- Да, вот такие дела... - Старик помолчал, потом нерешительно попросил: Мурад, сынок, можно мне еще раз посмотреть на эти самые бумаги, как ты их называешь?
- На эскизы? Пожалуйста... - Мурад поднялся и подал Кязыму большие листы ватмана, где памятник, который должен был украшать надгробие Кязыма, был нарисован в окончательном варианте с нескольких позиций.
Кязым осторожно взял листы и с мечтательно-расслабленной улыбкой уставился на эскиз. Нарисованный памятник казался старику верхом совершенства, и если б он хоть немного был знаком с искусством скульптуры и был бы чуть повнимательнее к замечательным памятникам великим людям в своих многочисленных поездках, то знал бы, что в Москве уже есть точно такой памятник, установленный несколько раньше, чем будет установлен Кязыму на его могиле. И на самом деле, памятник, что лепил Мурад, был прямой копией тому памятнику: задумчиво приопущенная голова, одна рука заведена за спину, нога чуть выдвинута вперед, другая рука на груди, заложена за жилетку. Но Кязым этого не знал, и потому даже не думал о возможности плагиата, на что пошел Мурад отчасти из озорства, отчасти из-за лени и нежелания искать новых решений и отчасти из-за того, что заказчик в данном случае частное лицо и в скульптуре разбирается, как ишак в нежном и ароматном шафране.
- Кязым-муаллим, а как вам вообще пришла в голову мысль насчет памятника? Кто-нибудь надоумил?
- Не то чтобы кто-то надоумил... - замялся Кязым. - Ну, долго рассказывать...
- А вы в двух словах, - попросил Мурад.
- Ну как тебе сказать, - начал Кязым. - Как-то встретился мне на бульваре профессор один. Разговорились мы с ним. Со мной ведь, будь ты хоть трижды профессор, разговаривать очень интересно, моего жизненного опыта на десятерых академиков хватит. А как же?.. Всю жизнь был на хороших должностях. А все почему? - умел с людьми ладить, ключик к ним найти. Начальникам своим сколько их перебывало на моем веку! - всегда оказывал уважение, по праздникам - подарочек, поеду куда - каждому по гостинцу привезу. Людям такое внимание по нраву. Потому и держался на должностях. Хотя никогда не знаешь, где найдешь, где потеряешь: наживая приятелей, попутно наживаешь и врагов, а этого добра везде хватает, врагов нажить гораздо легче. Кому-то сделал доброе дело, другому, что враждует с- ним, не понравилось, и он заносит тебя в свой черный список... Ищет случая, чтобы расквитаться... Да... Как ни крутись, все учесть невозможно. Нельзя, чтобы постоянно и волки сыты были и овцы целы... Клянусь честью. Все-таки каждый из нас всего лишь живой человек, живой, из плоти и крови, со своими нервами, самолюбием и прочим, что свойственно любому нормальному человеку. Не машины же мы, в конце концов. Вот и срываешься, особенно когда видишь, как помыкает тобой человек непорядочный, бесчестный, а что же делать? Но чаще, конечно, приходится сломить себя, идти на компромисс, ради... Даже черт знает ради чего... А в молодости!.. Эх-хе-хе!.. И вспомнить страшно, сколько ошибок наделал я по своей горячности в молодые годы! Да что вспоминать... - занесло Кязыма на несколько минут в другую сторону, но он выровнялся и пошел по прямой дорожке разговора, чтобы Мурад не подумал, что у него неладно с памятью. - Ну так вот... Говорит мне профессор этот, мол, наукой всю жизнь занимался, только о науке по-настоящему и думал всегда, чтобы, значит, оставить после себя память, когда его не будет на земле. И тут я задумался: а какую память мне оставить, а что останется после меня? Неужели ничего? Это было страшно представить, страшно думать, что после меня так ничего и не останется на свете, кроме неблагодарных детей... Ну, думаю, жизнь уже прошла, много не успеешь. Что же делать? Думал я, думал и решил, что лучше, чем этот памятник, все равно ничего уже не выдумаешь, поздно уже... Все поздно. Жизнь не начнешь сначала, когда тебе восемьдесят. - Кязыма повело, и он начал увлеченно философствовать, развивая тему возраста, времени, быстротечности всего сущего на земле, и некоторое время разглагольствовал, не замечая, что Мурад уже давно вернулся к работе и не слушает его. Теперь, видя скульптора за работой, Кязым тихонечко, чтобы не шуметь и не отвлекать его, стал убирать со столика, за которым они пили чай, ополоснул стаканы над раковиной, сам поливая себе из баллона, сложил все чайные принадлежности обратно в угол столика и сел осторожно, стараясь не скрипеть, в кресло, вытянув ноги и грустно наблюдая, как Мурад работает. Выговорился, и незачем было отвлекать скульптора.
- Алло! Алло! Зарифа? Алло!
- Да, да! Я вас слушаю... Кто это?
- Это я, Зарифа, черт бы побрал всю эту телефонную связь в Баку! Алло!
- А, наконец-то! Теперь получше слышно, да?
- Кто говорит?
- Это я, Салман.
- А-а, я не узнала.
- Могла бы сказать - богатым будешь.
- Да уж ты-то обязательно будешь.
- Ты на что намекаешь?
- Ни на что. Ты говори, что хотел.
- Нет, сначала ты скажи, что ты имела в виду, когда сказала, что уж я-то обязательно буду богатым.
- Ну ты привяжешься - не отстанешь, почище своего папочки. С вами и пошутить нельзя.
- Кстати, о папочке. Ты говорила с ним?
- Говорила. Как и следовало ожидать, разговор никаких результатов не дал. Он попросил не совать нос в его дела.
- Ясно. Значит, у меня успехов больше.
- Что ты хочешь сказать? Ты что-то придумал?
- Удивительная прозорливость.
- А что именно? Говори скорее, пока не забыл.
- Будешь издеваться, ни слова ни скажу.
- Ну, ради бога, говори, что ты придумал.
- Сейчас... Подожди, я закурю...
- Ох ты, господи... Ну же!
- В общем, я придумал, как быть насчет старика.
- Прекрасно. И как?
- Но надо будет подождать, немного подождать. И еще я хотел сказать, потребуются деньги.
- Салман, только честно, ты опять принялся за старое?
- Клянусь тебе, что нет! Честное слово.
- Верю, верю... А деньги?
- У нас в городе все должно оплачиваться, ты же знаешь! Вот мне и потребуются деньги. Пока точно не знаю сколько, но думаю, что... ну, скажем, рублей пятьсот, может, семьсот...
- Ты думаешь, я могла бы тебе их дать?
- А почему бы и нет? Ты же знаешь, если б у меня были деньги, я вообще по этому поводу не обращался б к тебе.
- Не знаю даже, как быть. У меня своих нет. Надо будет спросить у Ялчына, но вряд ли он что-нибудь даст. Он, во-первых, решительно не хочет вмешиваться в дела старика, во-вторых, он такую сумму просто не даст, если б еще сотня, а то сразу пятьсот-семьсот...
- Может, и больше, это я приблизительно сказал.
- А тем более, что больше. Нет, нет, Салман, на него не рассчитывай. Заранее тебе говорю. Придумай что-нибудь полегче, чем брать в долг у Ялчына. Кстати, ты мне так и не сказал, что же ты придумал конкретно.
- Конкретно пока я ничего не скажу тебе. Просто позвонил, чтобы ты знала, я нашел выход из этого смешного положения.
- Но ты хоть скажи, что...
- Нет, узнаешь раньше времени - разболтаешь.
- Клянусь тебе, что не разболтаю!
- Нет, нет, не клянись зря, ничего не выйдет, наберись лучше терпения, все узнаешь в свое время.
- Я сгораю от любопытства.
- На то ты и женщина. Поэтому я тебе и не скажу. Узнаешь - станешь сгорать от желания поделиться с кем-нибудь.
- Клянусь тебе...
- Хватит об этом! Одно тебе могу сказать: я нашел, пожалуй, единственно верное решение. Только надо немного подождать. Было бы неплохо, если б ты все-таки раздобыла немного денег...
- Я же тебе сказала, Ялчын не даст, а у кого же еще я могу взять?
- Может, у папы?
- Что ты! Папа это воспримет как шаг к примирению со стороны Ялчына... Ведь в денежных вопросах я ничего без ведома Ялчына не предпринимаю, и папе это известно. Ялчын будет в бешенстве, когда узнает... Нет, нет, ни за что, только не это. Пока нельзя.
- Ну ладно, сам что-нибудь придумаю.
- Салман, я тебя прошу, расскажи все-таки, что конкретно... Я клянусь тебе па...
Но тут в трубке послышались короткие отбойные гудки, не дав Зарифе возможность в очередной раз поклясться здоровьем ее обожаемого родителя.
Прошло две недели со дня установки памятника Кязыму на его необитаемой могиле. Соответствующие инстанции посчитали просьбу Кязыма редчайшим "загробным", а вернее будет сказать, "догробным" курьезом, пожали плечами, и, так как "дело Кязыма" не очень ущемляло общественные интересы, ублаженные стариком, они посмотрели на этот, не имеющий прецедента случай, сквозь пальцы.
Мраморная статуя, изображавшая Кязыма в позе призадумавшегося великого поэта, гордо возвышалась над не шедшими ни в какое сравнение с ней другими надгробными возвышениями. Памятник стоял за оградой, отмечавшей границы широчайшего участка, на котором без труда можно было бы похоронить человек пятнадцать и где в спешном порядке по совету архитектора были посажены молодые платаны, с тем, чтобы своими разлапистыми ветвями подчеркивать величественную, классическую строгость форм памятника из черного мрамора и еще больше выделять его торжественную печаль в этой обители скорби. Впрочем, что касается Кязыма, надо сказать, что обитель скорби для него оказалась не таким уж отталкивающим местом. Очень скоро он полюбил приезжать сюда, благо, путь из города был недалеким - полчаса на машине, и ты, то есть он, на кладбище, у себя на могиле. Сюда его с каждым днем, чтобы не сказать с каждым часом (что тоже было бы вполне справедливо) все сильнее тянуло. Тишина тут была изумительная - раз. Воздух свежий, чудесный, даже получше, чем на бульваре, пожалуй. Это два. Хорошо тут было, сидя в тени платанов, думать о разном, вспоминать свою долгую, непутевую, беспорядочную жизнь, которая и непонятно на служение чему ушла, вспоминать свои молодые годы, вспоминать, вспоминать; даже величайшие глупости и ошибки, совершенные в жизни, и те было сладко и волнующе-грустно вспоминать... В ясную, теплую погоду, приехав на кладбище, Кязым плотно усаживался на удобную скамейку под своим памятником на полутораметровом пьедестале и невольно предавался мечтам и воспоминаниям, часто с бьющимся сердцем взглядывая наверх на торжественный мрамор, от коего скульптор Мурад так умело отсек все лишнее, что памятник и Кязым как две капли воды были похожи друг на друга. Поначалу, приходя к себе на могилу (естественно, сторож кладбища был в курсе этой грандиозной причуды и в первые дни не мог скрыть усмешки, видя старика, сидящего под статуей и умильными взглядами лобызающего ее), Кязым немного стеснялся такой явной схожести, от которой он пришел в восторг, когда в мастерской Мурад показал ему окончательно завершенную работу. Он отворачивался, когда мимо ограды проходили люди, пришедшие почтить память своих усопших. Как-то, шагая мимо, один из посетителей кладбища обратился к другому: "Ты только посмотри! Просто удивительно, до чего похожи! Он, наверное, брат того несчастного, что лежит тут..." - "А может, и близнецы..." - после паузы предположил второй голос. Кязым отвернулся, втянул голову в плечи, стараясь не смотреть в их сторону.