— Но ведь… это преступно! — выдохнул Анхейн. — Я не вправе этого подписывать.
   Эгарт облился холодным потом. Столько усилий, столько стараний — и все впустую! Посол, не имеющий права подписывать договор… так какого черта его тогда и вообще прислали? Для посмешки?
   — Почему? — еле выдавил он.
   — Подпись под словами может ставить только тот, кто их придумал, — пояснил Анхейн с таким видом, будто он невесть почему должен растолковывать не ребенку уже, а взрослому человеку, отчего вода мокрая, а лед холодный. — Я могу подписать свои песни. Или письмо, которое я написал сам. Но ведь этих слов я сам не складывал.
   Так. Ясно теперь, что у найгерис за обычаи… вот еще бы стало так же ясно, что с ними теперь делать. Не только с обычаями, но и с найгерис.
   — У людей иначе водится, — медленно промолвил Эгарт. — У нас… ну, если кто ставит подпись под словами другого человека, значит, он с ними согласен.
   Еще полчаса ушло на то, чтобы объяснить, что свиток пергамента мили в три длиной не понадобится, поскольку жители Шайла подписи свои под договором ставить не будут, хотя и согласны с ним всей душой. И только тогда Поющий вроде даже понял что-то и согласился запечатлеть под именем Эгарта свой стремительный росчерк.
   — Ну, вот и все, — с облегчением произнес Эгарт. — Теперь можно приступать к празднеству.
   — Как это — все? — не понял Анхейн. — Мы ведь договора еще не заключили.
   Эгарт обомлел. Крепкое дубовое кресло, казалось, растворилось под ним и вовсе, оставив короля сидеть прямо на воздухе… еще мгновение, и воздух его уже не удержит.
   — Я только подпись свою поставил, — утомленно добавил молодой найгери — видно, и ему нелегко далось это мелкое дипломатическое недоразумение. — Выразил свое согласие на то, чтобы договор был заключен, — ведь так у вас принято?
   Эгарт замороченно кивнул.
   — Но мы еще не пели, — заключил Анхейн.
   Эгарт помертвел.
   — Но я… — почти простонал Эгарт. — Я… не умею…
   Теперь уже Анхейн воззрился на Эгарта с неприкрытым изумлением.
   — Я не умею петь, — как можно более твердым голосом молвил Эгарт. — У меня… да я ни одной ноты не могу взять без фальши! И голос… да когда я пою… это как кролика живьем на терке натирают! Я… не могу…
   Изумление в глазах найгери мало-помалу уступало место сочувствию.
   — Да… — пробормотал он. — Я слыхал, что с людьми такое случается, — да вот верилось слабо.
   — Это конец всему, — обреченно прошептал Эгарт.
   Найгерис ведь недаром на музыке голову потеряли! И не в том даже дело, что лишенного слуха и голоса найгери днем с огнем не сыщешь, потому что таких просто-напросто не бывает. Но магия их… но волшебство найгерис — и боевое, и мирное… на чем же оно и замешено! Сказать о любом другом «волшебный голос»… да, это всего-навсего лесть. О любом другом — но не о найгери! Но не о Поющем! Этот странный красавец с удлиненными золотыми глазами на свой лад совершенно прав. Он не шутит, не надсмехается над Шайлом. Он искренне хочет заключить договор. Опять-таки — на свой лад. Чтобы не печать и подпись, а чары найгери скрепили его. Чтобы найгерис могли его принять.
   От какого пустяка зависят иной раз судьбы народов! Король должен уметь воевать и управлять. Судить и решать. Вникать и мыслить. Но кто, где, когда сказал, что король должен уметь петь?!
   — Я верю, — наклонил голову Поющий. И хорошо, что наклонил. Слишком уж тяжело делалось от его взгляда. Так смотрит наделенный несокрушимым здоровьем на слепого или безногого — с ужасом и жалостью.
   Так смотрит найгери, Поющий, на того, кто не умеет петь.
   — Я верю, — повторил Анхейн. — Мне мастер про такие случаи рассказывал. Я теперь верю. Мы справимся.
   Эгарт прикрыл глаза. Там, снаружи, толпа, готовая взорваться приветственным кличем, ждет, затаив дыхание. Ждет, когда же король выйдет на балкон рука об руку с послом и объявит, что долгожданный договор заключен.
   — Пойдем, — негромко произнес Анхейн, помогая враз обессилевшему Эгарту подняться из-за стола.
   Куда? Куда, во имя всего святого?!
   Анхейн твердым шагом направился к балкону… неужели… о нет!
   — Все будет хорошо, — сказал он так мягко и убедительно, что Эгарт едва ему не поверил.
   — Я не умею петь! — выдохнул король, когда Анхейн твердой рукой распахнул балконную дверь.
   — Для того, кто поет вместе с Поющим, это не имеет значения, — улыбнулся Анхейн. — Главное, чтобы в душе фальши не было.
   Солнечный свет ударил в лицо наискосок, заставляя прижмуриться. Это хорошо… это очень даже хорошо… он слепит глаза — и Эгарту не видны лица… все эти задранные кверху в ожидании лица…
   — Народу как много, — заметил Анхейн. — Нам посчастливилось.
   Посчастливилось? Да? Вот сейчас, вот прямо сейчас Эгарту предстоит открыть рот и запеть… запеть перед своими подданными… перед всем Шайлом… позорище-то какое неслыханное… и это найгери называет счастьем? Эгарта с детства учили, что король должен быть готов ради своей страны на подвиг… и видят Боги, он готов… но называть это счастьем?!
   Он должен. Он сможет. Несмотря ни на что.
   Потому что иначе договора не будет.
   И тут внезапно Эгарт понял с несомненностью клинка, выблеснувшего над головой, что…
   — Но ведь я даже не знаю, что петь! — в изнеможении отчаяния прошептал он почти на ухо найгери.
   — Для того, кто поет вместе с Поющим, это не имеет значения. — Анхейн улыбнулся Эгарту, словно ветеран — новобранцу, и его сильная рука сомкнулась вокруг ледяных от ужаса пальцев короля.
   Эгарт хотел сказать, что… но тут Анхейн запел. Ни слова — слова на древнем каком-то наречии, — ни мелодия Эгарту не были знакомы, но испугаться этому он не успел. Тело его внезапно обрело стойкую твердость флейты, теплый голос Анхейна, словно пальцы, лег на ее лады, и звонкая пустота ожидания заполнила собой флейту… а потом слитное дыхание тех, кто стоял на площади, рванулось в эту пустоту и серебряной нотой взлетело в распахнутое небо.
   Древние слова уже не казались чуждыми — они были внятны, как трава, как вода, как огонь, как стены Шайла. Эгарт не знал этих странных слов — но что они значат, он знал без тени сомнения.
   А потом толпа выдохнула в последний раз, и флейта замолкла.
   Эгарт потрясенно смотрел вниз, не в силах молвить ни звука. Лицо его было сплошь залито слезами, но он не замечал их… хотя — а если бы и заметил?
   — Договор заключен, — произнес найгери, и Эгарт утонул в приветственных воплях.
   Он не помнил, как рука об руку с Поющим вернулся обратно. Не помнил, как и когда сияющий церемониймейстер объявил о начале празднества. Не помнил, что говорил, когда поднимал заздравный кубок… а уж что пил — тем более. И когда музыканты начали играть… нет, решительно не помнил… и мелодий их тоже… зато он помнил, что невольно начал подпевать — и только тогда сообразил, что не сфальшивил ни разу.
   — Это прикосновение Дара, — улыбнулся ему Поющий — не Анхейн, другой, с почти еще обычными для найгери глазами. — Тот, кто пел вместе с Поющим, никогда уже не возьмет фальшивой ноты.
   Пиршественный стол, зал, взлетающие смычки, лица придворных, черные и золотые кудри найгерис… все завертелось, смешалось, полетело куда-то… туда, где Эгарт сможет петь — и только поэтому Шайл сможет жить.
   Эгарт с трудом перевел дыхание и хватил без малого полкубка легкого восточного вина. В голове у него сразу же прояснилось. И вовремя, надо сказать, — ведь пир уже закончился… и когда только успел? Впрочем, не важно. Многие уже покинули свое место за столом — имперский этикет полагает это чем-то неслыханным, но в Шайле живут проще… и хорошо — потому что иначе не только придворным, но и гостям пришлось бы дожидаться, покуда его величество соизволит очнуться… вот же нашел время впадать в задумчивость!
   Главное уже позади. Договор заключен. Пир окончен. Придворные уже разбрелись по залу, уже перемешались с гостями, благородные дамы завели полные намеков, но ни к чему не обязывающие разговоры, фрейлины принялись деловито строить глазки самым молодым и красивым найгери… уже и музыканты перестали играть, отдыхая перед тем, как снова взяться за инструменты. Пора.
   Эгарт дал знак церемониймейстеру открыть двери в соседний зал — туда, где через несколько мгновений начнутся танцы… а интересно будет поглядеть, как пляшут найгерис…
   И тут над нестройным говором взмыл дикий, исполненный неизбывной жути крик.
   Когда придворные и найгерис, бросившиеся на крик, внезапно подхватили его с нескрываемым ужасом, Младший Поющий Тэйглан еще ничего не понял. Не понял он и тогда, когда попытался войти в зал… когда толпа начала судорожно расступаться перед ним… даже когда он увидел лежащее посреди зала тело, вокруг которого расплывалась лужа крови, совсем еще свежей, не заветрившейся… даже и тогда.
   Может, иной раз мертвого и можно принять за спящего. Но этого мертвеца никак нельзя было принять за пьянчугу, беспечно спящего в луже вина. Было что-то в положении тела такое, что не позволяло сомневаться или надеяться. Что-то окончательное, невозвратимое. Тот, кто лежал ничком посреди зала, был безнадежно, непоправимо мертв… и только блестящие иссиня-черные волосы, рассыпанные по мертвым плечам, были странно живыми.
   Только одно Тэйглан и понял: тот, кто лежит мертвым, — не человек. Это найгери. И не важно, что лица не видно… Тэйглану нужды не было переворачивать тело, чтобы отличить найгери от человека.
   Он еще не понимал… все еще не понимал… Разум все еще отказывался вместить невозможное — и оттого из последних сил цеплялся за несущественное. Разум просто-напросто отказывался поверить. Ведь если убитый — найгери… позвольте, а где еще один труп? Где мертвое тело его убийцы? Пусть и был этот найгери убит ударом ножа в спину — все равно… он не мог уйти из мира живых в одиночестве. Так не бывает. Где труп убийцы… и где меч убитого? Почему нигде нет и следа неизбежной, пусть и короткой, предсмертной схватки? Почему стены не захлестаны кровью из ран убийцы? И почему… почему нигде нет меча?
   Тэйглан не понимал… он видел, что перед ним лежит найгери,.. убитый найгери… он видел, во что одет убитый, — и не мог не узнать этой одежды… но он не понимал. И только когда Хэйдльяр у него за спиной застонал почти беззвучно, невозможная правда стеснила дыхание Тэйглана.
   При убитом не было и не могло быть меча — потому что его не было у живого.
   Потому что в луже собственной крови лежал на полу Анхейн. Поющий.
   И Тэйглан без сил опустился на пол рядом с телом убитого друга.
   Ребра Тэйглана, казалось, забыли, как двигаться; удушье сдавило голову черным обручем. Убитый Поющий… да это все равно что сказать «черное солнце» или «раскаленный лед»! Поющих не убивают. На Поющих никто не подымал руку… никто, никогда!.. никто — до этой минуты.
   Ничего более чудовищного, чем убийство Поющего… нет, есть и более чудовищное! Вероломство. Шайл позвал найгерис на помощь. Шайл воззвал к их чувству справедливости. Шайлу нужен был щит. И найгерис не отказали в справедливой просьбе… а когда найгерис прикрыли собою Шайл словно щитом, он в ответ полоснул руку, держащую щит! Шайл ударил Анхейна… ударил ножом в спину — подло; до чего подло! Анхейна — у которого даже меча при себе не было… потому что у Старшего Поющего нет и не может быть при себе меча.
   Чудовищность этого вероломства лишала Тэйглана последнего горького утешения — оплакать друга. Он не мог сейчас думать об Анхейне как о друге… это потом, потом, после, не сейчас, потом… не теперь, когда солнце почернело и докрасна раскаленный лед слепит глаза… не теперь, когда кровь Поющего не то что заветриться — остыть не успела… не теперь, когда вероломство ударило Тэйглана в сердце его сердца, в душу его души, в самое сокровенное — и оно отозвалось набатным звоном боевого безумия!
   Анхейн… Анхейн был безоружен… Анхейн — но не Тэйглан. Всего-навсего Младший Поющий, которому еще ох как далеко до почетного ритуала отказа от меча… меч Тэйглана покуда при нем — как и его неизбывный ужас, и гнев, и ярость… и то страшное, что поет в кончиках его пальцев, клокочет в мускулах плеч, ревет в голове… боевое безумие найгерис… набатный звон, неодолимо несущий найгери к его врагу сквозь тысячи клинков…
   Тот самый набат, что вскипает сейчас в жилах всех остальных найгерис!
   Надо встать… надо… надо встать и сказать… сказать им, чтобы они не… ведь теперь, когда Анхейна больше нет, Тэйглан — единственный Поющий в этом проклятом городе… пусть Младший, но единственный… и он должен… он непременно должен…
   Выцветшие ошметки чего-то позабытого, что в минувшей жизни Тэйглан называл долгом, из последних сил надсаживались, пытаясь докричаться до него сквозь набат боевого безумия. Набат был громче — он был громче всего на свете, он объял собой полнеба… но крик этот, пусть и едва уловимо, пробивался сквозь его рев.
   Тэйглан сумел подняться. Он даже руку сумел поднять, останавливая найгерис… и вовремя — еще мгновение, и даже приказ Поющего не остановил бы их… и только тогда его шатнуло к толпе. И люди, и найгерис обступили его плотно, поддерживая, не давая упасть — но набат не стихал… он и не мог стихнуть… стиснутый тем, что еще оставалось от воли Тэйглана, он лишь подался немного назад — и тут же вновь грянул неистово, когда руки Тэйглана коснулось что-то влажное… Тэйглан поднял руку и недоуменно уставился на то красное, что мазнуло по ней походя, мазнуло — и оставило след… и тогда набат грянул страшно и торжествующе, швырнув Тэйглана вперед и вбок, на человека в алом плаще… навряд ли тот успел понять, что свалило его с ног и бросило оземь, заломив руку, — он ведь не мог слышать… он ведь только человек… Нет. Не человек. Убийца.
   Левой руки и колен Тэйглану хватало с избытком, чтобы удерживать убийцу… левой, окровавленной руки. А правую Тэйглан сначала поднял открытой ладонью вверх — а потом стиснул ею край алого плаща… тот самый влажный край… стиснул изо всех сил — пока кровь Анхейна не закапала из него на пол. И лишь тогда Тэйглан разжал правую руку — чтобы вновь поднять ее, вновь останавливая найгерис.
   — Стойте! — хрипло каркнул он, не надеясь на то, что движения его руки окажется достаточно. — По-вашему, быть изрубленным в куски на месте — этого довольно для убийцы Поющего?
   Боевое безумие еще полыхало в глазах найгерис… но теперь это был уже вполне управляемый транс, а не безудержное бешенство. Действительно — разве убийца Поющего заслужил такую легкую смерть? Тысячу раз — нет! Приговор его будет другим… совсем другим… вот только прежде исполнения приговор надо вынести. Прав Младший Поющий Тэйглан. Незачем найгерис торопиться. Вовсе даже незачем.
   — Этого никак не довольно, — мрачно произнес король, шагнув к распростертому на полу убийце. Лицо у короля было такое, словно он собирался выхватить убийцу из рук Тэйглана и начать рвать его на куски самолично.
   — Вы хотите отнять его у нас? — захолодевшим от гнева голосом спросил Тэйглан.
   — Одолжить, — угрюмо поправил его король. — На время. Он ведь не только вам… он ведь и Шайлу… пусть заплатит за все — и всем.
   Это Тэйглан очень даже понимал. Убийца Поющего совершил над Анхейном немыслимое вероломство — но родной свой Шайл он просто-напросто предал. Он дважды преступен — так пусть же он и ответит за свое преступление дважды.
   Тэйглан утвердительно наклонил голову.
   — Даллен… — с внезапной хрипотой произнес король. — Почему?..
   Убийца, по-прежнему прижатый к полу, кое-как повернул голову.
   — Он оскорбил мою честь, — выдавил Даллен.
   Если Тэйглан и сумел удержаться и не сломать ему руку, то разве только чудом. Честь! Честь его, видите ли… да чего стоит твоя хваленая честь в сравнении с жизнью Поющего… честь, которая не помешала тебе ударить в спину безоружного — это же как надо голову потерять… а вместе с тем и саму честь… которая не подсказала тебе, что есть кое-что и поважнее оскорблений… что никакая честь не стоит жизни Поющего.
   Король наклонился и выдернул нож Даллена из присапожных ножен. Клинок тускло блеснул сквозь размазанную по стали кровь. Даллен даже не озаботился стереть кровь с ножа.
   — Честь твою, — тяжело и медленно произнес король. — Что ж… ты сам выбрал.
   Он вновь наклонился и снял ножны с мечом с обоймиц. Потом, помедлив, вынул меч из ножен и, уперев острие в пол, наступил на клинок.
   Убийца под руками Тэйглана судорожно дернулся и страшно обмяк — будто не меч его, а хребет переломили.
   Еще один наклон — и король сорвал с Даллена пояс. А потом… пожалуй, ярость короля превосходила в это мгновение ярость даже и самого Тэйглана — потому что кожаный пояс он разорвал надвое одним движением.
   — Ты сам выбрал, — повторил король. — Быть по сему.
   По мнению тюремщика Смертной башни Халнака, все ихние высокородия, сколько их ни на есть, разделяются ровнехонько на три разряда. Других высокородий просто не бывает, и стоит хоть которому из них угодить в Смертную башню, тут-то его природа себя и обозначит.
   Первые — это те, кто брезгливо отталкивает миску с едой. Норов, значит, оказывают. Эти помешаны на собственной изысканности и обращения требуют галантерейного. Иногда незадолго до казни придурь покидает их — но куда как редко. Другие — те, кто жадно съедает все до крошки, а то и прибавки просит. Эти, впрочем, спервоначалу могут и миской в стену ахнуть, но у подобной блажи век недолог — оглянуться не успеешь, а узник так споро челюстями двигает, словно не еда у него в миске, а веревка палача, и смертник ее таким способом изничтожить ладится, да поскорее. Это те, кто помешан на жизни. Они до судорог, до рвоты хотят жить, аж из души вон рвутся. Даже и на плахе они до последнего ожидают монаршего помилования. А третьи — те, что мисками в стенку свистать не пытаются, но и добавки не просят. Они и вообще ни о чем не просят. Едят любые помои и спят на любой соломе. Вот это самая мразь отборная и есть. Такие бывальцы, что рядом не становись — и не потому, что придушит и в бега ударится (эти-то как раз реже всего пытаются сбежать), а потому что противно. Это те, кто помешан не на изысканности и не на жизни, а на самих себе. На своей правоте. И ничто никогда не заставит их в ней усомниться. Что бы ни натворил такой убойца — оруженосца ли зарезал за плохо отчищенные перчатки, купца ли заезжего насмерть прибил за непочтительность, или другое что, — но он стойко уверен в своем праве это сделать. Он ведь не чета каким прочим. Он ведь на честь свою охулки не положит и другому не позволит. Он всего-навсего покарал сквернавца, покусившегося на его честь. А что с ним дальше будет, не важно. Так от спеси одичал, что ему и смерть не в смерть.
   Граф Даллен йен Арелла оказался как раз этого, третьего разбора.
   Угодливости перед тюремщиком в нем не было ни на ломаный грош… но это бы еще ладно. Халнака всегда коробило, когда благородные графья, для которых он все равно что мусор под ногами, начинали перед ним заискивать. Худо было другое. Даллен не унизился даже до высокомерия. Спесь его была настолько велика, что он не снисходил до надменности. Граф йен Арелла был ровен, молчалив и спокоен. Он без единого слова съедал то, что Халнак приносил ему, — так спокойно, что к исходу третьих суток Халнаку больше всего хотелось дернуть этого гада миской по голове. А потом он спокойно спал по ночам… вот уж воистину рыбья кровь! Ну еще бы — посла зарезал, за честь свою порушенную отомстил, а дальше хоть гори все огнем… и ведь горело бы — ох как бы горело, не поймай тебя тот найгери за плащ! Это же на сколько пудов твоя честь потянет, если город родной ее не перевесил! Столько на свою совесть положить — так прижмет, что от нее и следа не останется.
   Когда на четвертое утро за Далленом явились королевские обережные, Халнак встретил их, как долгожданное избавление. Халнак уже загодя приготовил все, что может понадобиться, когда узника снаряжают на казнь, — и воду для мытья припас, и брадобрея тюремного позвал со всеми причиндалами. Старший из обережных, низкорослый крепыш с темными волосами, стыдливо начесанными на обычную среди немолодых уже воинов подшлемную плешь, только хмыкнул одобрительно, глядя на Халнаково хозяйство.
   — Хорошо, — коротко заметил он. — Так быстрей управимся. Пусть приведут.
   Быстрей управиться, однако же, не получилось — и не потому, что Даллен тянул время. Благородному графу мешкать перед казнью невместно. Слишком уж велик урон для чести из этого получается. Нет, граф йен Арелла не мешкал — и уж тем более крика не подымал, на полу с визгом не бился и прочих не относящихся к делу представлений не закатывал. Он без суеты и промедлений снял свою одежку, волглую от промозглой подземельной сырости. Умывался Даллен тщательно, однако растягивать это занятие до бесконечности даже и не пытался. Рукам брадобрея опять же не противился. Облачение свое, обережными привезенное, надел с привычной сноровкой…
   — Выводите, — махнул рукой старший обережный.
   Халнак вздохнул с облегчением. Не тут-то было.
   — Погодите. — Даллен поднял руку, затянутую в серую перчатку, и обережные поневоле остановились на полушаге.
   — Что такое? — холодно поинтересовался старший. — Сапоги жмут или штаны спадают?
   — Закон не велит, — спокойно осведомил его Даллен. — Без последнего желания не полагается.
   Закон не велит — видали?! Много ты думал о законе, когда послу нож в спину всадил? О себе ты думал — о себе да о чести своей!
   Халнака аж скрутило от ненависти. Обережного передернуло.
   — И чего же его светлость напоследок желает? — сквозь зубы спросил он.
   — Завещание составить, — ответил йен Арелла. — Это дозволено.
   Обережный, в прожелть белый от ярости, как перестоявшийся творог, обернулся к Халнаку.
   — Чернила, перья, пергамент есть? — процедил обережный.
   Халнак кивнул. Есть, как же не быть. В тюрьме одним только излишествам не место — а все, что для жизни потребно, завсегда в наличии.
   — Тащи живо! — распорядился обережный. — Опоздаем ведь!
   Халнак живенько скрутился за всем, что велено, — аж взмок и запыхался, покуда добежал. Даллен уже сидел за столом, положив слева от себя снятую перчатку и перстень. По связке перьев, принесенных Халнаком, он пробежался пальцами не глядя — и безошибочно извлек из нее на ощупь не гусиное перо, а воронье, самое лучшее, тонкое… такие в Смертной башне берегли и попусту не тратили — вороньим пером подобает разве только отчеты на королевское имя писать. Чего, однако, и ждать от их высокородий. Дело привычное.
   — Долго ты там? — нетерпеливо прикрикнул обережный, когда йен Арелла замер с пером в руке над листом пергамента.
   — Нет, — коротко ответил Даллен.
   Привычно, как заправский писец, он прикоснулся кончиком языка к перу, придвинул чернильницу, обмакнул перо и склонился над пергаментом.
   Найгерис ожидали начала казни на площади вместе с жителями Шайла, и только Тэйглан как Поющий — единственный теперь среди приехавших в Шайл Поющий! — стоял на галерее среди придворных рядом с королем. Тэйглану объяснили смысл предстоящего во всех подробностях, и теперь разум его разрывался надвое. С одной стороны, рассудок отказывается поверить, что кто-то смог измыслить казнь настолько чудовищную — куда там четвертованию и колесованию! С другой же стороны, Тэйглан всей силой души желал убийце тысячекратно худших мук — ибо нет пытки, достаточной для того, кто поднял руку на Поющего… и рана, оставленная в сердце Тэйглана смертью друга, не зарастет никогда.
   — Опаздывают, — шепнул кто-то за спиной Тэйглана.
   — Пожалуй, — таким же шепотом согласился невидимый собеседник; Тэйглан не стал оглядываться, чтобы посмотреть, кто говорил. Ему было совершенно безразлично.
   Наконец послышался давно уже ожидаемый перестук копыт по мостовой, и на площадь вступила старая облезлая лошадь, медленно влекущая за собой похоронную телегу. В телеге, подвернув под себя ногу и ухватясь левой рукой за низкую бортовину, сидел Даллен в полном парадном облачении и даже при графской короне.
   Толпа заволновалась; люди становились на цыпочки и вытягивали шеи, чтобы бросить взгляд на своего вчерашнего любимца. И ведь было на что посмотреть! Нет, Даллен и прежде, конечно, не мог похаять свою внешность — но и смазливостью особой не отличался. Его это, впрочем, не волновало совершенно — граф йен Арелла располагал к себе сердца отнюдь не правильностью черт. Но здесь и сейчас, убранный для казни, как для праздника, Даллен был обжигающе красив. Особенно хорош был его рот, всегда такой щедрый не столько на слова, сколько на веселые песни и мягкую полуулыбку, а теперь крепко сжатый. Сколько красивейших девушек Шайла мечтали когда-то целовать этот упрямый сильный рот… и ведь нельзя поручиться, что все они вспоминают сейчас это желание с отвращением и стыдом. Такое бывает, и нередко: в преддверии смерти жизнь озаряет лицо последним отблеском красоты.
   — Отчего так долго, Ральдэ? — отрывисто спросил король невысокого человека средних лет, который зачем-то покинул охрану, сопровождавшую телегу, и подошел к галерее.
   — Последнее желание, ваше величество, — чуть смущенно, словно сомневаясь в собственной правоте, ответил Ральдэ. — Смертнику полагается.
   — Действительно, — кивнул король. — И что потребовал этот мерзавец?
   Ральдэ, преклонив колено, протянул королю узкий свиток, запечатанный совсем недавно.