Обыск. Зэковское счастье - душ! Это преимущество этапа - заключенным положено мыться раз в неделю, и мне до очередного мытья, значит, еще пять дней. Но в Лефортово моют с дороги всех, так что мне повезло. Интересно, сколько меня тут будут мариновать? Спрашивать, конечно, бесполезно. В камере я одна. Слава Богу. В глазах плывут лица, бритые головы, телогрейки... Я здорово одичала за эти семь месяцев без людей. Ведь нельзя же, в самом деле, считать человечьим обществом моих гебистов! А эти все же люди, хоть среди них наверняка и убийцы, и воры. Но наш народ всегда называл каторжных "несчастными". Несчастные люди, я их жалею, а они, наверное, меня. Нет, я знаю о свирепых лагерных законах урок, о безжалостных расправах, об издевательствах над слабыми... Но что в них есть и что-то другое - это я уже никогда не забуду. Я буду апеллировать к этому другому, что есть и в урках, и в тех конвоирах, и, может быть, даже в том, что заглянул сейчас в глазок - сплю я или нет? Господи, спаси и помилуй мой несчастный народ!
   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
   Два дня в лефортовской одиночке - и снова на этап. На этот раз, к моему удивлению, меня запихивают в одну клетку с еще десятью женщинами. То ли по недосмотру, то ли по нехватке мест. Я, разумеется, не протестую: новые люди, новые встречи. Все наскоро знакомятся, рассказывают свои истории. Кто - охотно, кто предпочитает говорить на другие темы. Старушку в углу клетки зовут баба Тоня. Она почти все время плачет. Потом, когда уже едем, рассказывает. Ей шестьдесят пять лет, и получила она четыре года за самогон.
   - Не свисти, баба Тоня, - вставляет явно бывалая Лида с яркой помадой на неумытом лице. - За самогон по первому разу четыре не лепят.
   - То-то и есть, что не лепят, - плачет старушка. Сморкается она не в носовой платок, а в беленькую тряпочку с необрубленным краем. - Всю жизнь всем селом гнали, и никому не лепили. Ну, Мише-участковому дашь под праздник красненькую - он никого и не трогает. А как Миша по пьяни в пруду утоп с мотоциклом вместе - такого лешего прислали, прости Господи! Где и нашли... Сунулся он ко мне перед Октябрьским праздником - знает, окаянный, что одна живу, никто не заступится... Ну и надыбал... Я ему туда-сюда, а он нет, говорит, акт писать буду. Ну, мне соседи говорят: дай ему четвертной, чтоб не писал-то. Я как раз картошку продала, у меня было. Несу, подаю. А он, леший, берет и новый акт пишет: теперь за взятку. И берут меня сразу по двум статьям, уж как я просила-молила... А пока сижу, до суда еще, на самогон амнистия выходит, а на взятки нет. Так мне судья и сказала: за самогон тебе, гражданка, год, и шла бы ты по амнистии счас домой. А за взятку тебе четыре, и поедешь ты в лагерь общего режима. - И снова плачет баба Тоня, утираясь тряпочкой. У нее дом остался с огородом, а на огороде капуста. Мыслимое ли дело ей прожить в лагере четыре года? Дали бы уже помереть в своей хате.
   - Не плачь, баба Тоня, - утешают ее хором. - Общий режим - не строгий, не помрешь. Везде люди живут. Ты старая, тебя обижать не будут. И на швейку не пошлют, там здоровые нужны. Не реви!
   Рассказывают про швейку: самое страшное там - тяжелый пошив. Это значит, телогрейки, ватные штаны и солдатские шинели. Из сукна летит ворс, вата летает клочьями, и всем этим дышишь. Кроме того, ткань обычно "с пропиткой" - от этой химии на руках появляются язвы - чем дальше, тем больше. Идешь с этими язвами к врачу, а она тебе: "Это от гомосекса" (от лесбийской любви, значит).
   - Я этим не занимаюсь.
   - Ну, тогда - от полового голодания.
   Всего две причины на все случаи жизни, и в обоих случаях заключенные сами виноваты и нечего морочить врачу голову. Общая мечта - устроиться в хозобслугу - на кухню, в уборщицы или как-нибудь еще. Хозобслуга живет отдельно, не в такой тесноте, и шансов уйти на свободу "условно-досрочно" гораздо больше. Мне эта премудрость ни к чему - у политзаключенных никаких амнистий и досрочных освобождений не бывает. Как и хозобслуги и лесбийской любви. Но, конечно, интересно. По моим подсчетам, в лагерях страны сидит миллиона полтора женщин - и у всех у них такие проблемы.
   Тетя Люба убила топором своего мужа. Рассказывает она об этом охотно и даже с некоторым вызовом:
   - Двенадцать лет, пьянюга, все из дому пропивал и меня лупил по чем попало. А тут пришел и опять ко мне - бить. Я - за топор и ему показываю: не подходи, не дамся. Ну, он - на меня, а я его - обухом. Так и повалился. Я сначала думала, он пьяный просто, тюкнула-то несильно. А ему, видишь, хватило. Я, конечно, за доктором, тот пришел, говорит: все, убийца ты, Любовь Яковлевна. А вот не жалею, ни вот столечко не жалею. Три месяца в тюрьме просидела и только два раза конвой ударил. А то ведь - чуть не каждый день... И следователь не бил - я же сразу все как есть рассказала, ему легко было дело закрывать. Он меня жалел даже, чаем угощал...
   Руки у нее полные, с короткими пальцами. На одном до сих пор след от кольца - глубокая вмятина. Говорит, обручалка так вросла, что в тюрьме не могли снять - распилили. Колец, хотя бы и обручальных, зэкам, конечно, не положено. Да и к чему оно ей теперь - обручальное кольцо?
   Собираются есть, складываем вместе, что у кого. Я запаслась перед этапом: пока сидишь под следствием, можно покупать продуктов на десять рублей в месяц. Как раз для того запаслась, чтобы приехать в лагерь не с пустыми руками. Но до лагеря ничего не довезла, кроме нескольких головок чеснока. Все раздала на этапе: такие жалкие, такие заморенные были все эти женщины! Половине из них и передачи-то в тюрьму никто не носил. А ведь некоторые даже не из тюрьмы, а из лагеря в лагерь, то есть сидят уже несколько лет. Серые, отечные, с синими губами. Или, наоборот ярко-красными от дешевой помады на том же сером лице. И рука сама тянулась - давать, и внутри меня кто-то истошно выл от жалости... Как выяснилось позже, это была ошибка - все они были все же заключенные лагерей общего режима, а я ехала на строгий. Там и продуктов можно покупать только на пять рублей в месяц, и посылок почти не бывает (раз в год по истечении половины срока - пять килограммов), а администрация может лишить по своему усмотрению и того и другого. И как правило - лишает... Так что наши, когда я до них добралась, оказались еще больше голодными и заморенными. Но более похожими на людей в моем понимании: другой взгляд и осанка другая. И этапную мою глупость, в которой я чистосердечно покаялась, мне сразу простили, посмеявшись - оказывается, почти все делают то же самое на первом этапе. Нормальная человеческая реакция, если видишь все это в первый раз свежим взглядом. Привезенные же мною головки чеснока ели со страшной экономией два месяца, и все это время меня корежило от стыда, хотя все о моем легкомыслии и думать забыли.
   То, что я - политическая, вызывает законный интерес во всех клетках. И приходится мне рассказывать все сначала: и про права человека, и про стихи, и стихи читать - для всех, на весь вагон. Благо конвойный и сам явно заинтересован и разговору не мешает. Теперь мои европейские и американские аудитории удивляются, как это я все помню наизусть и как легко отвечаю на вопросы. А это потому, леди и джентльмены, что мои первые большие аудитории-залы не меньше, чем на сто человек - были вот эти столыпинские вагоны, где большинство меня даже и не видело - только слышало голос. И стихи надо было читать как можно проще, и на вопросы отвечать - понятно, не умничая, выбирая простые слова, как делаю я сейчас по-английски. Потому что мой теперешний английский словарный запас равен их среднестатистическому русскому, хотя и сидят по лагерям люди, способные цитировать Омара Хайяма, но большинство все-таки полуграмотно. И все-таки читаю:
   Моя тоска - домашняя зверюшка:
   Она тиха и знает слово "брысь".
   Ей мало надо - почесать за ушком,
   Скормить конфетку и шепнуть: "Держись!"
   Она меня за горло не хватает
   И никогда не лезет при чужих.
   Минутной стрелки песенка простая
   Ее утешит и заворожит.
   Она ко мне залезет на колени,
   По-детски ткнется носом и уснет.
   А на мою тетрадь отбросит тени
   Бессмысленный железный переплет.
   И только ночью, словно мышь в соломе,
   Она завозится - и в полусне
   Тихонько заскулит о теплом доме,
   Который ты еще построишь мне.
   Читаю. Грош мне цена со всеми моими стихами, если вот эти меня не поймут: достаточно уже нас было - "страшно далеких от народа"! Читаю, уже не выбирая: и про недостижимое бархатное платье, и про примерную родину-мать, казнящую лучших своих детей, и про кошку, умеющую летать...
   Баба Тоня опять плачет. Отсморкавшись, достает откуда-то из узла сморщенное яблоко.
   - Покушай, доченька, ты молодая. Мне уж все равно в лагере помирать, а ты живи. Ты пиши!
   Беру мой первый гонорар - еще теплый от ее руки. Напишу, баба Тоня! Если только выживу - обязательно напишу.
   Сантименты, впрочем, справедливо наказуемы - как и все тенденции красить что бы то ни было одной краской. Тюремная администрация норовит окрасить всех зэков в серый цвет - хороша бы я была, если бы пыталась подцветить всех в розовый! Пока мы с бабой Тоней сантиментальничали, у меня из рюкзака утянули зубную щетку - самое глупое, что я могла сделать, удивиться, это обнаружив. Поезд все гремел всеми суставами, а разбитная веселая Варюха учила меня жить в лагере:
   - Ты, главное, не зевай. Первое дело, как приедешь и в карантине отсидишь, иди получай что тебе положено и сразу в каптерку закрой, а то сопрут. И когда простыни и прочее будешь сушить - от веревки не отходи: трусы не обязательно сопрут, разве только заграничные, а простыни обязательно.
   - А почему именно простыни?
   - Ну смотри сама! Тебе их положено три на все время. Дадут хорошо если две. Койки положено стелить "по белому" - простыня сверху. И пока ты на работе - ходят рейдами, проверяют, чтобы она была чистая и немятая. Так эта простыня и называется - "рейдовая", на ней и не спит никто, это только для начальства. На все про все тебе остается одна простыня - и под низ, и наверх, и в стирку, а следующие дадут года через два. Как тут не пойдешь не сопрешь?
   - Так если всем у всех тянуть, все равно на каждого останется по две?
   - Не, это только на первое время. Есть долгосрочницы, они несколько раз получали. У них по пять - по шесть. Уходит она - оставляет кому-нибудь. Ты потом устроишься, ты грамотная. Будешь помиловки всем писать, тебе всего натащат.
   - Это как - помиловки?
   - Ну, прошения о помиловании, на Валентину Терешкову или на правительство. Мол, раскаиваюсь, осознаю свое преступление, прошу сбавить срок. Все так пишут.
   - И помогает?
   - Ни хрена не помогает, особенно если на Валентину Терешкову. Она вообще стерва, это же она зэковскую форму ввела и нагрудные знаки.
   - Как так?
   Тут уже начинает галдеть все купе, да и соседи подают эмоциональные реплики. Потом я еще и еще буду убеждаться во всеобщей зэковской ненависти к председателю Комитета советских женщин Валентине Терешковой. Ну хоть бы раз за четыре с лишним года отсидки услышала я о ней что-то хорошее! Мне, конечно, поначалу совершенно непонятно - почему. Из объяснения, которое мне наперебой дают десять - двенадцать человек (все - из разных тюрем и лагерей - сговор исключен), вырисовывается примерно такая история.
   Раньше все зэки были в своей одежде, и при Сталине, и при Хрущеве. Хрущев даже отменил было нагрудные знаки. Женщины, к тому же наголо не бритые, в хрущевское время совсем были похожи на людей. В зонах даже мануфактура продавалась - шили себе что хотели. Пока Валентина Терешкова не посетила Харьковскую зону. Начальство, конечно, на полусогнутых, зэчек выстроили. И тут наша Валя развернулась:
   - Как так, - говорит, - некоторые из них одеты лучше меня!
   Нашла, кому позавидовать. И пошла возня - у всех зэчек все свое отобрали и ввели единую форму одежды, а уж какую одежду государство способно изобрести для заключенных - это ясно. Ввели нагрудные знаки, появиться без них - нарушение. Приказали повязываться косынками, без косынки нарушение. И в строю, и на работе, везде вообще, только на ночь снимаешь. Волосы, конечно, портятся, а что поделаешь? Сапоги эти дурацкие! На Украине еще разрешают женщинам хоть летом в тапочках ходить, а в РСФСР - нет. Теплого ничего не положено, кроме носков и телогрейки. Так и стоишь зимой на проверке в коротенькой хлопчатой юбочке "установленного образца", мерзнешь, как собака. Мужикам - тем легче, у них хоть брюки с кальсонами. Зато теперь эстетические чувства Валентины Терешковой удовлетворены. Она может приезжать в Харьковскую зону (из нее, кстати, с перепугу сделали "показательную" и вконец замордовали там женщин всякими дисциплинарными ухищрениями). Она может приезжать в любую другую зону СССР с уверенностью, что никто не будет одет лучше нее. Все будут одеты одинаково плохо. Да здравствует коммунистическая законность! Примерно эту же историю я слышала потом от разных зэков в разные местах не менее тридцати раз.
   Заключенные выражают ей свою благодарность частушками, из которых только одна не содержит впрямую нецензурных слов. Ее я процитировала выше, остальные придержу при себе, оберегая нравственность читателя.
   - Почему же на нее все-таки помиловки пишут?
   - А дуры, вот и пишут, - отвечает мне знающая жизнь Варюха. - Все на что-то надеются: то на амнистию, то на помилование. Бывает, что и милуют под какой-нибудь праздник - так одну на сто тысяч. Я этих помиловок сроду не писала, а других дур хватает.
   Ну да, примерно о том же писал Солженицын. Цитирую по возможности близко к тексту. Вагон загорается интересом: а еще чего он писал? Весь "Архипелаг ГУЛАГ", конечно, не перескажешь, но кое-что излагаю по памяти. Конвойный (смена уже опять поменялась) говорит:
   - Помолчи, сейчас начальник ходить будет.
   И он же, когда начальник прошел:
   - Ну давай, что там дальше?
   Даю. Кому же это еще и давать, как не вам, ребята в форме - зэковской ли, солдатской... Ведь не все же вы пожизненные воры и бандиты! У всех у вас жизнь покалечена, но душа-то осталась. Каково ей теперь, этой душе, с малолетства запущенной в машину лжи и насилия? Хорошо бы ей все-таки выстоять, а есть ли шансы? Я все-таки надеюсь, что есть.
   ГЛАВА ПЯТАЯ
   Пересыльная тюрьма в Потьме - препаршивое место, хотя, наверное, хороших пересылок не бывает. Меня, спохватившись, снова отделяют, и опять я одна в камере. Камера большая и гулкая. Коек нет - сплошные деревянные нары в два яруса. Наверху зарешеченные оконце. Стекло выбито. Отопительный сезон кончился в начале апреля, а сейчас середина. Кое-где еще лежит снег. Ох, и мерзнуть же мне в этой камере! Но я еще не представляю себе - как мерзнуть. В камере кран, что само по себе уже роскошь. Но у этой роскоши протекает труба, и на цементном полу непросыхающая лужа. Поперек я ее могу перепрыгнуть, а вдоль - нет. Это, конечно, гарантирует камере стопроцентную влажность: носовой платок, который я тут же стираю, так и не высыхает до моего следующего этапа. Вся моя одежда за пару часов пропитывается влагой. Доблестно стучу зубами, рифмуя "канализацию" с "цивилизацией". Но слышу и какой-то другой стук: это по отопительной трубе. Меня, стало быть, вызывают на связь. В поезде меня научили, как это делается: приставляешь дном пустую кружку к трубе, а сверху - ухо, и все слышишь. А чтоб говорить - орешь в эту же пустую кружку, приставленную к трубе.
   - Шестнадцатая, шестнадцатая, упади на трубочку!
   Ну да, это меня.
   - Говори!
   - Ты напиши домой письма, отсюда можно переправить. Держи при себе, нас на один поезд завтра будут грузить, ты нам сразу перекинь. Все будет как надо. И знаешь что, отдельно стихи запиши, девочки просят. Не бойся, нас по стихам не шмонают. У меня вон тетрадка со стихами уже два года, и ее даже не читал никто. Пиши давай. Конверты у тебя есть?
   - Есть, спасибо.
   - Не поняла?
   - Спасибо!
   - А-а... Ты, когда на трубочке, говори медленно, а то не понять. Ну все, пока.
   Писать или не писать? Стихи - Бог с ними, пускай идут как идут. Но вот письма... Насколько можно положиться на этих моих случайных попутчиц? Среди них всякие бывают: одна действительно как-то ухитрится переправить, из чистой зэковской солидарности, другая в надежде на поблажки понесет в оперчасть... Разговор был "по трубочке", в глаза не заглянешь. Ну, допустим, передадут - какой адрес писать? Домашний, ясное дело, нельзя - КГБ просматривает всю почту. Надо, стало быть, на не очень заметных знакомых, чтоб они передали Игорю. Адреса у меня есть, зазубрила в свое время. А написать бы надо: процесс у меня был даже по советским понятиям неслыханный, с нарушением всех мыслимых юридических норм. И права на защиту меня лишили, и последнего слова. Никого, кроме гебистского "наполнителя", в зал не впустили, так что они не стеснялись. Была не была - рискну! Даже про холод забываю. Пишу, припоминая все: имена следователей, судьи, заседателей, кассационной комиссии... Ах, жаль, нет копии приговора - там есть места изумительной красоты!
   Готово мое письмо, заклеен конверт, надписан адрес. В письме описание следствия и процесса и просьба передать это все Игорю. А дальше уж его доля риска: как он это все обнародует? Если, конечно, он вообще до сих пор на свободе...
   Это письмо ушло и попало по адресу. Игорь был на свободе и узнал о существовании письма от общих с адресатом знакомых, но самого письма так никогда и не получил. Не отдал его адресат и мне после моего освобождения. То ли держит его до сих пор у себя, то ли отнес в КГБ этот человек с высшим образованием, никогда не судимый и не сидевший. Если сравнивать его моральный уровень с теми "блатняшками", которые все-таки переправили письмо едва знакомой и малопонятной "политички" - вывод печален. Но и достаточно типичен. Я не пишу имя этого человека - не потому, что он бывал у нас гостем и ел с нами хлеб, и не потому, что у него двое детей, которые носят его фамилию. Просто книга - не место для сведения счетов. Да и стоит ли выделять его одного? Мало ли у нас таких?
   Теперь стихи. Переписать для девчонок десятка полтора мелким почерком - не номер, трудно другое: на каждой пересылке я восстанавливаю оглавление, а уходя на этап - сжигаю. И снова по памяти восстанавливаю на следующей пересылке. Мне удалось припомнить сто двадцать стихотворений, написанных до ареста, и под следствием я написала сорок четыре. И одно в Лефортовской тюрьме начала, сейчас надо бы кончить. Но каждый раз при восстановлении обоих списков одно какое-нибудь упорно не хочет вспоминаться - каждый раз другое. Это мучительнее, чем незалеченный зуб - иногда полдня промаешься, пока все вспомнишь. А сейчас вот - полночи. Хотя что бы мне иначе делать этой ночью? Постели не дали, одежда сырая, а лужа на полу по краям берется ледком. Не поспишь! Каждые минут двадцать я начинаю скакать через эту лужу: для моциона и для обогрева. По очертаниям она похожа на Средиземное море, и даже рельеф вокруг нее, созданный бетонными неровностями, более или менее соответствует. А вот климат подкачал...
   Нудно капает вода из трубы. Нары, железная дверь и стены. Как вы думаете, какие стены в камере потьминской пересыльной тюрьмы? Белые? Серые? Казенного зеленого цвета? Ошибаетесь - серебряные! От пола до потолка алюминиевой краской... Это производит вначале совершенно дикое впечатление: сидишь в серебряной клетке. Почему в серебряной? Почему тогда не в золотой? Белят или мажут гнусно-гороховой краской не думая: такова палитра всех советских учреждений - от школы до тюрьмы. А ведь тут какой-то непостижимый полет мысли! Я ломала себе голову так и эдак, но никакого объяснения этому тюремному дизайну не на шла. Объяснение совершенно случайно я получила через полтора года: алюминиевая краска считается предохраняющей от клопов! Потьминским клопам, впрочем, на эти ухищрения наплевать - они там здоровые, активные и упитанные. Мне легче представить себе, что из этой тюрьмы можно извести всех зэков и всю охрану, чем клопов. Но когда я получила это, хотя совершенно идиотское, объяснение - мне стало как-то легче. Воистину, мы живем в мире загадок. На стенах обычные тюремные надписи: "Танюша, жду тебя на 14 зоне", "Уезжаем на двойку. Катя Люба, 14.03.83". А вот непонятное: "Маша - змея", "Пион".
   Почему "пион"? И почему "змея" - не очень обычное для зэков ругательство? Было бы что попроще и погрубее - я бы не обратила внимания. А так запомнила, и в награду следующим летом пришла разгадка. Оказывается, есть около сотни стандартных зэковских аббревиатур, непонятных постороннему читателю. И Машу эту никто не собирался ругать, и никакая она не змея, а Звездочка Моя Единственная Ясная. А надпись ПИОН означает вопль души: Проснись, Ильич, Они Наглеют! Той самой наивной зэковской души, которую учили в школе, что Ильич был "самый человечный человек" и, соответственно, никогда не наглел.
   Не всегда аббревиатуры складываются в слова. И если вы, читатель (не дай Бог, конечно), когда-нибудь прочтете на тюремной стене рядом со своим именем ЛТБЖ - это будет означать просто-напросто: Люблю Тебя Больше Жизни. Это не труднее запомнить, чем КГБ.
   ГЛАВА ШЕСТАЯ
   Ну, наконец, последний этапный шмон! Цивильные мои одежки отобрали, оставив, правда, колготки и шерстяной платок. Прапорщица, что шмонает, оказалась не вредная. Зовут ее Люба. Про платок она объясняет, что вообще-то не положено, потому что клетчатый. Так что она его пропустит, а я потом раздергаю его на нитки, а из ниток можно связать носки. Носки и цветные не отнимут. Дает мне два ситцевых платьица - вот и вся моя зэковская одежка. Телогрейка и сапоги у меня "установленного образца", так что их она пропускает. Потом, поколебавшись, сует в мои вещи трикотажные спортивные брюки, которые пять минут назад сама же конфисковала.
   - Бери, только не показывай никому.
   Она маленькая и полненькая, форменная юбка заминается на животе херувимскими складочками. Улыбается мне всеми своими стальными коронками:
   - Ну пошли, ваши там уже ждут не дождутся. Обедать без вас не садятся.
   Странный переход между "ты" и "вы". Оказывается, с политичками все выдрессированы на "вы" - они строгие и тыкать себе официально не позволяют. Но все ведь люди, и есть у зоны с "дежурнячками" и мелкие частные разговоры. Вот тогда можно и на "ты", если это не конфликт. Но это потом оказывается, а пока я делаю себе эту отметку в памяти и топаю за Любой к деревянному забору с воротами. Вот она, политическая зона! Кого-то я там встречу?
   Люба тихо чертыхается над ключами и огромным замком, и наконец все ворота скрипят, сотрясаются и отворяются. Колючая проволока. Дорожка к деревянному домику. Вид у домика более чем неофициальный: этакая дачная развалюха. Зато по ту сторону колючей проволоки - вполне официальная будка с автоматчиком. Вокруг домика несколько берез, и кое-где уже пробилась трава. Вот и все. Здесь мне и быть еще шесть лет и пять месяцев - по эту сторону ворот, на этом пятачке. По дорожке ко мне уже идет худенькая женщина с седыми волосами. Что-то есть в ее лице покоряющее сразу и навсегда. Как ее могли судить, глядя ей в глаза? Что они чувствовали?
   - Здравствуйте. Давайте ваши вещи.
   Почти без улыбки смотрим друг на друга, но "почти" это тает, тает... Вот растаяло совсем: сложная вещь - первый зэковский взгляд!
   Она несет к дому мой тощий узелок, хоть и вдвое старше меня. Так здесь принято встречать гостей, а я сегодня гостья. Люба с нами в дом не идет, поворачивает обратно. Это надо почувствовать: все, никакой охраны! Охрана за колючей проволокой, а здесь только мы - в нашем доме. С большим напряжением сознания закрываю за собой свою дверь: разучилась...
   Темноволосая, страшно истощенная девушка с горящими глазами - Таня Осипова. Она только-только вернулась после четырехмесячной голодовки.
   Маленькая улыбчивая Рая Руденко. Такое лицо можно встретить в любом украинском селе - так и хочется повязать ей платок с перевитыми на голове концами!
   Тоненькая до прозрачности Наташа Лазарева, с клоком волос, спадающим на лоб.
   А та, что меня ввела в дом, женщина с удивительным лицом - Татьяна Великанова. Вот они - те, о которых я столько раз слышала по радио! Мое имя им ничего не говорит: и сидят они не первый год, и по радио меня не так-то часто упоминали. Мой срок говорит им одно: раз столько дали - значит, судили на Украине. Подтверждаю. Рассказываю о своем деле. Это уже какая-то информация. А Бог с ней, с информацией - все станет ясно само собой, в свое время. Сидеть нам вместе годы, и за эти годы мы все будет знать друг о друге - даже больше, чем следовало бы. А пока рассказываю, что там на "свободе", хотя самые важные из моих новостей семимесячной давности. Мне рассказывают историю зоны: это ведь теперь и моя история. Знакомят с исторической личностью, кошкой Нюркой. Она тоже член семьи, живет тут чуть не дольше всех и кормится из нашего пайка. Вообще-то заключенным кошек не положено, как и других животных. Но другие животные - а именно, крысы - об этом ничего знать не хотят, и объявили Малую зону своей резиденцией. Они доходили до такой степени наглости, что замучили не только наших женщин, но и охрану: попробуй обыщи тумбочку, если там сидит крыса. Хорошо, если выскочит и шмыгнет между ног под твой же испуганный визг, а ну как тяпнет из темноты за палец? И потому, когда наши раздобыли котеночка из уголовной больницы, администрация сочла за благо этого не заметить. Котеночек вырос в кошку Нюрку, даму солидную и к крысам строгую, не говоря уже о мышах. Подполье зоны моментально присмирело, а Нюркиных котят за милую душу разбирали наши же "дежурнячки", надзирательницы: у котят была хорошая наследственность плюс Нюркино воспитание, и все они были крысоловы. Жму Нюркину вежливую лапу. Глаза у нее желтые и, как положено, загадочные.