Кто взял на себя ночную отвагу звонить прилетевшему Товстоногову, не скажу, потому что не знаю. Но знаю твердо, что обойтись без его одобрения значило бы искривить законы внутренней жизни театра, и этого не мог не понимать каждый штабник. Так осуществлялся принцип разделения политической и художественной власти в отдельно взятом Большом драматическом театре в нашу, теперь уже историческую, эпоху… Проведя летучее совещание, семейный совет, состоящий из Георгия Александровича, его сестры Нателлы Александровны и ее мужа Евгения Алексеевича, утвердил предложение генерального штаба поездки, и, получив окончательное добро, Юзеф с Маргаритой пошли вниз на встречу с ковровым фабрикантом…
   Я не стану описывать символическую и не требующую перевода сцену ночного рукопожатия между высоким и светловолосым Юзефом и малорослым чернявым пришельцем, вы легко представите ее; не стану входить в подробности продолжающегося штабного совещания, на котором рассматривались анкетные и другие данные Ю.Н. Мироненко, с тем чтобы большинством голосов решить: ему или кому-нибудь более проверенному поручить составление списков и сбор наличных средств, но позволю себе перенестись во времени через одни с половиною сутки…
 
   Через одни с половиною сутки дворик «Сателлит-отеля» чудно преобразился: обычное автомобильное его население раздалось и отодвинулось к стенам и углам, давая центральное место голубому фургончику знакомого нашего фабриканта. Вокруг фургончика, беспечно радуя глаз, вольно расположилось цыганское ковровое племя. Гости и впрямь были хороши, развернувшись плашмя на сером асфальтовом фоне: насыщенно-красные с черными вензелями; светло-желтые с коричнево-алым разводом; ярко-зеленые с неуловимым японским орнаментом; жаркие шары на белом фоне – все они, большие и средние, как сброшенные кимоно, лежали в удачном порядке, составляя единое поле и опьяняюще яркий сюжет. Двор, декорированный будто для спектакля, стал похож на роскошную дворцовую залу…
   Между праздничными коврами с озабоченным видом шагали мои дорогие коллеги, стараясь не наступить на царскую роскошь и не ошибиться в прицеле: выбирать можно было по вкусу, а заказывать – не более трех…
   – Фантастика, – восхищенно шепнул Миша Данилов.
   А Слава Стржельчик, чей выбор был затруднен отсутствием в поездке любимой жены, растерянно бормотнул:
   – Это – хулиганство…
   Особенно хорошо картинка смотрелась с верхних этажей, и, сделав свой случайный выбор – вот этот, светло-желтого поля, обширный и беспечный, – Р. не поленился подняться наверх, чтобы взглянуть на ковровый базар с высоты птичьего полета.
   А в номере 636 телевизор Victor не уставал показывать цветочные венки на серой волне, живой погребальный ковер в память невинно убиенных…
 
   Каждому ковру хозяин присвоил трехзначный индекс: скажем, ковер номер 475, или 348, или, допустим, 432.
   Дождавшись очереди к Юзефу, нужно было по-военному четко и быстро напомнить ему свое анкетное Ф.И.О., назвать избранный ковровый индекс, или два, или три индекса, и по возможности без сдачи отсчитать иены, которые с самурайским лицом принимал вдохновленный задачей Юзеф…
   Такое же суровое и беспощадное лицо было у него в спектакле Ташкентского театра имени М. Горького, где я играл Гамлета, а он, будучи Лаэртом, врывался во дворец с толпой мятежников и требовал к разделке датского короля…
   Это был его час, и все пришли на поклон к Юзефу: Макарова и Трофимов, Басилашвили и Аксенов, Малеванная и Волков, Демич и Толубеев; и Ковель с Медведевым пришли, несмотря на больную руку, и Николаева с Лавровым, и Нателла Товстоногова от имени всей семьи, и целиком доморощенное, и все приданное нам руководство – все стали в затылок друг другу, потому что каждый почел за благо оказаться в бессмертном ковровом списке…
   А у нашего посольства толпа разъяренных японцев сжигала алый советский флаг…
 
   Если сегодня пройти по нашим квартирам (ковры еще и дарились, и по бедности кое-кем продавались), то почти в каждой из них на стене или на полу можно встретить сентябрьский пестрый лоскут восемьдесят третьего года, тканый японский ковер имени Юзефа Мироненко.

8

   Прилетевший в Токио Гога был нездоров: его мучила давнишняя язва. Каждое утро переводчица Маргарита отправлялась к нему, чтобы на японском языке заказать диетический завтрак и помочь пообщаться с прогорающей фирмой «Сентрал бродкастинг эдженси».
   Глава ее, которого одни источники называют господином Хироси Окава, а другие, оставляя ту же фамилию, именуют Ешитери, что более приятно моему языку и слуху, пытаясь скрыть свои чувства, на самом деле был близок к истерике: трагедия, произошедшая с южнокорейским «Боингом», возмутила японскую публику настолько, что она объявила нам бойкот, и билеты на спектакли почти не продавались. Никто и ничто не могло освободить бедного Ешитери-Хироси от обязанности платить договорные суммы арендованным театрам и суточные всем нам…
   Думая о гастролях, Товстоногов был готов, кажется, ко всему, кроме этого… Еще в апреле он побывал в Японии с разведкой: осматривал сцены, встречался с театральными людьми, давал интервью, планировал встречи, подписывал договор на издание своего двухтомника. Профессор Икуко Сакураи, специалист по советскому театру, в свою очередь успела слетать в Ленинград, перевести и издать по-японски «Историю лошади» – инсценировку Марка Розовского по «Холстомеру» – со своей статьей о спектакле и Товстоногове. В другой, роскошно изданной к гастролям книге – с твердым корешком, цветными и черно-белыми фотографиями и справками о ведущих артистах – Мастер обращался к будущей публике с прочувствованными словами:
 
   «Дорогие японские зрители! Мы, ленинградский Большой драматический театр, с огромным волнением ждем встречи с вами. Мы везем на ваш строгий и взыскательный суд четыре пьесы четырех великих русских писателей. Мы верим и надеемся, что глубочайшие мысли, моральные и нравственные проблемы, заложенные в этих произведениях, тронут ваши сердца и чувства, воспитанные на великой литературе Японии…»
 
   И вот накануне отплытия происходит другая, без тени театральности, трагедия, жертвенная кровь растворяется в соленой волне, текут неизбежные слезы, и не только Япония, но и весь мир начинает освистывать и проклинать нас как убийц и злодеев. И если посмеешь спросить: «Мы ли в том виноваты?!», получишь твердый ответ: «Вы!..» Именно в эти дни и по этому поводу, с легкой руки артиста Р. – тут имеется в виду не персонаж этой книги, а другой, заокеанский артист Р. по имени Рональд Рейган, – нас стали называть «империей зла».
 
   Вокруг машин толпятся возбужденные люди, с открытых платформ на крышах микроавтобусов через мощные усилители истошно кричат полувоенные активисты: мы должны немедленно убираться домой. Толпа взрывается дружным воплем, митингующих окружают полицейские с длинными дубинками и стальными щитами, а нас, забившихся в красный автобус, кружным путем везут на концерт в христианскую церковь Шебуйя.
   Чтобы дать возможность покаяться?..
   Или показать свое искусство?..
   Чего от нас ждут в христианской церкви Шебуйя? И что в ней ожидает нас?.. Даже Гога этого не знает…
   Мы ехали мимо канала с крутым откосом, мимо стоящих вдоль него деревьев, густой травы и кустарника по склонам, мимо белых цапель на берегу…
   Крест-накрест висели над водой мостки, и рыба была довольна жизнью так же, как рыбаки, которых не волновала ловля…
   Дома косили под старину, а парки забывали о том, что они – японцы. Но мы были посторонними здесь.
   Мы ехали мимо огромного города, вдоль старого канала, мимо крутого откоса и веселых цапель, а жизнь воды, домов и деревьев была так же безразлична к нам и нашим спектаклям, как и к той кровавой истории, которая случилась над морем, и я не знал, когда решусь подойти и что теперь скажу Гоге…
   И он, и мы были рады и встретились как родные, и после щедрых объятий и бодрых поцелуев начался концерт. Не в храме, а в зале при нем, где все-таки собрались местные энтузиасты.
   Господи, прости нам грехи наши, вольные и невольные!
 
   Товстоногов поговорил о Станиславском и методе физических действий, Лебедев показал бессловесный этюд о рыболове, который мы знали наизусть, потому что он всегда его показывал… А мы стали играть отрывки из всех четырех спектаклей и, сидя за кулисами, ждать общего поклона.
   Гога делился новостями, которые не застали нас на родине. Больше всего его поразило последнее интервью Любимова.
   – Такого еще не было, – возбужденно говорил он, – Любимов сказал: «Мне шестьдесят пять лет, я строю театр, а у меня один за другим снимают три спектакля!.. Сколько еще я должен терпеть?! Так больше продолжаться не может, и мириться с этим нельзя!..» Все в таком тоне!.. Как ультиматум!..
   Мне казалось, что Товстоногов полон сочувствия к Любимову и целиком на его стороне…
   Его слушали почтительно и молчаливо. Лавров, к которому больше других апеллировал Гога, тоже молчал.
   И Мастер несколько переменил тон.
   – Конечно, Любимов зашел слишком далеко, – рассудительно сказал он. – Он мог жить у жены в Венгрии, там у нее свой дом, и ездить, ставить…
   Он опять взглянул на Кирилла, но тот снова промолчал. И тогда Гога не очень уверенно добавил:
   – Я уже не говорю о политической стороне…
 
   Читателю, не пережившему наших времен, следует понять, что если кто и молчал в ответ на Гогин рассказ о последнем интервью Любимова, то не обязательно от одного того, что осуждал диссидентские выпады Юрия Петровича или не разделял Гогиного сочувствия опальному режиссеру. Просто вокруг были свидетели – наши, не совсем наши и вовсе не наши, и молчание в таких случаях стоило дороже японской валюты. А ведь у нас была целая группа сопровождения. Не говоря уже о «своих».
   Кстати, «своих» знали практически все. И «свои» знали, что их знают. Но это никого не смущало. Это входило в предлагаемые обстоятельства. Товстоногов, как многие умные люди, думал, что «чужих» и «своих» можно хорошо использовать в качестве канала информации. Или, вернее, дезинформации. Поэтому Гога и сказал такую маскировочную фразу, якобы с точки зрения тех, кому интервью Любимова по всем приметам не должно было понравиться: «Я уже не говорю о политической стороне…»
   Однажды за границей он отвел в сторону Эдика Кочергина и назвал ему поименно всех, кого, по его информации, следовало остерегаться. А Эдик Кочергин как-то по дружбе назвал их мне. Но я и не подумаю называть имена. И не потому, что не испытываю доверия к читателю, а потому, что это будет уже совсем другой жанр и никому от этого легче не станет. Тем более теперь…
   И все-таки, хорошо зная «своих», Гога иногда забывался, потому что ему были необходимы близкие люди и единомышленники. В отличие от Любимова у него не было жены в Венгрии. Впрочем, в Союзе тоже. Долгие годы жизни настоящей жены у него не было…
 
   Со времен «Генриха IV», когда мое детище, роль беспутного принца Гарри, уже на генеральной репетиции была у меня отнята, наши отношения складывались непросто, но именно теперь дело будто бы начинало двигаться на лад.
   Потепление возникло после премьеры «Розы и креста», которая подоспела к столетию со дня рождения Блока, то бишь в восьмидесятом году.
   Неважно, чего это мне стоило. И неважно, ради чего я это делал… Или все-таки важно?..
   Ради театра?.. Ради Блока, чью «радость-страданье» испытал на собственной шкуре?.. Или, во что легче всего поверить, ради себя самого?..
   Остановимся на последнем: роль Бертрана, «рыцаря-несчастье», поманила артиста Р., и он принялся рыть землю, еще не понимая, что ему сулит эта затея…
   Ради Блока или ради Бога… Стоп… Только без рифм!..
 
   По предварительному условию, «Розу и крест» я должен был ставить безо всяких материальных расходов со стороны театра, то есть действительно «ради Бога», именно так, как похоронили несчастного Евгения в «Медном всаднике»…
   Зайдя как-то в предбанник перед Гогиным кабинетом, где в прежние времена царственно секретарствовала Елена Даниловна Бубнова, потом – Татьяна Мосеева, в замужестве м-с Т. Чемберс (Лондон, Великобритания), а все последние годы – талантливая и эксцентричная Ирина Шимбаревич, я увидел Мастера, одиноко восседающего на месте собственного секретаря.
   Оценив ситуацию, я совершенно серьезно попросил Гогу доложить Товстоногову, что артист Р. давно ждет, когда наконец Георгий Александрович позовет его поговорить о Блоке; время идет, и юбилей не за горами…
   – А вот я вас зову, – хмыкнув, сказал Гога и, встав с секретарского места, растворил передо мной заветную дверь. – Садитесь, – сказал он, когда мы вошли, и, закурив очередную сигарету, в убедительном монологе развернул передо мной жуткую картину финансово-экономической катастрофы, в которую ввергли театр последние постановки.
   Неисправимые бреши в бюджете пробили, оказывается, не только дорожавшие по мере пошива шикарные костюмы к «Волкам и овцам» по эскизам Инны Габай, жены Эдика Кочергина, но и разнокалиберные цельнометаллические трубы, которые подвешивали к колосникам по эскизам самого Эдика. Трубы оснащали и повышали образную патетику юбилейного спектакля «Перечитывая заново», в котором, по идее Г.А. Товстоногова и Д.М. Шварц, соединялись ударные фрагменты из произведений разных авторов, в течение всех советских лет рисковавших вывести на сцену или показать на экране образ вождя. Потому что прежде чем отмечать столетие со дня рождения одного из основателей первого советского театра А.А. Блока, нужно было отметить стодесятилетие со дня рождения основателя первого советского государства В.И. Ленина. Не было бы Ленина – не было бы государства, не было бы государства – не было бы у него и первого театра. Тут, как говорится, «у матросов нет вопросов…».
   Но этого мало. Препятствием к материальному обеспечению «Розы и креста» оказывалось то неоспоримое обстоятельство, что производственный план 1980 года был практически выполнен, а все его лимиты исчерпаны. Тем более что включенный в этот план югославский режиссер Мирослав Белович (ударение на первом слоге), повторявший на нашей сцене свой белградский спектакль по пьесе Марина Држича «Дундо Марое», написанной монахом-расстригой в 1550 году, тоже размахнулся на дорогущую сценографию и пышные костюмы.
   – Таким образом, – заключил Георгий Александрович, – как вы понимаете, Володя, блоковская постановка возможна только, что называется, за зарплату.
   Имелось в виду, что режиссерский гонорар мне не грозит. Но это меня не пугало. Хуже было другое.
   Я кивнул, давая понять, что общая ситуация ясна, и после скромной цезуры констатировал:
   – Итак, ни на художника, ни на композитора денег нет.
   – Нет ничего, – довольный моей понятливостью, сказал Гога.
   «Из ничего не выйдет ничего», – заметил Шекспир, но я не стал произносить вслух афоризм трехсотлетней давности.
   К этому моменту я непредусмотрительно встретился с Валерием Гаврилиным, прочел ему пьесу и поделился замыслом.
   – Весна – это такое сумасшествие, – задумчиво сказал он. – Может быть, четыре гавайские гитары?.. Электро… Такое сумасшествие, Господи! Конечно, это надо делать…
   Но так как денег на Валерия Гаврилина и гавайские гитары у театра не было, Гога о нашей встрече не должен был знать, и кандидатура Гаврилина автоматически отпадала.
   – Может быть, предложить бесплатную работу по костюмам Ольге Саваренской? Художница начинает карьеру, и о ней хорошо отзывается Эдик Кочергин, – вопросительно произнес я.
   – Да, но только не от имени театра, – ответил Мэтр, – предложите ей внеплановую работу, быть может, ее привлекут обстоятельства престижа.
   Я понимал, что лезу в петлю, но только обстоятельства юбилея давали тихую надежду на будущее, потому что в наши времена слово «юбилей» имело магическое действие на всяких, в том числе даже и на партийных, чиновников. Важно было по наполеоновскому принципу ввязаться в бой, а там видно будет…
   – А с актерами вы поговорили? – спросил Гога.
   Имелось в виду, что и актерское участие в репетициях должно было быть практически добровольным.
   – Я не приступал к распределению до встречи с вами, но, очевидно, могу рассчитывать на Заблудовского, Мироненко, Данилова… На себя, – сделал я предварительную заявку.
   – Ну, эти не откажутся, – согласился он.
   Так я зарезервировал за собой рискованное право и ставить, и играть.
   С этого дня мы встречались более или менее регулярно.

9

   – Черт меня дернул дать интервью «Советской России»! – сказал Р. Юре Аксенову, сидя на низкой скамейке среди тропической зелени детского парка Каракуэн. Они только что вернулись из пешего похода по Акихабаре, большой торговой улице, отнимавшей у бездельного коллектива деньги и силы. Прежде чем браться за консервы, хотелось отдышаться на японской природе.
   – Да, – согласился Аксенов, – это было непредусмотрительно с твоей стороны.
   Р. продолжал готовить себя к разговору с Гогой…
   Сравнительно недавно в «Советской России» появилась на редкость ругательная статья о БДТ молодого критика Ирины Вергасовой, которая привела в ярость нашего Мэтра. Он даже куда-то звонил и на чем-то настаивал, мгновенно назначив газету и критика «врагами номер один».
   Молодой театровед Вергасова была хороша собой и еще с институтских времен известна в художественных кругах как девушка андеграундная и эксцентричная. По рассказам очевидцев, она могла появиться на занятиях чуть ли не наголо стриженной, в редкой сетке на голое тело: сквозь отверстия сетки эпатирующей двустволочкой выстреливали оба соска.
   Ирина Вергасова откровенно не принимала ничего академически выверенного, житейски благополучного и признанно государственного. Этой ее ориентацией и воспользовались недоброжелатели из газеты, чтобы нанести коварный удар якобы не по идеологии, а по эстетике Большого драматического…
   – Расскажи Гоге, пока тебя не опередили, – напомнил Юра, – и учти, что после «России» была «Правда»…
   И правда. После на редкость ругательной статьи Вергасовой в «Советской России» появилась на редкость хвалебная статья Строевой в «Правде», а в статью Строевой в «Правде» специальным попечением был введен на редкость ругательный абзац про «Советскую Россию» и Вергасову. И поскольку «Правда» являлась центральным органом Центрального Комитета, то Георгий Александрович мог считать честь театра восстановленной, а себя удовлетворенным. Но Гога этого случая не забыл.
   И вот, не учтя всех обстоятельств или из алчного желания славы, Р. поделился с корреспондентом враждебного органа своими незрелыми мыслями, и теперь любой недоброжелатель уже по одному факту данного интервью получал возможность представить артиста Р. изменником и перебежчиком в стан врага…
   Вступив на скользкий путь режиссуры, нужно было освоить такой предмет, как театральная политика, которая совершенно сродни политике государственной и даже международной, и, если бы не советы Юры Аксенова, на которые он не скупился в Японии, я бы, конечно, чего-нибудь наворотил. Но Юра даже репетировал со мной будущие диалоги с Мэтром, играя его роль и подсказывая мои возможные реплики.
   В диалогах с Аксеновым даже мне, дураку, стало ясно, что лучше бы этого интервью было не давать. Хотя, конечно, еще бы лучше эксцентричной Вергасовой своей статьи вовсе не печатать. Велась же с ней профилактическая работа.
   – Зачем тебе брать БДТ? – спрашивала Ирина Шимбаревич, ее однокурсница, целиком посвятившая себя театру и Мастеру. – Это же не твой театр!.. Твой анализ ничего БДТ не даст, никакого блага… У тебя острое перо, пиши о подвальных студиях, пиши об униженных и обиженных, о тех, кто тебе нравится… Тебя оскорбляет не эстетика, а уровень жизни…
   – Я на это смотреть не могу, – отвечала непримиримая Вергасова, имея в виду всех нас. – Адреналин выделяется…
 
   У Товстоногова тоже начал выделяться адреналин, потому что наш импресарио господин Ешитери Окава по причине зрительского бойкота в Токио никак не мог принять решения о начале гастролей и, более того, вознамерился прекратить выплату суточных. Возможно, его смущали моральные обязательства перед японской общественностью или кто-то оказывал на него скрытое давление, но главное, стоило ли открывать занавес в огромном зале «Кокурицу Гокидзё», где дает свои представления знаменитая труппа кабуки, если на наши первые спектакли продано всего по тридцать-сорок билетов?..
   Когда слух о намерении г-на Окавы прекратить валютные поступления в карманы гастролеров достиг ушей Товстоногова, он не на шутку рассердился и сказал, что это – саботаж.
   О его реакции доложили бедному Ешитери.
   Тогда он приехал к Гоге и, перестав сдерживаться, заплакал крупными слезами. Рыдая, он через переводчицу Маргариту поведал о том, какие страшные убытки терпит фирма и насколько она близка к настоящему разорению.
   Вообще это было не очень по-японски, потому что плакать взрослым мужчинам на островах Хоккайдо, Хонсю, Сикоку и Кюсю не положено, но дело зашло так далеко, что Ешитери ничего не мог с собой поделать и на глазах у Гоги, Анты и Маргариты всхлипывал, как маленький ребенок. Собравшиеся стали утешать Ешитери и обсуждать, чем ему можно помочь.
   Наконец решили звонить в посольство и все вместе отправились к чрезвычайному и полномочному послу СССР в Японии В.Я. Павлову. И уже вместе с Павловым принялись названивать в Москву, в Госконцерт и Министерство культуры с просьбой, во-первых, разрешить показ одного из спектаклей по японскому телевидению без дополнительной оплаты Госконцерту, что даст возможность г-ну Окаве хотя бы частично покрыть безнадежные убытки, а во-вторых, в срочном порядке выделить ему дозу советского цирка и порцию «Большого балета», ибо только с их помощью бедный Ешитери мог поправить свое отчаянное положение. О цирке обещали подумать, и разрешение на одноразовый безвозмездный телепоказ было дано…
 
   Но мы с Аксеновым этого еще не знали. Мы сидели на лавочке в детском парке Каракуэн и, как заведенные, толковали о тайных пружинах управления театром и умении себя вести.
   – В чем ошибка Вадима Голикова, почему его не приняли в Комедии? – спрашивал Юра и рассудительно отвечал: – Потому что руководить театром – это другая профессия, отличная от профессии режиссера… Вообрази сцену… В Комедии идет репетиция, в зал входит директор театра Янковский, смотрит на декорацию и говорит: «Это оформление плохое, оно не пойдет». А Вадим отвечает: «Михаил Сергеевич, выйдите вон из зала!..» А Янковский тут же Вадиму: «Я вас увольняю!..»
   – Здорово.
   – Да, здорово, – согласился Юра. – А требовать от худсовета звания для жены? У нее же нет театрального образования… Худсовет отказывает, и Вадим вступает в конфликт с худсоветом.
   – Жена есть жена, – сказал Р. словами Чехова и спросил: – Может быть, там все не так просто?
   – Может быть, – сказал Юра. – Но главный режиссер должен понимать, к чему ведут его поступки. Зачем наживать себе врагов? Они и сами найдутся.
   Мы помолчали.
   – Я могу руководить театром, – твердо сказал Юра и открыл свои методологические тайны. – Во-первых, нужно выбирать хорошие пьесы, во-вторых, приглашать других режиссеров… Нужно организовать работу театра… Я не обсуждаю постановки Вадима, он – человек талантливый, но он не организовал работу театра, понимаешь?..
   – Понимаю, – сказал я. – Понять несложно. Сложно организовать работу… И хорошо поставить… Поставить, по-моему, самое сложное…
   – Это другой вопрос, – сказал Юра, рассматривая большой черный мотоциклетный шлем, который он только что нашел под кустом в детском парке Каракуэн. Японский мотоциклист, носивший эту каску, видимо, пару раз налетал головой на столбы, но она сохранила ему жизнь и сама неплохо сохранилась. По-моему, Юра задумал взять ее в Питер. Если подновить краску на шлеме, он мог вполне пригодиться для нескольких лобовых встреч с нашими столбами…
 
   Здесь же, и не откладывая, необходимо внести существенные добавления, так как сведения о В. Голикове и его взаимоотношениях с директором и коллективом, полученные в парке Каракуэн, могли иметь односторонний характер. Известно, что приход нового главного режиссера – крупнейшее событие в жизни всякого театра, и театра Комедии в частности. Поэтому многие его старослужащие теоретически должны были искать и находить Юру Аксенова, с тем чтобы во имя своего светлого будущего засвидетельствовать ему свою изначальную преданность и навешать на уши полновесную домашнюю лапшу.
   Поэтому, вернувшись на материк, автор решил перепроверить информацию и задал прямые вопросы о двух вышеупомянутых эпизодах непосредственно Вадиму Голикову. Действительно, отношения Голикова с им же приглашенным Янковским вскоре после начала совместной работы стали портиться и испортились вконец, но, по словам самого Вадима, они никогда не были настолько вульгарны и анекдотически примитивны. А все диалоги, даже самые острые, велись в абсолютно корректной и цивилизованной форме. Задать тот же вопрос самому М.С. Янковскому у автора нет никакой возможности по самой жестокой и непоправимой причине.