— Не знаю, — ответил я.
   Он поднялся и выпрямился:
   — Ты не знаешь? Да ведь ты же записал ее адрес. Я это сам видел.
   — Я потерял запись.
   — Потерял! — Он обеими руками схватился за свою желтую шевелюру. — И для этого я тогда целый час возился в саду с Биндингом! Потерял! Но, может быть, Отто помнит? — Отто тоже ничего не помнит.
   Он поглядел на меня:
   — Жалкий дилетант! Тем хуже! Неужели ты не понимаешь, что это чудесная девушка! Господи боже мой! — Он воззрился на небо. — В кои-то веки попадается на пути нечто стоящее, и этот тоскливый чурбан теряет адрес!
   — Она вовсе не показалась мне такой необычайной.
   — Потому что ты осёл, — заявил он. — Болван, который не знает ничего лучшего, чем шлюхи из кафе „Интернациональ“. Эх ты, пианист! Повторяю тебе, это был счастливый случай, исключительно счастливый случай — эта девушка. Ты, конечно, ничего в этом не понимаешь. Ты хоть посмотрел на ее глаза? Разумеется, нет. Ты ведь смотрел в рюмку.
   — Заткнись! — прервал его я. Потому что, напомнив о рюмке, он коснулся открытой раны.
   — А руки? — продолжал он, не обращая на меня внимания. — Тонкие, длинные руки, как у мулатки. В этом уж Готтфрид кое-что понимает, можешь поверить! Святой Моисей! в кои-то веки появляется настоящая девушка — красивая, непосредственная и, что самое важное, создающая атмосферу. — Тут он остановился. — Ты хоть знаешь вообще, что такое атмосфера?
   — Воздух, который накачивают в баллоны, — ответил я ворчливо.
   — Конечно, — сказал он с презрительным сожалением. — Конечно, воздух. Атмосфера — это ореол! Излучение! Тепло! Тайна! Это то, что дает женской красоте подлинную жизнь, живую душу. Эх, да что там говорить! Ведь твоя атмосфера — это испарения рома.
   — Да замолчи ты! Не то я чем-нибудь стукну тебя по черепу! — прорычал я.
   Но Готтфрид продолжал говорить, и я его не тронул. Ведь он ничего не подозревал о том, что произошло, и не знал, что каждое его слово было для меня разящим ударом. Особенно, когда он говорил о пьянстве. Я уже было примирился с этим и отлично сумел утешить себя; но теперь он опять всё во мне разбередил. Он расхваливал и расхваливал эту девушку, и скоро я сам почувствовал, что безвозвратно потерял нечто замечательное.


x x x


   Расстроенный, отправился я в шесть часов в кафе „Интернациональ“. Там было мое давнее убежище. Ленц снова подтвердил это. К моему изумлению, я попал в суматоху большого пиршества. На стойке красовались торты и пироги, и плоскостопии Алоис мчался в заднюю комнату с подносом, уставленным бренчащими кофейниками.
   Я замер на месте. Кофе целыми кофейниками? Должно быть, здесь пирует большое общество и пьяные уже валяются под столами.
   Но владелец кафе объяснил мне всё. Оказывается, сегодня в задней комнате торжественно провожали Лилли — подругу Розы. Я хлопнул себя по лбу. Разумеется, ведь я тоже был приглашен. И притом как единственный мужчина, о чем многозначительно сказала мне Роза; педераст Кики, который тоже присутствовал там, не шел в счет. Я успел сбегать и купить букет цветов, ананас, погремушку и плитку шоколада.
   Роза встретила меня улыбкой светской дамы. В черном декольтированном платье, она восседала во главе стола. Ее золотые зубы сверкали. Я осведомился, как чувствует себя малютка, и вручил целлулоидную погремушку и шоколад. Роза сияла.
   Ананас и цветы я поднес Лилли:
   — От души желаю счастья.
   — Он был и остается настоящим кавалером, — сказала Роза. — А теперь, Робби, усаживайся с нами.
   Лилли была лучшей подругой Розы. Она сделала блестящую карьеру. Она достигла того, что является заветной мечтой каждой маленькой проститутки, — она была дамой из отеля. Дама из отеля не выходит на панель — она живет в гостинице и там заводит знакомства. Для большинства проституток это недостижимо. У них не хватает ни гардероба, ни денег, чтобы иметь возможность хоть некоторое время прожить, выжидая клиентов. А вот Лилли хотя и селилась преимущественно в провинциальных гостиницах, но всё же за несколько лет скопила почти четыре тысячи марок. Теперь она собиралась выйти замуж. Ее будущий супруг имел маленькую ремонтную мастерскую. Он знал о ее прошлом, и это ему было безразлично. За будущее он мог не беспокоиться. Когда одна из таких девиц выходила замуж, на нее можно было положиться. Она уже всё испытала, и ей это надоело. Такая становилась верной женой.
   Свадьба Лилли была назначена на понедельник. Сегодня Роза давала для нее прощальный ужин. Все собрались, чтобы в последний раз побыть вместе с Лилли. После свадьбы ей уже нельзя будет сюда приходить.
   Роза налила мне чашку кофе. Алоис подбежал с огромным пирогом, усыпанным изюмом, миндалем и зелеными цукатами. Роза отрезала мне большой кусок.
   Я знал, как следует поступить. Откусив с видом знатока первый кусок, я изобразил величайшее удивление:
   — Черт возьми! Но это уж, конечно, не покупное.
   — Сама пекла, — сказала осчастливленная Роза. Она была великолепной поварихой и любила, когда это признавали. С ее гуляшами и пирогами никто не мог соревноваться. Недаром она была чешкой.
   Я огляделся. Вот они сидят за одним столом — эти труженицы на виноградниках господа бога, безошибочно знающие людей, солдаты любви: красавица Валли, у которой недавно во время ночной прогулки на автомобиле украли горжетку из белого песца; одноногая Лина, ковыляющая на протезе, но всё еще находящая любовников; стерва Фрицци, которая любит плоскостопого Алоиса, хотя уже давно могла бы иметь собственную квартиру и жить на содержании у состоятельного любовника; краснощекая Марго, которая всегда разгуливает в платье горничной и на это ловит элегантных клиентов, и самая младшая — Марион, сияющая и бездумная; Кики — который не может считаться мужчиной, потому что ходит в женском платье, румянится и красит губы; бедная Мими, которой всё труднее ходить по панели, — ей уже сорок пять лет и вены у нее вздулись. Было еще несколько девиц из баров и ресторанов, которых я не знал, и, наконец, в качестве второго почетного гостя маленькая, седая, сморщенная, как мороженое яблоко, „мамаша“ — наперсница, утешительница и опора всех ночных странниц, — „мамаша“, которая торгует горячими сосисками на углу Николайштрассе, служит ночным буфетом и разменной кассой и, кроме своих франкфуртских сосисок, продает еще тайком сигареты и презервативы и ссужает деньгами.
   Я знал, как нужно себя держать. Ни слова о делах, ни одного скользкого намека; нужно забыть необычайные способности Розы, благодаря которым она заслужила кличку „Железной кобылы“, забыть беседы о любви, которые Фрицци вела с торговцем скота Стефаном Григоляйтом, забыть, как пляшет Кики на рассвете вокруг корзинки с булочками. Беседы, которые велись здесь, были достойны любого дамского общества.
   — Всё уже приготовлено, Лилли? — спросил я.
   Она кивнула:
   — Приданым я запаслась давно.
   — Великолепное приданое, — сказала Роза. — Всё полностью, вплоть до последнего кружевного покрывальца.
   — А зачем нужны кружевные покрывальца? — спросил я.
   — Ну что ты, Робби! — Роза посмотрела на меня так укоризненно, что я поспешил вспомнить. Кружевные покрывальпа, вязанные вручную и покрывающие диваны и кресла, — это же символ мещанского уюта, священный символ брака, утраченного рая. Ведь никто из них не был проституткой по темпераменту; каждую привело к этому крушение мирного обывательского существования. Их тайной мечтой была супружеская постель, а не порок. Но ни одна никогда не призналась бы в этом.
   Я сел к пианино. Роза уже давно ожидала этого. Она любила музыку, как все такие девицы. Я сыграл на прощанье снова те песни, которые любили она и Лилли. Сперва „Молитву девы“. Название не совсем уместное именно здесь, но ведь это была только бравурная пьеска со множеством бренчащих аккордов. Потом „Вечернюю песню птички“, „Зарю в Альпах“, „Когда умирает любовь“, „Миллионы Арлекина“ и в заключение „На родину хотел бы я вернуться“. Это была любимая песня Розы. Ведь проститутки — это самые суровые и самые сентиментальные существа. Все дружно пели, Кики вторил.
   Лилли начала собираться. Ей нужно было зайти за своим женихом. Роза сердечно расцеловала ее.
   — Будь здорова, Лилли. Гляди не робей… Лилли ушла, нагруженная подарками. И, будь я проклят, лицо ее стало совсем иным. Словно сгладились те резкие черты, которые проступают у каждого, кто сталкивается с человеческой подлостью. Ее лицо стало мягче. В нем и впрямь появилось что-то от молодой девушки.
   Мы вышли за двери и махали руками вслед Лилли. Вдруг Мими разревелась. Она и сама когда-то была замужем, Ее муж еще в войну умер от воспаления легких. Если бы он погиб на фронте, у нее была бы небольшая пенсия и не пришлось бы ей пойти на панель. Роза похлопала ее по спине:
   — Ну-ну, Мими, не размокай! Идем-ка выпьем еще по глотку кофе.
   Всё общество вернулось в потемневший „Интернациональ“, как стая куриц в курятник. Но прежнее настроение уже не возвращалось.
   — Сыграй нам что-нибудь на прощанье, — сказала Роза. — Для бодрости.
   — Хорошо, — ответил я. — Давайте-ка отхватим „Марш старых товарищей“.
   Потом распрощался и я. Роза успела сунуть мне сверток с пирогами. Я отдал его сыну „мамаши“, который уже устанавливал на ночь ее котелок с сосисками,


x x x


   Я раздумывал, что предпринять. В бар не хотелось ни в коем случае, в кино тоже. Пойти разве в мастерскую? Я нерешительно посмотрел на часы. Уже восемь. Кестер, должно быть, вернулся. При нем Ленц не сможет часами говорить о той девушке. Я пошел в мастерскую.
   Там горел свет. И не только в помещении — весь дввр был залит светом. Кроме Кестера, никого не было.
   — Что здесь происходит, Отто? — спросил я. — Неужели ты продал кадилляк?
   Кестер засмеялся:
   — Нет. Это Готтфрид устроил небольшую иллюминацию.
   Обе фары кадилляка были зажжены. Машина стояла так, что снопы света падали через окна прямо на цветущую сливу. Ее белизна казалась волшебной. И темнота вокруг нее шумела, словно прибой сумрачного моря,
   — Великолепно! — сказал я. — А где исе он?
   — Пошел принести чего-нибудь поесть.
   — Блестящая мысль, — сказал я. — У меня что-то вроде головокружения. Но, возможно, это просто от голода.
   Кестер кивнул:
   — Поесть всегда полезно. Это основной закон всех старых вояк. Я сегодня тоже учинил кое-что головокружительное. Записал „Карла“ на гонки, — Что? — спросил я. — Неужели на шестое? Он кивнул.
   — Черт подери, Отто, но там же будет немало лихих гонщиков. Он снова кивнул:
   — По классу спортивных машин участвует Браумюллер.
   Я стал засучивать рукава:
   — Ну, если так, тогда за дело, Отто. Закатим большую смазочную баню нашему любимцу.
   — Стой! — крикнул последний романтик, вошедший в эту минуту. — Сперва сами заправимся.
   Он стал разворачивать свертки. На столе появились: сыр, хлеб, копченая колбаса — твердая, как камень, шпроты. Всё это мы запивали хорошо охлажденным пивом. Мы ели, как артель изголодавшихся косарей. Потом взялись за „Карла“. Два часа мы возились с ним, проверили и смазали все подшипники. Затем мы с Ленцем поужинали еще раз.
   Готтфрид включил в иллюминацию еще и форд. Одна из его фар случайно уцелела при аварии. Теперь она торчала на выгнутом кверху шасси, косо устремленная к небу.
   Ленц был доволен.
   — Вот так; а теперь, Робби, принеси-ка бутылки, и мы торжественно отметим „праздник цветущего дерева“. Я поставил на стол коньяк, джин и два стакана.
   — А себе? — спросил Готтфрид.
   — Я не пью.
   — Что такое? С чего бы так?
   — Потому, что это проклятое пьянство больше не доставляет мне никакого удовольствия.
   Ленц некоторое время разглядывал меня.
   — У нашего ребенка не все дома, Отто, — сказал он немного погодя.
   — Оставь его, раз он не хочет, — ответил Кестер. Ленц налил себе полный стакан:
   — В течение последнего времени мальчик малость свихнулся.
   — Это еще не самое худшее, — заявил я. Большая красная луна взошла над крышами фабрики напротив нас. Мы еще помолчали немного, потом я спросил: — Послушай, Готтфрид, ведь ты, кажется, знаток в вопросах любви, не правда ли?
   — Знаток? Да я гроссмейстер в любовных делах, — скромно ответил Ленц.
   — Отлично. Так вот я хотел бы узнать: всегда ли при этом ведут себя по-дурацки?
   — То есть как по-дурацки?
   — Ну так, словно ты полупьян. Болтают, несут всякую чушь и к тому же обманывают?
   Ленц расхохотался:
   — Но, деточка! Так ведь это же всё обман. Чудесный обман, придуманный мамашей природой. Погляди на эту сливу. Ведь она тоже обманывает. Притворяется куда более красивой, чем потом окажется. Ведь было бы отвратительно, если бы любовь имела хоть какое-то отношение к правде. Слава богу, не всё ведь могут подчинить себе эти проклятые моралисты.
   Я поднялся:
   — Значит, ты думаешь, что без некоторого обмана вообще не бывает любви?
   — Вообще не бывает, детка.
   — Да, но при этом можно показаться чертовски смешным.
   Ленц ухмыльнулся:
   — Заметь себе, мальчик: никогда, никогда и никогда не покажется женщине смешным тот, кто что-нибудь делает ради нее. Будь это даже самая пошлая комедия. Делай что хочешь, — стой на голове, болтай самую дурацкую чепуху, хвастай, как павлин, распевай под ее окном, но избегай только одного — не будь деловит! Не будь рассудочен!
   Я внезапно оживился:
   — А ты что думаешь об этом, Отто? Кестер рассмеялся:
   — Пожалуй, это правда.
   Он встал и, подойдя к „Карлу“, поднял капот мотора. Я достал бутылку рома и еще один стакан и поставил на стол. Отто запустил машину. Мотор вздыхал глубоко и сдержанно. Ленц забрался с ногами на подоконник и смотрел во двор. Я подсел к нему:
   — А тебе случалось когда-нибудь напиться, когда ты был вдвоем с женщиной?
   — Частенько случалось, — ответил он, не пошевельнувшись.
   — Ну и что же?
   Он покосился на меня:
   — Ты имеешь в виду, если натворил чего-нибудь при этом? Никогда не просить прощения, детка! Не разговаривать. Посылать цветы. Без письма. Только цветы. Они всё прикрывают. Даже могилы.
   Я посмотрел на него. Он был неподвижен. В его глазах мерцали отблески белого света, заливавшего наш двор. Мотор всё еще работал, тихо урча: казалось, что земля под нами вздрагивает.
   — Пожалуй, теперь я мог бы спокойно выпить, сказал я и откупорил бутылку.
   Кестер заглушил мотор. Потом обернулся к Ленцу:
   — Луна уже достаточно светит, чтобы можно было увидеть рюмку, Готтфрид. Выключи иллюминацию. Особенно на форде. Эта штука напоминает мне косой прожектор, напоминает войну. Невесело бывало в ночном полете, когда такие твари вцеплялись в самолет.
   Ленц кивнул:
   — А мне они напоминают… да, впрочем, всё равно что! — Он поднялся и выключил фары.
   Луна уже выбралась из-за фабричных крыш. Она становилась всё ярче и, как большой желтый фонарь, висела теперь на ветвях сливы. А ветви тихо раскачивались, колеблемые легким ветерком.
   — Диковинно! — сказал немного погодя Ленц. — Почему это устанавливают памятники разным людям, а почему бы не поставить памятник луне или цветущему дереву?


x x x


   Я рано пришел домой. Когда я отпер дверь в коридор, послышалась музыка. Играл патефон Эрны Бениг — секретарши. Пел тихий, чистый женский голос. Потом заискрились приглушенные скрипки и пиччикато на банджо. И снова голос, проникновенный, ласковый, словно задыхающийся от счастья. Я прислушался, стараясь различить слова. Тихое пение женщины звучало необычайно трогательно здесь, в темном коридоре, над швейной машиной фрау Бендер и сундуками семейства Хассе…
   Я поглядел на чучело кабаньей головы на стене в кухне, — слышно было, как служанка грохочет там посудой. — „Как могла я жить без тебя?..“ — пел голос всего в двух шагах, за дверью.
   Я пожал плечами и пошел в свою комнату. Рядом слышалась возбужденная перебранка. Уже через несколько минут раздался стук и вошел Хассе.
   — Не помешаю? — спросил он утомленно.
   — Нисколько, — ответил я. — Хотите выпить?
   — Нет, уж лучше не стоит. Я только посижу.
   Он тупо глядел в пространство перед собой.
   — Вам-то хорошо, — сказал он. — Вы одиноки.
   — Чепуха, — возразил я. — Когда всё время торчишь вот так один, тоже несладко — поверьте уж мне.
   Он сидел съежившись в кресле. Глаза его казались остекленевшими. В них отражался свет уличного фонаря, проникавший в полутьму комнаты. Его худые плечи обвисли.
   — Я себе по-иному представлял жизнь, — сказал он погодя.
   — Все мы так… — сказал я.
   Через полчаса он ушел к себе, чтобы помириться с женой. Я отдал ему несколько газет и полбутылки ликера кюрассо, с незапамятных времен застрявшую у меня на шкафу, — приторно сладкая дрянь, но для него-то как раз хороша, ведь он всё равно ничего не смыслил в этом.
   Он вышел тихо, почти беззвучно — тень в тени, — словно погас. Я запер за ним дверь. Но за это мгновенье из коридора, словно взмах пестрого шелкового платка, впорхнул клочок музыки — скрипки, приглушенные банджо — „Как могла я жить без тебя?“
   Я сел у окна. Кладбище было залито лунной синевой. Пестрые сплетения световых реклам взбирались на вершины деревьев, и из мглы возникали, мерцая, каменные надгробья. Они были безмолвны и вовсе не страшны. Мимо них проносились, гудя, автомашины, и лучи от фар стремительно пробегали по выветрившимся строкам эпитафий.
   Так я просидел довольно долго, размышляя о всякой всячине. Вспомнил, какими мы были тогда, вернувшись с войны, — молодые и лишенные веры, как шахтеры из обвалившейся шахты. Мы хотели было воевать против всего, что определило наше прошлое, — против лжи и себялюбия, корысти и бессердечия; мы ожесточились и не доверяли никому, кроме ближайшего товарища, не верили ни во что, кроме таких никогда нас не обманывавших сил, как небо, табак, деревья, хлеб и земля; но что же из этого получилось? Всё рушилось, фальсифицировалось и забывалось. А тому, кто не умел забывать, оставались только бессилие, отчаяние, безразличие и водка. Прошло время великих человеческих мужественных мечтаний. Торжествовали дельцы. Продажность. Нищета.


x x x


   „Вам хорошо, вы одиноки“, — сказал мне Хассе. Что ж, и впрямь всё отлично,
   — кто одинок, тот не будет покинут. Но иногда по вечерам это искусственное строение обрушивалось и жизнь становилась рыдающей стремительной мелодией, вихрем дикой тоски, желаний, скорби и надежд. Вырваться бы из этого бессмысленного отупения, бессмысленного вращения этой вечной шарманки, — вырваться безразлично куда. Ох, эта жалкая мечта о том, чтоб хоть чуточку теплоты, — если бы она могла воплотиться в двух руках и склонившемся лице! Или это тоже самообман, отречение и бегство? Бывает ли что-нибудь иное, кроме одиночества?
   Я закрыл окно. Нет, иного не бывает. Для всего иного слишком мало почвы под ногами.


x x x


   Всё же на следующее утро я вышел очень рано и по дороге в мастерскую разбудил владельца маленькой цветочной лавки. Я выбрал букет роз и велел сразу же отослать. Я почувствовал себя несколько странно, когда стал медленно надписывать на карточке адрес. Патриция Хольман…



V



   Кестер, надев самый старый костюм, отправился в финансовое управление. Он хотел добиться, чтобы нам уменьшили налог. Мы с Ленцем остались в мастерской.
   — К бою, Готтфрид, — сказал я. — Штурмуем толстый кадилляк.
   Накануне вечером было опубликовано наше объявление. Значит, мы уже могли ожидать покупателей, — если они вообще окажутся. Нужно было подготовить машину.
   Сперва промыли все лакированные поверхности. Машина засверкала и выглядела уже на сотню марок дороже. Потом залили в мотор масло, самое густое, какое только нашлось. Цилиндры были не из лучших и слегка стучали. Это возмещалось густотою смазки, мотор работал удивительно тихо. Коробку скоростей и дифер мы также залили густою смазкой, чтобы они были совершенно беззвучны.
   Потом выехали. Вблизи был участок с очень плохой мостовой. Мы прошли по нему на скорости в пятьдесят километров. Шасси громыхало. Мы выпустили четверть атмосферы из баллонов и проехали еще раз. Стало получше. Мы выпустили еще одну четверть атмосферы. Теперь уже ничто не гремело.
   Мы вернулись, смазали скрипевший капот, приспособили к нему несколько небольших резиновых прокладок, залили в радиатор горячей воды, чтобы мотор сразу же запускался, и опрыскали машину снизу керосином из пульверизатора — там тоже появился блеск. После всего Готтфрид Ленц воздел руки к небу:
   — Гряди же, благословенный покупатель! Гряди, о любезный обладатель бумажника! Мы ждем тебя, как жених невесту.


x x x


   Но невеста заставляла себя ждать. И поэтому мы вкатили на канаву боевую колесницу булочника и стали снимать переднюю ось. Несколько часов мы работали мирно, почти не разговаривая. Потом я услышал, что Юпп у бензиновой колонки стал громко насвистывать песню: „Чу! кто там входит со двора!..“
   Я выбрался из канавы и поглядел в окно. Невысокий коренастый человек бродил вокруг кадилляка. У него была внешность солидного буржуа.
   — Взгляни-ка, Готтфрид, — прошептал я. — Неужели это невеста?
   — Несомненно, — сразу откликнулся Ленц. — Достаточно взглянуть на его лицо. Он никого еще не видел, и уже недоверчив. В атаку, марш! Я остаюсь в резерве. Приду на выручку, если сам не справишься. Помни о моих приемах. — Ладно.
   Я вышел во двор.
   Человек встретил меня взглядом умных черных глаз. Я представился:
   — Локамп.
   — Блюменталь.
   Представиться — это был первый прием Готтфрида. Он утверждал, что тем самым сразу же создается более интимная атмосфера. Его второй прием заключался в чрезвычайной сдержанности в начале разговора, — сперва выслушать покупателя, с тем чтобы включиться там, где всего удобнее.
   — Вы пришли по поводу кадилляка, господин Блюменталь? — спросил я.
   Блюменталь кивнул.
   — Вот он! — сказал я, указывая на машину.
   — Вижу, — ответил Блюменталь.
   Я быстро оглядел его. „Держись, — подумал я, — это коварная бестия“.
   Мы прошли через двор. Я открыл дверцу и запустил мотор. Потом я помолчал, предоставляя Блюменталю время для осмотра. Он уж, конечно, найдет что-нибудь, чтобы покритиковать, тут-то я и включусь.
   Но Блюменталь ничего не осматривал. Он и не критиковал. Он тоже молчал и стоял, как идол. Мне больше ничего не оставалось делать, и я пустился наугад.
   Начал я с того, что медленно и обстоятельно стал описывать кадилляк, как мать своего ребенка, и пытался при этом выяснить, разбирается ли мой слушатель в машинах. Если он знаток, то нужно подробнее распространяться о моторе и шасси, если ничего не смыслит, — упирать на удобства и финтифлюшки.
   Но он всё еще ничем не обнаруживал себя. Он только слушал. А я продолжал говорить и уже сам казался себе чем-то вроде воздушного шара.
   — Вам нужна машина, собственно, какого назначения? Для города или для дальних поездок? — спросил я наконец, чтоб хоть в этом найти точку опоры.
   — Как придется, — заявил Блюменталь.
   — Ах, вот как! Вы сами будете водить, или у вас шофёр?
   — По обстоятельствам.
   „По обстоятельствам“! Этот субъект отвечал, как попугай. Он, видно, принадлежал к братству монахов-молчальников.
   Чтобы как-то его оживить, я попытался побудить его самого испробовать что-нибудь. Обычно это делает покупателей более общительными.
   Я опасался, что он попросту заснет у меня на глазах.
   — Верх открывается и поднимается исключительно легко для такой большой машины, — сказал я. — Вот попробуйте сами поднять. Вы управитесь одной рукой.
   Но Блюменталь нашел, что в этом нет необходимости. Он видит и так. Я с треском захлопывал дверцы, тряс ручки:
   — Вот видите, ничего не разболтано. Всё закреплено надежно. Испытайте сами…
   Блюменталь ничего не проверял. Для него всё было само собой разумеющимся. Чертовски твердый орешек.
   Я показал ему боковые стёкла:
   — Поднимаются и опускаются с поразительной легкостью. Можно закрепить на любом уровне. Он даже не пошевелился.
   — К тому же, небьющееся стекло, — добавил я, уже начиная отчаиваться. — Это неоценимое преимущество! Вот у нас в мастерской сейчас ремонтируется форд…
   — Я рассказал, как погибла жена булочника, и даже приукрасил немного эту историю, погубив вместе с матерью еще и ребенка.
   Но душа у Блюменталя была словно несгораемый шкаф.
   — Небьющееся стекло теперь во всех машинах, — прервал он меня. — В этом ничего особенного нет.
   — Ни в одной машине серийного производства нет небьющегося стекла, — возразил я с ласковой решительностью. — В лучшем случае это только ветровые стёкла в некоторых моделях. Но никоим образом не боковые.
   Я нажал на клаксон и перешел к описанию комфортабельного внутреннего устройства — багажника, сидений, кармана, приборного щитка; я не упустил ни одной подробности, включил даже зажигалку, чтобы иметь повод предложить сигарету и попытаться хоть таким образом немного смягчить его, но он отклонил и это.
   — Спасибо, не курю, — сказал он и посмотрел на меня с выражением такой скуки, что я внезапно ощутил страшное подозрение — может быть, он вовсе и не к нам направлялся, а забрел сюда случайно; может быть, он собирался покупать машину для метания петель или радиоприемник и здесь торчал сейчас просто от нерешительности, переминаясь на месте, прежде чем двинуться дальше.