Страница:
Артюр Рембо
Стихотворения
СТИХОТВОРЕНИЯ 1869 ГОДА
Подарки сирот к Новому году
I
Мглой комната полна, и осторожно в ней
Звучит шушуканье печальное детей.
Две детских головы за занавеской белой,
От грез отяжелев, склоняются несмело.
Снаружи стайка птиц друг к другу зябко льнет,
И крылья не влекут их в серый небосвод;
Проходит Новый год со свитою туманной;
Влача свой снежный плащ и улыбаясь странно,
Он плачет и поет, охвачен дрожью он.
II
Как будто окружил их мрак со всех сторон,
Как будто ночь вокруг, два малыша смолкают
И словно голосу далекому внимают,
И часто вздрагивают, слыша золотой
Предутренний напев, что в шар стеклянный свой
Стучит и вновь стучит, отлитый из металла.
Промерзла комната. Валяются устало
Одежды траурные прямо на полу;
Врывается сквозняк в предутреннюю мглу,
Своим дыханием наполнив помещенье.
Кто здесь отсутствует? – вы спросите в смущенье.
Как будто матери с детьми здесь рядом нет,
Той, чьи глаза таят и торжество и свет.
Забыла ли она вечернюю порою
Расшевелить огонь, склонившись над золою?
Забыла ли она, свой покидая дом,
Несчастных малышей укрыть пуховиком?
Неужто не могла их оградить от стужи,
Чтоб ветер утренний к ним не проник снаружи?
О греза матери! Она, как пух, тепла,
Она – уют гнезда, хранящего от зла
Птенцов, которые в его уединенье
Уснут спокойным сном, что белых полн видений.
Увы! Теперь в гнезде тепла и пуха нет,
И мерзнут малыши, и страшен им рассвет;
Наполнил холодом гнездо суровый ветер…
III
Теперь вы поняли: сироты эти дети.
Нет матери у них, отец их далеко,
И старой женщине-служанке нелегко
Заботиться о них.
Одни в холодном зданье
Они встречают день.
И вот у них в сознанье
Воспоминания теснятся, и опять,
Как четки, можно их весь день перебирать.
Чудесен был рассвет, суливший им подарки!
А ночью были сны таинственны и ярки,
И каждый, что хотел, то и увидел в них:
Игрушки, сладости в обертках золотых;
И в танце это все кружилось и сверкало,
То появлялось вновь, то снова исчезало.
Как было весело, проснувшись в ранний час
И протерев глаза, почувствовать тотчас
Вкус лакомств на губах…
Уж тут не до гребенки.
День праздничный пришел – и вот горят глазенки,
И можно босиком направиться к дверям
Родителей, вбежать в их комнату, а там
Уж поцелуи ждут, улыбки, поздравленья,
И ради праздника на радость разрешенье.
IV
О, сколько прелести в словах таилось их!
Как изменилось все в жилище дней былых!
Потрескивал огонь, горя в камине жарко,
И комната была озарена им ярко,
И отблески огня, то дружно, то вразброд,
По лаку мебели водили хоровод.
А шкаф был без ключей…
Да, без ключей… Как странно!
К себе приковывал он взгляды постоянно,
Он заставлял мечтать о тайнах, спящих в нем,
За дверцей черною, что заперта ключом;
И слышался порой из скважины замочной
Какой-то смутный гул во мгле его полночной.
Сегодня комната родителей пуста,
Луч света под дверьми сменила темнота,
Нет больше ни ключей, ни жаркого камина,
Ни поцелуев нет, ни шалости невинной.
О, новогодний день печально встретит их!
И слезы горькие из глаз их голубых
На щеки падают, и шепот раздается:
«Когда же мама к нам издалека вернется?»
V
[Декабрь 1869]
В дремоту малыши погружены сейчас.
Вам показалось бы, что и во сне из глаз
Струятся слезы их… Прерывисто дыханье…
Ведь сердцу детскому так тягостно страданье!
Но ангел детства стер с ресниц их капли слез,
И сны чудесные двум детям он принес,
И столько радости в тех сновиденьях было,
Что лица детские улыбка озарила.
Им снится, что они, на руку опершись
И голову подняв, глазенками впились
В картину розового рая: он пред ними
Играет радужными красками своими.
В камине, весело горя, огонь поет…
Виднеется в окне лазурный небосвод…
Природа, пробудясь, от солнца опьянела…
Земля, его лучам свое подставив тело,
Трепещет, чувствуя их поцелуев жар…
А в доме – свет, тепло… Развеялся кошмар…
Не видно на полу одежды этой черной…
Злой ветер перестал выть у дверей упорно…
И словно властвует здесь воля добрых фей…
Крик рвется из груди двух радостных детей…
Вот материнская кровать…
Там что-то блещет,
На ярком серебре луч розовый трепещет,
И украшения сверкают и горят,
Мерцает перламутр и рядом с ним гагат;
И там на золоте начертаны упрямо
Слова заветные, слова «ДЛЯ НАШЕЙ МАМЫ!»
СТИХОТВОРЕНИЯ 1870 ГОДА
Первый вечер
1870
Она была полураздета,
И со двора нескромный вяз
В окно стучался без ответа
Вблизи от нас, вблизи от нас.
На стул высокий сев небрежно,
Она сплетала пальцы рук,
И легкий трепет ножки нежной
Я видел вдруг, я видел вдруг.
И видел, как шальной и зыбкий
Луч кружит, кружит мотыльком
В ее глазах, в ее улыбке,
На грудь садится к ней тайком.
Тут на ее лодыжке тонкой
Я поцелуй запечатлел,
В ответ мне рассмеялась звонко,
И смех был резок и несмел.
Пугливо ноги под рубашку
Укрылись: «Как это назвать?»
И словно за свою промашку
Хотела смехом наказать.
Припас другую я уловку:
Губами чуть коснулся глаз;
Назад откинула головку:
«Так, сударь, лучше… Но сейчас
Тебе сказать мне что-то надо…»
Я в грудь ее поцеловал,
И тихий смех мне был наградой,
Добра мне этот смех желал…
Она была полураздета,
И со двора нескромный вяз
В окно стучался без ответа
Вблизи от нас, вблизи от нас.
Предчувствие
Март 1870
Глухими тропами, среди густой травы,
Уйду бродить я голубыми вечерами;
Коснется ветер непокрытой головы,
И свежесть чувствовать я буду под ногами.
Мне бесконечная любовь наполнит грудь.
Но буду я молчать и все слова забуду.
Я, как цыган, уйду – все дальше, дальше в путь!
И словно с женщиной, с Природой счастлив буду.
Кузнец
Дворец Тюильри, 10 августа 92 г.
С огромным молотом в натруженных руках,
Хмельной, величественный, нагонявший страх,
Порой хохочущий, как бронзовые трубы,
С высоким лбом кузнец, разглядывая грубо
Людовика, вступил с ним в разговор. Народ
Их окружал в тот день, сновал он взад-вперед,
Одеждой грязною касаясь позолоты,
И бледен был король, как будто от дремоты
Очнувшись, эшафот увидел пред собой.
Покорный, словно пес, с поникшей головой,
Не шевелился он: кузнец широкоплечий
Такие знал слова, такие вел он речи,
Что все оборвалось в груди у короля.
«Ты, сударь, знаешь сам: мы пели тра-ля-ля,
Гоня чужих волов на борозды чужие.
Перебирал аббат монеты золотые
Молитв, нанизанных на четки. А сеньер
Победно в рог трубил, скача во весь опор.
Один хлыстом нас бил, другой грозил пеньковой
Веревкой. И глаза у нас, как у коровы,
Глядели тупо и не плакали. Мы шли,
Все дальше, дальше шли. Когда же грудь земли
Плуг перепахивал, когда мы оставляли
В ней нашу плоть и кровь, то нам на чай давали:
Лачуги наши жгли! У этого костра
Могла себе пирог спечь наша детвора.
О! Я не жалуюсь. Все эти рассужденья
От глупости моей. Предвижу возрожденья.
Не радостно ль смотреть, как с сеном полный воз
В июне катится к амбару? Как принес
Прохладу летний дождь и как в саду и в поле
Благоухает все? Ну разве плохо, что ли,
Глядеть, как колос твой наполнился зерном,
И думать: из зерна хлеб выпекут потом?
А если сила есть, то место есть у горна:
Там молотом стучи и песню пой задорно,
Была ы уверенность, что и тебе пошлет,
Хотя бы толику, бог от своих щедрот…
Короче говоря, старо все это дело!
Но знаю я теперь: мне это надоело!
Когда есть две руки и голова притом,
Приходит человек с кинжалом под плащом
И говорит тебе: «Вспаши мне землю, малый!»
А началась война – и снова, как бывало,
К тебе стучатся в дверь: «Дать сына нам изволь!»
Я тоже человек, но если ты король,
Ты скажешь: «Так хочу!» И слышать это тошно.
Уверен ты, что мне твой балаган роскошный
Приятно созерцать, а в нем вояк твоих,
Толпу бездельников в мундирах золотых,
Что пахнут свежестью (то наших дочек запах),
Приятно созерцать ключ от тюрьмы в их лапах.
Смиритесь, бедняки! Во всем король наш прав!
Позолотим твой Лувр, гроши свои отдав!
Ты будешь сыт и пьян. Мы тоже не в обиде:
Смеются господа, у нас на шее сидя!
Нет! Эти мерзости старее всех морщин.
Народ не шлюха вам. Всего-то шаг один —
И вот Бастилию мы в мусор превратили.
Все камни у нее от крови потны были,
И тошно было нам смотреть, как вознеслись
Ее облезлые глухие стены ввысь
И, как всегда, их тень нас покрывает мглою.
Да, гражданин, в тот день ужасное былое
Хрипело, рушилось, когда те стены в прах
Мы обратили вдруг. Любовь у нас в сердцах
Таилась. Сыновей к груди мы прижимали.
И ноздри у людей, как у коней, дрожали.
Могучи и горды, мы шли на шум тюрьмы;
В сиянье солнечном шли по Парижу мы,
И наших грозных блуз никто не сторонился.
Людьми почувствовали мы себя!
Струился У нас по жилам хмель надежды. И бледны
Мы были, государь. Когда же у стены
Тюремной собрались с оружьем наготове,
Не знали ненависти мы, ни жажды крови;
Мощь осознав свою, решили: гнев угас.
Но после дня того как бес вселился в нас!
На улицу поток рабочих хлынул, тени
Сливались и росли, шли толпы привидений
К жилищам богачей, к воротам их дворцов.
Я тоже с ними шел, чтоб убивать шпиков,
Я весь Париж прошел, таща с собою молот,
И что ни улица – то череп им расколот.
Засмейся мне в лицо – я и тебя убью…
Король, считать учись, не то казну свою
На адвокатов всю истратишь без остатка!
Мы просьбы им несем – они их для порядка
Берут и говорят: «Какие дураки!»
Законы стряпая, кладут их в котелки
И варят неспеша, добавив к ним приправы;
А подать новую придумав для забавы,
Нос затыкают свой, когда встречают нас,
Им, представителям народным, режет глаз
Наш неопрятный вид! Штыки страшат их только.
Ну что ж! К чертям их всех! Теперь понять изволь-ка,
Что сильно надоел нам этот пошлый люд.
Так значит вот каких ты нам настряпал блюд,
В то время как наш гнев, сметая все препоны,
Уже обрушился на митры и короны!»
Тут бархат он с окна сорвал и короля
Заставил глянуть вниз: была черна земля
От толп, кишевших там, от толп, чей вид был страшен;
Там словно океан ревел, и выше башен
Вздымался этот рев; там блеск железных пик
И барабанов дробь, лачуг и рынков крик
В один поток слились, и в том водовороте
Кровь красных колпаков окрасила лохмотья.
Вот что показывал в открытое окно
Он королю. В глазах у короля темно,
Он бледен, он дрожит… «Сир, это чернь толпится,
Кишит, вздымается – куда от них укрыться?
Сир, нечего им есть, их нищими зовут.
Там и жена моя, а я, как видишь, тут.
Здесь хлеба в Тюильри жена найти хотела!
Пекарни заперты: до нас ведь нет им дела.
Мне трех детей кормить… Мы чернь… Я знал старух
С глазами мертвыми. Да! Взгляд у них потух,
Когда их сына или дочь у них забрали.
Знал человека я: в Бастилии держали
Его годами. Был на каторге другой.
И оба без вины страдали. А домой
Вернулись, им в лицо швыряли оскорбленья.
Вот так их довели до белого каленья!
И не стерпев клейма, не сбросив тяжесть пут,
Сюда они пришли и под окном ревут.
Чернь! Девушек в толпе ты разглядел? Позорно
Их обесчестили: ведь твой любой придворный
(Не стойки женщины, такой у них уж нрав)
Мог позабавиться, им в душу наплевав.
Красотки ваши здесь сегодня. Чернь все это!
О, Обездоленные! Вы, кому с рассвета
Под солнцем яростным гнуть спину, вы, кому
Работа тяжкая сулит лишь боль и тьму…
Снять шапки, буржуа! Эй, поклонитесь Людям!
Рабочие мы, сир! Рабочие! И будем
Жить в новых временах, несущих знанья свет.
Да! Стуком молота приветствуя рассвет,
Откроет Человек секрет причин и следствий,
Стихии усмирит, найдет истоки бедствий
И оседлает Жизнь, как резвого коня.
О горн пылающий! Сверкание огня!
Исчезнет зло! Навек! Все то, чего не знаем,
Мы будем знать. Подняв свой молот, испытаем
То, что известно нам! Затем, друзья, вперед!
Волнующей мечты увидим мы восход,
Мечты о том, чтоб жить и ярко и достойно,
Чтоб труд был озарен улыбкою спокойной
Любимо женщины, забывшей слово «грязь»,
И чтобы, целый день с достоинством трудясь,
Знать: если Долг завет, мы перед ним в ответе.
Вот счастье полное! А чтоб никто на свете
Не вздумал нас согнуть иль наградить ярмом,
Всегда должно висеть ружье над очагом.
Наполнил запах битв весь воздух, всю природу.
О чем я говорил? Принадлежу я к сброду!
Еще живут шпики и богатеет вор…
Но мы – свободные! И есть у нас террор:
Мы в нем воистину велики! Вел я речи
Здесь про высокий долг, о жизни человечьей…
Взгляни на небосвод! – Для нас он слишком мал,
Нам было б душно там и тесно! Я сказал:
Взгляни на небосвод! – Опять в толпу уйду я.
Великий этот сброд собрался, негодуя,
И тащит пушки он по грязным мостовым…
О! Кровью пролитой мы их отмыть хотим.
И если наша месть и крик негодованья
У старых королей вдруг вызовет желанье
Своими лапами швырнуть огонь и гром
На Францию – ну что ж! Расправимся с дерьмом!»
Он вскинул на плечо свой молот. Смерил взглядом
Толпу огромную, которая с ним рядом
Хмелела, и тогда по залам и дворам,
Где бушевал Париж, где задыхался, – там
Вдруг трепет пробежал по черни непокорной:
Кузнец своей рукой великолепно черной,
Хоть потом исходил пред ним король-толстяк,
Швырнул ему на лоб фригийский свой колпак.
Солнце и плоть
I
Источник нежности и жизни, Солнце властно
Льет жаркую любовь на грудь земли прекрасной;
И, лежа на лугу, вы чувствуете вновь,
Что расцвела земля и что бурлит в ней кровь,
Что дышит грудь ее, когда вы к ней прильнете;
Она, как женщина, сотворена из плоти,
Как бог, полна любви; и соками полна,
Таит кишение зародышей она.
Все зреет, все растет!
Венера! Юность мира!
Я Сожаленья полн о временах Кибелы,
Что больше фавнов нет, похожих на зверей,
Богов, которые грызут кору ветвей
И белокурых нимф целуют среди лилий.
Я сожаленья полн, что минул век сатира,
Под взглядом радостного Пана соки всей
Вселенной – воды рек, кронь листьев и корней;
Когда дрожала под стопой его козлиной
Земля зеленая и лился над долиной
Из сладостной его цевницы гимн любви.
Прислушивался Пан и слышал, как вдали
Его призыву вся Природа отвечала,
И роща на ветвях поющих птиц качала,
Земля баюкала людей, и всем зверям
Любовь, всесильный бог, свой открывала храм.
Я сожаленья полн о днях, когда бурлили
Которая неслась на колеснице белой,
Сверкая красотой средь блеска городов;
Жизнь вечная лилась из двух ее сосцов,
Струями чистыми пространство наполняя;
К ее святой груди блаженно припадая,
Был счастлив Человек, и так как сильным был,
Он целомудрие и доброту хранил.
О горе! Он теперь твердит: «Мне все известно».
А сам и слеп и глух. Исчезли повсеместно
Все боги. Нет богов. Стал Человек царем,
Стал богом. Но любовь уже угасла в нем.
О, если бы опять к твоим сосцам посмел он
Припасть, о мать богов и всех людей, Кибела!
О, если б не забыл Астарту навсегда,
Богиню, что могла в минувшие года
Из волн возникнуть вдруг, окутанная пеной,
Сверкая красотой, извечной и нетленной,
И черных глаз ее победоносный взор
Будил в душе любовь, а в роще – птичий хор.
II
Я верю лишь в тебя, морская Афродита,
Божественная мать! О, наша жизнь разбита
С тех пор, как бог другой нас к своему кресту
Смог привязать. Но я… я лишь Венеру чту.
Уродлив Человек, и дни его печальны,
Одежду носит он, поскольку изначальной
Лишился чистоты. Себя он запятнал,
И рабству грязному одеть оковы дал
На гордое свое, божественное тело.
На тьму грядущую взирая оробело,
Он хочет одного: и после смерти жить…
А та, в которую всю чистоту вложить
Стремились мы, чтоб в ней плоть наша стала свята,
Та, что смогла наш дух, смятением объятый,
Любовью озарить, чтоб из земной тюрьмы
Однажды вознеслись к сиянью света мы, —
Отвыкла Женщина быть куртизанкой даже!
«Какой печальный фарс!» – с усмешкой горькой скажет
Мир, помнящий богинь святые имена…
III
О если бы вернуть былые времена!
Да! Кончен человек! Им сыграны все роли!
Но, идолов разбив при свете дня и воли,
Отвергнув всех богов, он оживет опять.
Сын неба, будет он секреты постигать
Небес и мудрости, проникнет в их глубины,
И бог, что в нем живет под слоем плотской глины,
Ввысь устремится, ввысь, пожаром озарен!
Когда увидишь ты, что иго сбросил он
И в небеса проник, и страха в нем – ни тени,
Даруешь ты ему святое Искупленье!
Великолепная, из глубины морей
Возникнешь ты, сверкнув улыбкою своей;
И бесконечную любовь даруя миру,
Ты трепетать его заставишь, словно лиру,
Когда твой поцелуй, дрожа, нарушит тишь.
Как жаждет мир любви! Ты жажду утолишь.
. . . . .
И гордо Человек главу поднимает снова!
Луч древней красоты, вдруг разорвав оковы,
Храм плоти озарит и в трепет приведет
В нем бога спящего… Очнувшись от невзгод,
Счастливый Человек все знать и видеть хочет.
Мысль, словно резвый конь, что был во власти ночи,
Освободясь от пут, бросается вперед,
Мысль, став свободною, на все ответ найдет.
Зачем и почему пространство бесконечно,
И звезды – как песок, и Путь сверкает Млечный?
И если ввысь лететь все время – что тогда?
И гонит ли Пастух огромные стада
Миров, блуждающих средь ужасов пространства?
И все эти миры хранят ли постоянство
В их отклике на звук извечных голосов?
А смертный Человек? Что видеть он готов?
И голос разума – не просто ль плод мечтанья?
Коль жизнь так коротка, откуда в мирозданье
Явился Человек? Не погрузится ль он
В глубокий Океан, где будет окружен
Зародышами, эмбрионами, ростками?
И в том горниле, где всегда бушует пламя,
Не воскресит ли вновь его Природа-Мать,
Чтоб в травах и цветах ему произрастать?
Нет, знать нам не дано! Химеры и незнанье
Отягощают нас. Глядя на мирозданье,
Нам бесконечности не довелось постичь.
Над нами вознесло Сомнение свой бич,
Оно нас бьет крылом, кружа зловещей птицей,
И вечно горизонт бежит и хочет скрыться.
. . . . . .
Открыты небеса! И тайны все мертвы
Пред тем, кто не склонил покорно головы!
Стоит он, окружен сверканием Природы,
И песнь поет… Леса поют, струятся воды,
Чей радостный напев приветствует восход…
То Искупление! Любовь, любовь грядет!
. . . . . .
IV
Май 70
О, плоти торжество! О, праздник идеальный!
О, шествие любви дорогой триумфальной!
Склонив к своим ногам героев и богов,
Они, несущие из белых роз покров,
Малютки Эросы и Каллипига с ними,
Коснутся женщин вдруг коленями своими…
О Ариадна, чьи рыдания слышны
На тихом берегу, когда из-за волны
Мелькает вдалеке Тезея парус белый!
О девушка-дитя, не плачь! Взгляни, как смело
Вакх с колесницею своею золотой,
Влекомой тиграми, что похотью слепой
Объяты, рыжими пантерами влекомой,
Несется вдоль реки, дорогой незнакомой…
Европу голую Зевс, превратясь в быка,
Качает, как дитя, и белая рука
За шею трепетную бога обнимает;
Он, среди волн плывя, на деву обращает
Свой помутневший взор; к теплу его чела
Льнет девичье лицо; ей очи застит мгла,
Когда сливаются их губы в поцелуе;
И пеной золотой вокруг сверкают струи…
Средь пышных лотосов, скользя по лону вод,
Влюбленный Лебедь вдаль задумчиво плывет
И белизной крыла объемлет Леду страстно…
Киприда шествует, немыслимо прекрасна;
И, стан свой изогнув, она в который раз
Не прячет грудь свою от посторонних глаз,
Ни золотистый пух под чревом белоснежным…
Геракл на мощный торс движением небрежным
Накинул шкуру льва и грозный вид обрел,
А над его челом сверкает ореол…
Луною летнею озарена Дриада;
Она обнажена, волос ее прохлада
На плечи падает тяжелою волной;
Погружена в мечты, на небосвод немой
С поляны сумрачной она глядит устало…
Селена белая роняет покрывало
К ногам прекрасного Эндимиона вдруг
И льнет к его устам, скрывая свой испуг…
Вдали ручей поет, и плачет, и рыдает;
То Нимфа нежная печально вспоминает
О юноше, чья жизнь волной унесена…
Любовным ветром ночь отторгнута от сна,
И в рощах и лесах священных, где объяты
Деревья ужасом, где все покровы сняты
И мрамор дал приют пугливым снегирям, —
Внимают боги Человеку и мирам.
Офелия
I
По глади черных вод, где звезды задремали,
Плывет Офелия, как лилия бела,
Плывет медлительно в прозрачном покрывале…
В охотничьи рога трубит лесная мгла.
Уже столетия, как белым привиденьем
Скользит Офелия над черной глубиной,
Уже столетия, как приглушенным пеньем
Ее безумия наполнен мрак ночной.
Целует ветер в грудь ее неторопливо,
Вода баюкает, раскрыв, как лепестки,
Одежды белые, и тихо плачут ивы,
Грустя, склоняются над нею тростники.
Кувшинки смятые вокруг нее вздыхают;
Порою на ольхе гнездо проснется вдруг,
И крылья трепетом своим ее встречают…
От звезд таинственный на землю льется звук.
II
Как снег прекрасная Офелия! О фея!
Ты умерла, дитя! Поток тебя умчал!
Затем что ветра вздох, с норвежских гор повеяв,
Тебе про терпкую свободу нашептал;
Затем что занесло то ветра дуновенье
Какой-то странный гул в твой разум и мечты,
И сердце слушало ночной Природы пенье
Средь шорохов листвы и вздохов темноты;
Затем, что голоса морей разбили властно
Грудь детскую твою, чей стон был слишком тих;
Затем что кавалер, безумный и прекрасный,
Пришел апрельским днем и сел у ног твоих.
Свобода! Взлет! Любовь! Мечты безумны были!
И ты от их огня растаяла, как снег:
Виденья странные рассудок твой сгубили,
Вид Бесконечности взор погасил навек.
III
И говорит Поэт о звездах, что мерцали,
Когда она цветы на берегу рвала,
И как по глади вод в прозрачном покрывале
Плыла Офелия, как лилия бела.
Бал повешенных
На черной виселице сгинув,
Висят и пляшут плясуны,
Скелеты пляшут Саладинов
И паладинов сатаны.
За галстук дергает их
Вельзевул и хлещет
По лбам изношенной туфлею, чтоб опять
Заставить плясунов смиренных и зловещих
Под звон рождественский кривляться и плясать.
И в пляске сталкиваясь, черные паяцы
Сплетеньем ломких рук и стуком грудь о грудь,
Забыв, как с девами утехам предаваться,
Изображают страсть, в которой дышит жуть.
Подмостки велики, и есть где развернуться,
Проворны плясуны: усох у них живот.
И не поймешь никак, здесь пляшут или бьются?
Взбешенный Вельзевул на скрипках струны рвет…
Здесь крепки каблуки, подметкам нет износа,
Лохмотья кожаные сброшены навек,
На остальное же никто не смотрит косо,
И шляпу белую надел на череп снег.
Плюмажем кажется на голове ворона,
Свисает с челюсти разодранный лоскут,
Как будто витязи в доспехах из картона
Здесь, яростно кружась, сражение ведут.
Ура! Вот ветра свист на бал скелетов мчится,
Взревела виселица, как орган, и ей
Из леса синего ответил вой волчицы,
Зажженный горизонт стал адских бездн красней.
Эй, ветер, закружи загробных фанфаронов,
Чьи пальцы сломаны и к четкам позвонков
То устремляются, то вновь летят, их тронув:
Здесь вам не монастырь и нет здесь простаков!
Здесь пляшет смерть сама… И вот среди разгула
Подпрыгнул к небесам взбесившийся скелет:
Порывом вихревым его с подмостков сдуло,
Но не избавился он от веревки, нет!
И чувствуя ее на шее, он схватился
Рукою за бедро и, заскрипев сильней,
Как шут, вернувшийся в свой балаган, ввалился
На бал повешенных, на бал под стук костей.
На черной виселице сгинув,
Висят и пляшут плясуны,
Скелеты пляшут Саладинов
И паладинов сатаны.
Возмездие Тартюфу
Страсть разжигая, разжигая в сердце под
Сутаной черною, довольный, бледно-серый,
До ужаса сладкоречивый, он бредет,
Из рта беззубого пуская слюни веры.
Но вот однажды возникает некто Злой,
И за ухо его схватив, – «Помилуй Боже!» —
Срывает яростно недрогнувшей рукой
Сутану черную с его вспотевшей кожи.
Возмездие! Он весь дрожит от резких слов,
И четки длинные отпущенных грехов
Гремят в его душе. Тартюф смертельно бледен.
Он исповедуется, он почти безвреден…
Не слышит тот, другой: взял брыжи и ушел. —
Ба! С головы до пят святой Тартюф наш гол!
Венера Анадиомена
Из ржавой ванны, как из гроба жестяного,
Неторопливо появляется сперва
Вся напомаженная густо и ни слова
Не говорящая дурная голова.
И шея жирная за нею вслед, лопатки
Торчащие, затем короткая спина,
Ввысь устремившаяся бедер крутизна
И сало, чьи пласты образовали складки.
Чуть красноват хребет. Ужасную печать
На всем увидишь ты; начнешь и замечать
То, что под лупою лишь видеть можно ясно:
«Венера» выколото тушью на крестце…
Все тело движется, являя круп в конце,
Где язва ануса чудовищно прекрасна.
Ответы Нины
Он. – Рука в руке, давай с тобою
Уйдем скорей Туда, где утро голубое
Среди полей
Своею свежестью пьянящей
Омоет нас, Когда дрожат лесные чащи
В безмолвный час;
И ветви, в каплях отражая
Игру луча, Трепещут, – словно плоть живая
Кровоточа.
Там, подставляя ветру смело