– Представление это стоило любых затрат. Я могу позволить себе такие расходы. И если бы я затеял весь спектакль преднамеренно, то превзошел бы самого императора Нерона. Разве можно сравнить испепеливший город пожар с разверзшимся адом, который я им показал?
   Приподнявшись на локте, Франсиско взял в руку несколько шариков и рассеянным движением встряхнул их на ладони; камни отозвались мягким чистым звоном, присущим хорошей породе. Дагни вдруг поняла, что Франсиско играет в марблс не по вздорной привычке; он просто не знал, что такое покой, и не мог долго оставаться без дела.
   – Правительство Мексиканской Народной Республики выпустило прокламацию, – продолжил он, – в которой попросило свой народ соблюдать терпение и еще на какое-то время примириться с трудностями. Похоже, что доходы от меди Сан-Себастьяна уже были заложены в планы их Центрального комитета. Это должно было повысить в стране уровень жизни, дать всем и каждому – мужчине, женщине, ребенку и недоноску – по куску жареной свинины по воскресеньям. И теперь эти любители строить планы просят свой народ винить не правительство, а порочные наклонности богачей, потому что я оказался безответственным плейбоем, а не жадным капиталистом, на которого они рассчитывали наткнуться. Откуда они могли знать, спрашивают эти людишки, что я подведу их? И в самом деле, откуда им было знать это?
   Дагни отметила, как Франсиско сжимал в своей руке камни. Он не замечал этого, вглядываясь в какую-то мрачную даль, но она могла утверждать, что движение это приносило ему некоторое облегчение, быть может, по контрасту. Пальцы его неторопливо, с чувственным наслаждением поглаживали поверхность камня. Подобный способ получать удовольствие показался ей несносным, напротив, Дагни сочла его странным образом привлекательным, словно бы, как подумала она вдруг, чувственность не имела физической природы, а являлась следствием утонченного унижения природы духовной.
   – Однако не знали они не только об этом, – сказал он, – им предстоит ознакомиться еще с некоторыми новостями. Для рабочих в Сан-Себастьяне построен поселок. Он обошелся в восемь миллионов долларов. Дома на стальных каркасах, с водопроводом, электричеством и холодильниками. Кроме того, школа, церковь, госпиталь и кинотеатр. Целый поселок, построенный для людей, живших в хибарах из плавника и жестяных банок. И наградой за это мне стала возможность убраться восвояси, целым и невредимым, особая привилегия, которой я удостоился благодаря тому, что не был гражданином Мексиканской Народной Республики. Этот рабочий поселок тоже был учтен в их планах. Еще бы, пример прогрессивных методов строительства. Что ж, эти дома на стальных каркасах построены в основном из картона, покрытого добрым поддельным шеллаком. Они не простоят и года. Водопроводные трубы – как и почти все наше горное оборудование – были приобретены у дельцов, основным источником товара которым служат городские свалки Буэнос-Айреса и Рио-де-Жанейро. Могу поручиться, что эти трубы продержатся еще пять месяцев, а проводка не откажет еще полгода. Чудесные дороги, устроенные нами для Мексиканской Народной Республики, не переживут и пары зим: они покрыты дешевым цементом без насыпной подушки, а ограждение в опасных местах сооружено из крашеных досок. Остается дождаться первого оползня. Ну церковь-то выстоит. Она им понадобится.
   – Франсиско, – прошептала Дагни, – ты сделал это нарочно?
   Он приподнял голову; к своему удивлению, она заметила в его глазах отблеск бесконечной усталости.
   – Нарочно ли, – проговорил он, – по халатности ли, по глупости ли… разве ты не понимаешь, что это не имеет значения? Пропущен один и тот же элемент.
   Дагни содрогнулась и, позабыв про обещанный себе полный самоконтроль, воскликнула:
   – Франсиско! Если ты видишь, что происходит в мире, если осознаешь, что именно сказал сейчас, то как ты можешь смеяться над всем этим! Тебе, именно тебе в первую очередь следовало бы сражаться с ними!
   – С кем?
   – С грабителями, с теми, кто сделал возможным всемирный грабеж. С мексиканскими комитетчиками и им подобными.
   Улыбка его сделалась опасной:
   – Нет, моя дорогая. Это с тобой я должен сражаться.
   Она посмотрела на него с недоумением:
   – Что ты хочешь этим сказать?
   – Я хочу сказать, что рабочий поселок для Сан-Себастьяна стоил мне восемь миллионов долларов, – ответил он, жестким голосом подчеркивая слова. – На деньги, потраченные на картонные дома, я мог бы купить стальные конструкции. Как и на деньги, потраченные на все остальное. Деньги эти ушли к тем людям, которые создают собственное богатство подобными методами. Но такие люди останутся богатыми недолго. И деньги уйдут своим путем не к тем, кто умеет работать, а к тем, кто наиболее изощрен и развратен. По нормам нашего времени побеждает тот, от кого меньше всего пользы. Эти деньги будут растрачены на проекты, подобные рудникам Сан-Себастьян.
   Она заставила себя спросить:
   – Так вот, значит, какова твоя цель?
   – Да.
   – И это радует тебя?
   – Да.
   – Я подумала о твоем имени, – проговорила Дагни, хотя некая часть разума упорно твердила ей, что спорить сейчас бесполезно. – В твоей семье, кажется, существовала традиция, требовавшая, чтобы очередной д’Анкония оставлял после себя состояние более крупное, чем было получено им от отца.
   – O да, мои предки были наделены удивительной способностью совершать нужные поступки в нужное время и делать правильные вложения. Ну, конечно, «вложение» – тоже относительное понятие. Все зависит от того, чего ты хочешь достичь. Например, возьмем Сан-Себастьян. Он обошелся мне в пятнадцать миллионов долларов, однако эти пятнадцать миллионов уничтожили сорок миллионов, принадлежавших «Таггерт Трансконтинентал», и тридцать пять миллионов из карманов таких вкладчиков, как Джеймс Таггерт и Оррен Бойль, попутно с сотнями миллионов, в которые обойдутся всякие вторичные последствия. Неплохое вложение, не правда ли, Дагни?
   Она выпрямилась в кресле:
   – Ты хоть понимаешь, что говоришь?
   – O, в полной мере! Должен ли я назвать тебе все последствия, за которые ты намеревалась меня ругать? Во-первых, я не думаю, что «Таггерт Трансконтинентал» переживет утрату своей пресловутой линии Сан-Себастьян. Ты надеешься, но этого не произойдет. Во-вторых, Сан-Себастьян помог твоему братцу Джеймсу уничтожить «Феникс-Дуранго», единственную хорошую железнодорожную линию во всей стране.
   – Ты понимаешь это?
   – И не только это.
   – А ты… – она не знала, почему хочет спросить именно это; должно быть потому, что темные яростные глаза еще смотрели на нее из недр памяти: —…ты знаком с Эллисом Уайэттом?
   – Конечно.
   – И ты знаешь, какие последствия это будет иметь для него?
   – Да. Его придется уничтожить следующим.
   – И ты… находишь это занятие… интересным?
   – Куда более волнующим, чем разорение мексиканских комитетчиков.
   Дагни встала. Она столько лет считала его безнравственным; она боялась этого, она думала об этом, она старалась забыть об этом и никогда больше не вспоминать; однако она и представить не могла, насколько глубоким оказалось его падение.
   Она не смотрела на него; она не понимала, что говорит вслух, что снова произносит сказанные им когда-то слова: «…кто будет больше гордиться: Нат Таггерт тобой или Себастьян д’Анкония мною…»
   – Но разве ты не поняла, что я назвал эти рудники в честь своего великого предка? По-моему, подобная честь пришлась бы ему по вкусу.
   На мгновение Дагни словно ослепла; ей еще не было известно, что такое богохульство и что ощущает человек, сталкиваясь с ним; теперь она поняла это.
   Франсиско поднялся с пола и смотрел на нее сверху вниз; холодная и безликая улыбка ничего не открывала Дагни.
   Ее бил озноб, но Дагни не замечала его. Ей было безразлично, что он увидит, о чем догадается, над чем посмеется.
   – Я пришла сюда, так как хотела узнать причину того, что ты сделал со своей жизнью, – произнесла она бесстрастным, лишенным эмоций тоном.
   – Я назвал тебе эту причину, – серьезно ответил он, – однако ты не захотела поверить в нее.
   – Я все вижу тебя прежним и не могу забыть. A то, чем ты теперь стал, не принадлежит к рациональной Вселенной.
   – Не принадлежит? A окружающий нас мир принадлежит к ней?
   – Ты не принадлежишь к числу людей, которых может раздавить мир, каким бы он ни оказался…
   – Правильно.
   – Так почему же?
   Франсиско пожал плечами:
   – А кто такой Джон Голт?
   – O, незачем пользоваться этой пошлятиной!
   Франсиско посмотрел на нее. Губы его улыбались, но глаза оставались спокойными, искренними и даже – на мгновение – тревожно восприимчивыми.
   – Так почему? – спросила она.
   Он ответил теми же словами, которые произнес однажды ночью в этом же самом отеле десять лет назад:
   – Ты не готова услышать это.
   Он не стал провожать ее до двери. Опустив руку на дверную ручку, Дагни повернулась… и остановилась. Франсиско не отрывал от нее глаз; взгляд его охватывал ее целиком; она понимала его смысл, и это приковывало ее к месту.
   – Я по-прежнему хочу спать с тобой, – проговорил он. – Но я не настолько счастлив, чтобы позвать тебя в постель.
   – Не настолько счастлив? – повторила она в полном недоумении.
   Он рассмеялся.
   – Не будет ли лучше, если ты сперва ответишь на мое предложение? – Она молчала. – Ты ведь тоже этого хочешь, не так ли?
   Дагни уже хотела сказать «нет», но вовремя поняла, что истина значительно хуже.
   – Да, – ответила она ледяным тоном, – но это желание ничего не значит для меня.
   Франсиско улыбнулся, явно отдавая должное той силе, которая потребовалась ей, чтобы ответить именно так.
   Однако когда она открыла дверь, чтобы уйти, он произнес уже без всякой улыбки:
   – Ты наделена великой отвагой, Дагни. И однажды тебе этого будет достаточно.
   – Чего? Отваги?
   Он не ответил.

ГЛАВА VI. НЕКОММЕРЧЕСКАЯ

   Риарден припал лбом к зеркалу и попытался избавиться от всех мыслей. Только так и можно пережить предстоящий вечер, сказал он себе.
   Он сконцентрировался на том облегчении, которое приносило прохладное прикосновение зеркала, гадая, каким образом можно отключить разум, особенно после того, как всю жизнь ты требовал от него постоянного, ничем не замутненного и безотказного бдения. Он задавался вопросом, почему сейчас не мог заставить себя застегнуть несколько пуговиц из черного перламутра на накрахмаленной белой рубашке, хотя прежде ни одно усилие не казалось ему чрезмерным.
   Настал день годовщины его свадьбы, и он был за три месяца предупрежден о том, что сегодня Лилиан устраивает по этому поводу прием.
   Он дал обещание присутствовать, пребывая в благодушной уверенности в том, что до приема остается еще целых три месяца и что, когда придет срок, справится с этой обязанностью, как и со всяким делом, попадавшим в его утрамбованное до предела расписание. А потом, работая по восемнадцать часов в сутки, он благополучно забыл о своем обещании, пока полчаса назад в его кабинет не вошла секретарша и уверенным тоном не произнесла:
   – У вас сегодня прием, мистер Риарден.
   Воскликнув: «Бог ты мой!» – он вскочил на ноги, спешно отправившись домой. Он взлетел вверх по лестнице, торопливо снял с себя рабочий костюм и приступил к одеванию, понимая только то, что должен торопиться, но никак не саму цель этой спешки.
   Но когда до него в полной мере дошло, чего от него хотят, Риарден остановился.
   – Ты не думаешь ни о чем, кроме своего дела, – слышал он всю свою жизнь, словно обвинительный приговор. Ему всегда давали понять, что в бизнесе следует видеть своего рода тайный и порочный культ, в который не следует посвящать невинного обывателя; что в занятии этом люди усматривают уродливую необходимость, которую исполняют, не распространяясь относительно подробностей; что деловые разговоры представляют собой преступление против высших материй; и что если следует отмыть руки от машинного масла, прежде чем вернуться домой, то необходимо и смыть со своего разума оставленное бизнесом пятно, прежде чем войти в гостиную. Сам он не придерживался подобной веры, однако находил вполне естественным то, что ее исповедовали члены его семьи. Он принял раз и навсегда как данность – бессловесно, не подвергая сомнению, как бывает только в детстве, не пытаясь оспорить или дать название этому чувству, – что обрек себя на служение темной вере, ставшей его страстью, но сделавшей его отверженным среди людей, от которых он не мог ждать сочувствия.
   Он понимал, что должен посвящать жене часть своей жизни, в которой нет места бизнесу. Но на практике он никогда не находил возможности воплотить это в жизнь или хотя бы почувствовать свою вину. Он не мог заставить себя перемениться, не мог и винить жену, когда та осуждала его.
   Он не уделял Лилиан ни крохи своего драгоценного времени целыми месяцами, – нет, подумал он, годами, все восемь лет их брака. У него не было никакого желания разделять ее интересы, не было и стремления узнать хотя бы, в чем они заключаются.
   Она не страдала от нехватки друзей; насколько ему было известно, поговаривали, что имена их составляли гордость национальной культуры, однако у него никогда не находилось времени встретиться с ними или просто признать их славу, ознакомившись с теми достижениями, что принесли ее. Он знал только то, что имена эти нередко появлялись на обложках журналов. И Лилиан права в своей обиде на него, думал он. Да, она не слишком приятным образом обращается с ним, он этого заслужил. Если родные называют его бессердечным, то они правы.
   Риарден никогда и ни в чем не щадил себя. Когда на заводе возникала какая-нибудь проблема, он в первую очередь стремился выяснить, какую допустил ошибку; он никогда не искал виноватых, кроме себя самого; лишь от себя требовал он совершенства. Он не позволял себе никаких поблажек; всю вину он принимал на себя. Однако там, на заводе, такое решение немедленно побуждало его к действию, заставляло исправлять ошибку; сейчас оно не срабатывало… Еще несколько мгновений, подумал он, стоя с закрытыми глазами и не отрывая лба от зеркала.
   Он не мог заставить замолчать свой говорящий разум; с тем же успехом можно пытаться перекрыть руками напор воды, бьющей из сорвавшегося с резьбы пожарного крана.
   Колкие струи, в которых слова мешались с образами, разили его мозг…
   Часы, думал он, часы уйдут на созерцание этих лиц; часы, полные скуки, если они просто пьяны, и отвращения, рожденного этими пустыми глазами, пока они трезвы; сколько же времени придется изображать, что ты не замечаешь ни того, ни другого, сколько придется изобретать какие-то обращенные к ним фразы, когда сказать нечего, – и это тогда, когда время это было позарез необходимо ему, чтобы подыскать нового начальника прокатного цеха вместо внезапно уволившегося без всякого предупреждения… это следовало сделать без малейшего промедления, поскольку найти подобного рода специалиста невероятно трудно… а если что-то нарушит плавную работу прокатных станов, выпускавших рельсы для Таггертов… Он вспомнил ту безмолвную укоризну, те взгляды, полные обвинения и презрения, которые обращали к нему родственники, обнаруживая очередное свидетельство его преданности своему делу, и тщетность его молчаливой надежды на то, что они, наконец, решат, что «Риарден Стил» значит для него меньше, чем это было на самом деле, – так пьяница изображает безразличие к спиртному в присутствии людей, презрительно наблюдающих за ним, прекрасно зная о его позорной слабости…
   – Я слышала, что вчера ты заявился домой в два часа ночи, и где же ты был? – спрашивала его мать за обеденным столом, и Лилиан отвечала ей:
   – Конечно же, на своем заводе, – тем же тоном, которым другая жена с уверенностью произнесла бы: – В кабаке, где же еще…
   Или Лилиан спрашивала его с проницательной полуулыбкой:
   – Что ты делал вчера в Нью-Йорке?
   – Был на банкете с ребятами.
   – Деловом?
   – Да.
   – Ну конечно, – и не произнеся ничего более, Лилиан отворачивалась, пробудив в нем какое-то дурацкое, позорное ощущение: он поймал себя на мысли, что ему очень хочется, чтобы она подумала, будто он побывал на какой-нибудь непристойной холостяцкой вечеринке…
   В шторм на озере Мичиган утонул сухогруз, перевозивший тысячи тонн купленной Риарденом руды, – корабли эти разваливались на ходу – и если он не поможет возместить убытки, владельцы пароходной компании разорятся, не оставив на озере ни одного судна…
   – Этот уголок? – сказала Лилиан, указывая на кофейные столики и диваны, расставленные ею в гостиной. – Но, Генри, это уже не новость, хотя мне должно льстить, что тебе потребовалось всего три недели, чтобы заметить перестановку. Это моя собственная трактовка обстановки утренней комнаты знаменитого французского дворца – впрочем, такие вещи не могут тебя интересовать, дорогой, поскольку их не найдешь на фондовой бирже, как ни ищи…
   …Сделанный им шесть месяцев назад заказ на медь до сих пор не был выполнен, оговоренная в договоре дата поставки переносилась уже три раза: «Здесь от нас ничего не зависит, мистер Риарден». Ему пришлось искать нового контрагента: обеспечить поставки меди становилось все труднее…
   …Филипп не улыбнулся, прервав свой спич, в котором он превозносил перед какой-то подругой их матери некую организацию, в ряды которой только что вступил, просто обмякшие мышцы его лица всегда намекали на полную превосходства улыбку. Он сказал:
   – Нет, Генри, эта тема просто не может интересовать тебя, в ней нет ничего коммерческого….
   …Тот подрядчик в Детройте, взявшийся за перестройку крупного завода, просматривал возможность использования опорных конструкций из риарден-металла – надо было бы слетать в Детройт и лично переговорить с ним – он должен был сделать это еще неделю назад, он мог бы сделать это прямо сегодня…
   – Ты не слушаешь меня, – говорила за завтраком мать в тот момент, когда мысли его обратились к текущему индексу цен на уголь, в то время как она рассказывала ему сон, привидевшийся ей прошлой ночью. – Ты никогда не слышишь, что тебе говорят другие. Тебя не интересует ничего, кроме тебя самого. Ты совершенно не думаешь о людях, тебе не дорог ни один человек на всей земле.
   …Машинописные страницы, оставшиеся на столе в его служебном кабинете, сообщали об испытании авиационного двигателя, изготовленного из риарден-металла, и, наверно, более всего на свете ему хотелось в настоящий момент прочитать их – отчет оставался нетронутым уже три дня, потому что у него не находилось времени взять эти листки в руки…
   Резко тряхнув головой, Риарден открыл глаза и отступил от зеркала.
   Он попытался застегнуть пуговицы на рубашке. Однако рука его сама собой протянулась к стопке писем, оставленных на столике. Это были срочные письма, их следовало прочитать сегодня, но он не успел сделать этого в кабинете.
   Секретарша сунула ему эти письма в карман, когда он шел к двери. Раздеваясь, он переложил их на столик.
   Из стопки выпала на пол газетная вырезка. Это была передовица, которую пометила секретарша, сердито перечеркнув красным карандашом. Она называлась «Уравнение возможностей». Он должен был прочитать ее: об этом в последние три месяца говорили слишком много, прямо скажем, прискорбно много. И он прочел статью – под доносившиеся снизу звуки голосов и деланные смешки, напоминавшие ему о том, что гости прибывают, вечеринка уже началась, и ему придется ловить на себе полные горькой укоризны взгляды родственников, когда он спустится вниз.
   Передовица повествовала о том, что во времена падения производства, сокращения рынка и исчезновения возможности обеспечить свою жизнь нечестно позволять одному субъекту владеть несколькими предприятиями, в то время как у других людей нет ни одного; что гибельно оставлять все ресурсы в руках кучки предпринимателей, не предоставляя шанса другим; что конкуренция является важнейшей опорой общества, которое обязано следить за тем, чтобы никто не поднимался слишком высоко, становясь вне конкуренции. Передовица предсказывала успех предложенному законопроекту, запрещавшему любому субъекту или корпорации владеть более чем одним промышленным концерном.
   Уэсли Моуч, его человек в Вашингтоне, посоветовал Риардену не беспокоиться; по его мнению, схватка предстояла упорная, однако законопроект будет отклонен.
   Риарден ничего не понимал в такого рода сражениях. Возможность вести их он предоставил Моучу и его штабу. Он едва находил время, чтобы пробегать полученные из Вашингтона сообщения и подписывать чеки, присланные Моучем на оплату его баталий.
   Риарден не верил в то, что законопроект может пройти. Он просто не мог допустить этого. Проведя свою жизнь в чистой реальности: посреди металлов, техники и технологий, – он приобрел искреннюю уверенность в том, что человеку следует иметь дело только с вещами рациональными, а не безумными, что следует искать правды, ибо верным всегда является только правдивый ответ, что бессмысленное, ложное, чудовищно несправедливое не способно преуспеть, не способно ни на что другое, кроме как потерпеть поражение. Битва с такой вещью, как упомянутый законопроект, казалась ему отвратительной и даже просто немыслимой – как если его вдруг попросили бы конкурировать с человеком, рассчитывающим состав стальных сплавов по формулам нумерологии.
   Риарден напомнил себе о том, что вопрос этот представляет собой существенную опасность. И все же даже самый отчаянный визг наиболее истеричной газетенки не пробуждал в нем никаких чувств, в то время как изменение какой-нибудь характеристики риарден-металла в лабораторном эксперименте заставляло его вскакивать на ноги от нетерпения или тревоги.
   У него не оставалось сил ни на что другое.
   Риарден смял передовицу и швырнул ее в корзину для бумаг. Он ощущал приближение свинцового утомления, которое никогда не посещало его на работе, как будто карауля его и поджидая того мгновения, когда он обратится к другим делам. Риардену казалось, что он не испытывает никакой иной потребности, кроме отчаянного желания спать. Он сказал себе, что должен присутствовать на вечеринке, что у родных есть право требовать от него этой уступки и что он обязан научиться испытывать понятное им удовольствие – не ради себя, ради них.
   Он задавался вопросом, почему мотив не имеет над ним власти, не побуждает к действию. Всю его жизнь в тех случаях, когда он считал правильным тот или иной вектор действия, желание следовать ему являлось автоматически. «Что происходит со мной?» – гадал Риарден. Немыслимый конфликт чувств, нежелание поступать правильно – не это ли основная формула морального разложения? Признавать собственную вину, не ощущая при этом ничего, кроме холодного, глубочайшего безразличия – не в этом ли предательство сути, двигателя его жизни, источника его гордости?
   Не теряя больше времени на поиски ответа, он оделся – быстро и без жалости к себе.
   Не сгибая спины, ступая с неспешной и естественной властностью, с безукоризненно белым платком в нагрудном кармане черного фрака, он неторопливо сошел по лестнице в гостиную с видом истинно великого предпринимателя – к вящему удовлетворению собравшихся пожилых дам.
   Лилиан стояла возле подножия лестницы. Благородные линии лимонно-желтого вечернего платья в стиле ампир подчеркивали изящество ее тела, и держалась она как человек, полностью довольный окружающим. Риарден улыбнулся, ему было приятно видеть жену счастливой; ее радость оправдывала весь прием.
   Однако приблизившись к ней, он замер. Лилиан всегда обладала хорошим вкусом в отношении драгоценностей и никогда не надевала их больше, чем нужно. Однако в этот вечер она устроила целую выставку: бриллиантовое ожерелье соседствовало с алмазными серьгами, кольцами и брошками. Руки ее по контрасту казались подозрительно обнаженными. Лишь правое запястье украшал браслет из риарден-металла. Сыпавшие искры бриллианты превращали браслет в подобие дешевой побрякушки из грошового ларька.
   Переведя взгляд с запястья жены на ее лицо, Риарден поймал на себе ее встречный взгляд. Она прищурилась, и он не мог истолковать выражение ее глаз; взгляд Лилиан был замкнут и сосредоточен, он скрывал в себе нечто, старавшееся спастись от разоблачения.
   Риардену хотелось сорвать браслет с ее руки. Но вместо этого, покоряясь ее веселому голосу, приветствовавшему очередную гостью, он с бесстрастным выражением лица поклонился стоявшей перед ними даме.
   – Человек? Что есть человек? Всего лишь горстка наделенных манией величия химикалий, – обратился доктор Притчетт к группе находившихся на противоположной стороне комнаты гостей.
   Взяв двумя пальцами канапе с хрустального блюда, доктор Притчетт отправил его целиком в рот.
   – Метафизические претензии человека нелепы, – провозгласил он. – Этот жалкий комок протоплазмы, полный уродливых и мелких концепций, посредственных и не менее мелочных чувств, воображает себя значительным! Именно в этом, на мой взгляд, и коренятся все горести мира.
   – Но какие же концепции, профессор, вы назовете не мелочными и не уродливыми? – с искренним интересом спросила дама, мужу которой принадлежал автомобильный завод.
   – Таких нет, – ответил доктор Притчетт, – просто нет, в рамках человеческих способностей, разумеется.