Он имел на это право, потому что умел воспрепятствовать всякому смешению между собой и вещами, ибо для того, чтобы сделать наслаждение невинным, достаточно сохранить за пределом его досяганий неуловимую точку, которая остается навсегда им незатронутою. Гермас был из тех, которые имеют право на все, так как, благодаря своему превосходству, они могут обезопасить себя от какого бы то ни было ига; поэтому он окружил свое уединение молчаливым великолепием, сроднившимся с его грезами; затем двери за этими чудесами закрылись, но проезд их по улицам маленького городка не мог забыться.
   Много толковали об этой замкнутости, куда никто не мог проникнуть. Поэтому приход Гермотима вызвал удивление к этому избраннику, настолько приблизившемуся к надменному молодому человеку, который в бокале чудесного хрусталя, из которого он пил, как говорили, сидя один за своим сверкающим столом, казалось, выпил вместе с молчанием один из тех волшебных напитков, которые отделяют навсегда человека от подобных ему и делают его пригодным только для своего собственного общества.
   То, что он один пользовался вещами, обыкновенно являющимися показными для других, согласовалось с этой замкнутостью человека, одиноко живущего в месте, расположению и архитектуре которого, казалось бы, приличествовало присутствие избранного окружения из слуг или друзей.
   Любопытные обманывались в своих ожиданиях, когда узнавали о привычках причудника-хозяина, столь несогласных не только с их любопытством, но и с тем, что, по-видимому, предписывал ему почти княжеский вид замка, где он жил в стороне от всех.
   Однако местность казалась прекраснее от этого намеренного контраста. В несогласии мест с их настоящим назначением есть своего рода вещая суровость, какая то избыточная грация. Их бесполезность и несоразмерность кажутся приноровленными к одной духовной мании живущего в них хозяина. В нем их нескладность получает согласие; он есть та точка, где уравновешивается связка их тайн, и не имея иного назначения кроме удовлетворения какой-нибудь меланхолической странности, эмблемой которой они являются, не совпадая более с жизнью, они приспосабливаются к снам и принимают от этого какой то оттенок мнимости и вымышленности, чрез который они делаются возвышеннее и неподвижнее.
   Жилище Гермаса, в целом весьма просторное, состояло из нижнего этажа и еще одного, расположенного над ним. Высокие и широкие окна с большими стеклами или с маленькими квадратами их чередовались в фасаде, отделенные одно от другого плоскими колоннами разных сортов мрамора. Над каждым окном улыбались или казали гримасы изваянные из камня маски сатиров и геликонские облики.
   Фасад этот раскрывался в глубине обширного, слегка закругленного двора. Гертулия медленно ступала по его неровным плитам. Придя посоветоваться с Гермасом, она теперь не решалась войти. Однако, в прошлом году она свыклась с ним, встречая его в старом саду, где они сидели втроем с Гермотимом перед водной аллеей. Гермас был с молодой женщиной всегда утонченно вежлив, но в тот вечер, когда он передал ей письмо и говорил с ней больше обычного, она почувствовала в его голосе нечто столь отдаленное, что меланхолический собеседник ее отчаяния удалился в ее мысли в предел снов, в область, находящуюся по ту сторону жизни, пред которой она трепетала, как пред сивиллиной тайной, словно оттуда должен был изойти ответ самой судьбы.
   Она колебалась, в какую дверь ей постучать. Все три были заперты, и бронзовые молотки на них сжимали спою украшенную выпуклость. Наконец, она остановилась на средней двери. Удар прогудел внутри. Можно было угадать по долготе отголосков, что дом обширен и пронизан длинными коридорами. В гладком мраморе плит пола четко отражались лепные стены сеней. Восхитительная свежесть еще увеличивала их прекрасные гармоничные размеры. Из них расходились галереи, в конце которых видны были сквозь Застекленные двери перепекший трельяжей в виде портиков и аркад, увитые розами тисы возвышали свои обелиски на перекрестках аллей. Это было в одно и то же время величественно, кокетливо и печально.
   Лестница, по которой поднялась Гертулия, привела ее к длинному ряду комнат, необычайно обставленных в пышном и угрюмом вкусе. Предметы были в них застывшими в тоскливом и безразличном уединении. В этих комнатах, созданных для каких то молчаливых посетителей, деревянный мозаичный паркет не скрипел под ногою. Тишина их, хотя она была полною, казалась скорее временно нависшею, нежели окончательною; в ней не было той неуловимой жизни, от которой растрескивается ледяная кора ее летаргии, и наоборот, что то внешнее и поверхностное дробило ее устойчивость.
   Среди этих комнат одна выделялась своей прелестной обивкой. Материя хранила в себе как бы отпечаток влажной тени от прикосновения цветов, которые были когда то на нее наложены, и благодаря этой ткани очень бледного зеленого цвета, смягчалась форма мебели светло-желтого дерена и старого золота, и сгибались но углам консоли, где застыли стоя нефритовые вазы.
   В другой комнате Гертулия с изумлением увидела много зеркал, висящих по стенам. Заключенные в золотые, черепаховые, эбеновые или перламутровые рамы, они стояли друг против друга, взаимно обмениваясь отражениями и скрещениями лучей; некоторые, в каменном окаймлении, были похожи на водоемы, и Гертулия, проходя мимо, увидела себя в них очень бледной.
   Она продолжала искать Гермаса, переходя из комнаты в комнату. Двери с тщательно сделанными замками отделяли эти комнаты, которые порой вытягивались в анфилады. Тяжелые портьеры, шелковые, атласные или муаровые, задевали ее своей бахромой, долго дрожавшей позади нее. Все было пусто.
   Пустота этих обширных покоев казалась еще более пустынной из за отсутствия на стенах портретов; ни одно человеческое лицо, приветливое или печальное, не присутствовало, из памятного прошлого, при этом великолепии, не имевшем никого свидетелем своей тонкой и пышной вещественности.
   Сложные и сверкающие люстры старого хрусталя свешивались с высоких потолков на шелковых шнурах или на серебряных цепях. Их алмазные, студеные венцы освящали собою отсутствие какого-то невидимого величества и их сияющая застылость замораживала тишину и леденила уединение, где удлинялись подвески искусственных сталактитов. Некоторые из них фосфорически отливали радугой, как бы шипи намек ни закат, красивший небо снаружи. Они уподобляли воображаемым краскам закатной осени свои кристаллические плоды. День
   В поисках Гермаса, она зашла, наконец, в обширную залу, где сквозь широко открытые окна легкий ветер разбрасывал на столе еще влажные неписаные листки; возле этих тетрадей лежали стрела, обнаженный кинжал, фляжка и ключ, которые Гертулия признала подобными своим. Спелый колос ласкал своей длинной бородкой лиловатую шелковую скатерть, которая затягивала стол своей тканью и наполовину закрывала своими складками его эбеновые ножки с изгибами, взбухшими от резных химер.
   Из окон был виден сад Гермаса. Это была обширная ровная площадка, выложенная зеленоватым мрамором; несмотря на твердость материала, цвет его создавал иллюзию поверхности влажной, заплесневевшей и губчатой. Кругом бордюр из колючего остролистника, усеянного маленькими красными плодами, кизиле" вырезанным из кровавой яшмы. Бассейн с зазеленевшей водой был украшен розовым ибисом, который, стоя на одной ноге, похож был на большой цветок. Ровный ряд конических кипарисов заканчивал вид этого странного искусственного болота из камня и листвы. Вверху гнили остатки заката, оксидированного медью и остеклевшего от кровянистой и теплой слюны.
   Внезапно из за каждого кипариса запела нестройная флейта; затем они поочередно испустили одинокую ноту, далее они сочетались между собою и наконец слились; далекие и хрупкие, они пели на пороге ночи в какой то засаде сумрака. Их мелодия прерывалась паузами и усиливалась повторениями. Гертулия узнала в них флейты своего сна, но на этот раз более смертельные и более чуждые надежде. Все, что они говорили, намекало на отсутствие Гермотима, они освящали его непреложность, и Гертулии понимала смысл этого печального концерта. Гермотим не вернется. Она знала это очень давно по сломанному ирису и иероглифам летучих мышей; она прочла это в волшебных начертаниях их полета; флейты прошептали ей это, и ей казалось, что Гермас еще раз ей это повторил. Так и в тот раз, возле Лестницы Нарцисса, он еле слышно говорил ей: Гертулия, нежная Гертулия, уже закрыли фонтаны; они с каждой ночью плакали все печальнее, они плакали в вашей жизни, они плачут в вашей судьбе. О, Гермотия, ты не вернешься! Свидетельство тому странствующая стрела, жестокий кинжал, фляжка, обозначающая дальний путь, все это, и еще ключ, которым ты закрыл прошедшее за твоими шагами. Гермотим не вернется, он
   Флейты замолкали по мере того, как, казалось, говорил Гермас, и Гертулия приложила в молчании палец к губам; сад из зеленого мрамора чернел; тучи заката погасли; медленно, пятясь, Гертулия отступила вглубь комнаты, потом повернулась и удалилась. Позади нее черная длинная занавесь с золотыми полосами опустилась, покачала одно мгновение свои морщины и осталась неподвижной в своих суровых и пышных погребальных складках.
   Залы, которыми проходила беглянка, казались ей еще более просторными; замерзшие люстры свешивали над ее головой подвески своего остеклевшего молчания; переходя из комнаты в комнату, задыхающаяся и усталая, она остановилась в той, где были зеркала. Ее образ умножался там до бесконечности. Гертулия, глядя кругом, видела себя на дне сна, в котором она утрачивала ощущение, что это она рождает столько призраков, тождественных с нею своей бледностью; она чувствовала себя разрозненной здесь навсегда и видя себя всюду вокруг себя, она до того раздробилась, что, растворясь в своих собственных отражениях, отрешенная сама от себя заклятием этих удивительных чар, среди которых она ощутила себя безгранично обезличенной, она тихо опустилась, с подкосившимися коленями, на паркет, бездыханная, между тем как в уединенной комнате, над ее сомкнутыми глазами и бледным лицом, зеркала в своих золотых, черепаховых и эбеновых рамах продолжали обмениваться призрачной видимостью своих взаимных пустот.
   Гермас к Гермотиму
   Значит правда, что ты пошел навстречу своей судьбе! Я предчувствовал такой поворот. Люди кривят перед собою, но кто пилит себя, тот начинает себя искать, и подарки, которые ты мне прислал, дали мне знать, что ты нашел самого себя. Вот они на моем поло, и, глядя на них, я думаю о тебе. Я снова вижу тебя таким, как во время наших встреч в старом саду. Я не знаю твоих путей, о Гермотим, не знаю, какие камни заставлял ты катиться перед тобой на дороге концом твоей трости из черного терновника. Как пришел ты к мудрости, повелевшей тебе сообразоваться с твоими снами? Люди приобщаются самим себе. Нужно было, чтобы через бесполезные доктрины ты пришел к самому себе. Гертулия преподала тебе больше, чем книги философов; у нее были прелестные глаза, и она умела держать цветок в своих прекрасных руках; она была похожа на него. Мы должны вдыхать только то, что мы украсили цветами, и цветом наших глаз оттеняется красота вещей. Люди ищут слишком далеко. Твоя душа, старательная, дидактическая и приверженная к форме, захотела дойти в своем заблуждении до конца. Любовь гостья мудрости, - так говорил ты, - но ты искал ее в том месте, где красовалась лишь гримаса ее присутствия. Скорбь показала тебе ложность твоих доктрин; что могут они сделать для нашего исцеления?
   Я понял значение твоей вестницы-стрелы; из перьев и стали, она делает более легким то в нас, что может взлететь, и убивает то, что должно в нас умереть. Обнаженный кинжал обозначал твое смертельное желание стать другим человеком, а фляжка должна была выразить жажду твою познать самого себя в эмблематическом зеркале, где можно увидеть себя за пределами себя самого; но когда я получил вещий ключ, я угадал, что он открыл тебе доступ к твоей судьбе, и спелый колос, о Гермотим, изображает в моих глазах тебя. Все это прекрасно. Любовь родила в тебе инстинктивное желание сообразовать свою душу с красотой чувства, которое, какую бы печаль ни несло оно, требует особого приема, - ты понял, какого. Ты захотел украсить свою душу для ее торжества, захотел обезоружить свою победу и, отдавая мудрости любовь, отдать любви мудрость. Ты увидел, что в тебе одном лежит тайное средство стать другим, принудительное! Это - таинственный спящий, которого не пробудят ни тонкости методов, ни шум споров, ни что-либо другое, не сродное его таинственному молчанию.
   Все это прекрасно, Гермотим, и мне мнится, что в садах, где мы гуляли, заключена част на чуда, преобразившего тебя. Помнишь ты Лестницу Нарцисса? Места, сами того не сознавая, действуют на наши грезы; там теперь полнее всего твои грезы очутятся возле самих себя.
   Итак, возвращайся, брат мои, потому что в конце водной аллеи ты наймешь могилу Гертулии. Там она покоится. Там же и мы когда-нибудь обретем свой покой. В том месте, где были три статуи, воздвигнутся три могилы. Ее могила уже находится посредине. Над ней высится памятник из розового с черным мрамора; окрестность всегда безмолвна, так как я велел разрушить фонтаны; взамен них там посажены цветы, самые наивные и самые свежие; для нас вырастут другие, об этих же можно сказать, что заря поставила на них свою нагую ступню. Разве не была Гертулия зарею твоего истинного знания, весной твоей мудрости, обильное лето которой ты вкушаешь теперь? Ты познаешь, быть может, ее горькую осень; это - время года моей души, и как раз сейчас оно нисходит и на старые деревья сада.
   Этот сад теперь принадлежит мне, я приобрел его весь и присоединил к моим садам. Мое уединение, как ты видишь, обширно, и мы там сможем, по крайней мере, ходить с открытым лицом, презрев - и ты и я - маски, которые надевают на себя человеческие существа, - мы, которые носим единственный лик, лик нашей судьбы.
   Святому Юлиану Гостеприимцу
   ИСТОРИЯ ГЕРМАГОРА
   Долгое время был он Бедным Рыбаком, которого видели в Лимане, при устье реки, стоящим в неподвижной лодке.
   Вода медленно течет вдоль обшивок, и так как она приходит очень издалека, из глубины лесных или плодоносных земель, она несет течением листья, соломинки, иногда цветок, травы, которые цепляются за лодку или кружатся в легком водовороте. Над бледным морем серое небо; песок берегов соединяется с дюнами взморья. Лодка еле заметно качается; страдающая и усталая, она стонет: жалоба ее суставов мешается со вздохами каната, и тощие руки поднимают пустую сеть.
   Уже много дней и лет, как он очень часто вытаскивал сеть напрасно. Рыбы не попадались в нее, хотя рыбак терпеливо и внимательно сообразовался с ветром, с временем года, с приливом и очень заботился о том, чтобы тень его не выступала за края лодки, и ни разу он не увидал лица своего в воде.
   Иногда, устав от бесполезного стояния, он греб в открытое море. Сильные волны тяжело баюкали его печаль; глубокая вода зеленела. С моря он видел песчаный берег лимана. Ветер свистел в снастях, и целыми днями рыбак упорно предавался своему труду.
   Этим тяжелым и бесплодным дням он предпочитал скудость ничтожной добычи, мелкую рыбу пресных вод, тишину реки, ее ленивое колыхание, ее скользящий и однообразный бег, который уносил, один за другим, листья, соломинки, цветок.
   Птицы, не боясь его, летали кругом. То были серые чайки с отважным взмахом крыльев. Ему больше нравились трясогузки, прыгающие на прибрежном песке. За ними мысль его уходила в обширные внутренние Земли, где из вод журчат только ручьи, из которых пьют пастухи; мягкая тина болот истоптана там скотом, благоухание сена смешивается с запахом стойла; в садах есть пчелиные ульи, и скирды тянутся рядами на полях; с маленькой квадратной нивы, вскапываемой на солнце, видно впереди только небо над живой изгородью. Пот стекает со лба теплыми каплями, и тень деревьев так свежа, что кажется, будто пьешь из источника.
   Однажды вечером, когда он так грезил, растягивая свои сети на песке вокруг вытащенной на берег лодки, он услышал, как кто-то с ними заговорил. Это был чужестранец; его корпус опирался на палку; с усталыми чертами лица, в грубом шерстяном плаще, он был похож на сумерки. Человек хотел купить сети и лодку и, не переставая говорить, он отсчитывал в темноте, одну за другою золотые монеты.
   На рассвете Гермагор Рыбак остановился посреди обширной песчаной долины, где пробивались голубоватые травы. Река окружала ее прихотью своих изгибов, и ее сине-зеленая вода текла меж островов, которые отражались в ней и, словно корни, погружали в нее верхушки своих опрокинутых деревьев. Птица вспорхнула с кустарника; бабочки летали на крыльях из сонного шелка, серые и розовые, некоторые желтые как золото. Гермагор ощупал деньги, которые он нес в полотняном мешочке, и снова пустился в путь. Сумерки наступали, и каждый вечер путник пересчитывал свое скромное богатство.
   На исходе дня, в продолжении которого он шел мягкими лугами, Гермагор заметил леса. Они загораживали массивной линией весь горизонт; в их глубине жил долгий сумрак, просторное молчание; иногда казалось, что заросли кончаются и обрываются опушкой; тогда он принимался бежать, но лес начинался снова внизу какого-нибудь оврага, верх которого, с пробелом деревьев в небе, создавал ложную прогалину, из которой взору открывалось продолжение волнующихся вершин.
   Долгое время в этом уединении Гермагор слышал только ветер, но однажды он уловил эхо, которое доносило ему шум топора, и, направившись в ту сторону, он повстречал дровосеков, которые рубили буковые деревья; дальше он заметил крышу с дымком, и, наконец, увидел землю, о которой грезил. Холмы медленно струились, луга чередовались с хлебными полями, вдоль которых тянулись ряды тополей; иногда было слышно, как поет флейта; под ивами сушилось белье, и вечером все казалось таким спокойным, что страшно было ходить по траве.
   Маленькое поле было расположено на склоне холма; с четырех сторон его окружала изгородь. Гермагор тщательно обрабатывал его. Он посеял, глубоко взрыв землю. Всю зиму он был счастлив, но весной он увидел, что соседние поля обещают быть плодородней его поля. Так и случилось. Урожая едва хватало для будущего посева. Следующая жатва была еще более тощей: птицы набросились на нее, и можно было видеть, как Гермагор, стоя среди редких колосьев, как некогда стоял в своей плоскодонной лодке, размахивал руками и кидал в хищников комьями земли.
   Иногда он бросал сторожить и бродил по окрестностям; всюду зрели изобильные жатвы, и дар его бедности казался ему еще более горьким. Проходили стада, и он смотрел на них издали, как когда-то на корабли, исчезающие за горизонтом; их паруса знакомы со всеми ветрами, и они идут далекими морями в богатые страны, откуда трюмы их возвращаются наполненные запахом груза, чтобы обогатить могущественных хозяев, которые к жилищах, украшенными кораллами и картами, вычисляют захождении в гавань и приливы. Следующий год был такой, что Гермагор, чтобы посеять, собирал колосья на чужих полях. Он ходил по полям, согнувшись под солнцем. Наконец, его посевы стали счастливее; его поле также зарумянилось, и он смотрел, как готовится его благоденствие, когда вдруг небо заволоклось. Гроза разразилась градом; не осталось ни одного колоса, и Гермагор удалился через равнину, бледный и молчаливый от гнева и отчаяния, с помертвевшим лицом и с руками, окровавленными ранившими их градинами.
   Когда он подходил к источнику, чтобы омыть в нем свои раны, он увидел уснувшего человека, лежащего у края воды. Это был тот самый чужестранец, который когда-то заплатил ему золотыми монетами за его лодку; стало быть, он бросил весла с сетью, и Гермагор, в ту минуту, когда уже собирался разбудить его, чтобы справиться об его удачах, заметил, рядом со спящим, приоткрытый кошелек; там сверкали монеты; несколько монет блестело в пальцах зажатой руки; без сомнения, он начал бросать их в воду, ибо сквозь прозрачность ее можно было различить монеты, лежащие на песчаном дне источника. Человек продолжал спать. Гермагор поднял кошелек и, после того, как шел всю ночь и часть утра, он пришел в полдень к месту, откуда был виден город.
   Дома были расположены вокруг большого здания с куполом, возле которого находились другие, поменьше. Дворцы окаймляли широкую реку, через которую были перекинуты изогнутые мосты; деревья росли между домами; иногда они тянулись в ряд длинными аллеями или рассыпались садами. Воды поблескивали в них. Улицы были безлюдны, пустынные по причине жары.
   Огромные кладбища окружали город; можно было принять их за леса, так как кипарисы возвышались по всем углам каждой могилы, которые были все в виде пирамид или прямоугольных глыб. Могилы первого рода, женские, были украшены розами. Благоухание этого места, возникавшее из смещения цветов и листвы, было в одно и то же время горьким и сладостным, как сама смерть. Одинокая посетительница медленно там шла среди могил. Ее длинное желтое покрывало цеплялось иногда за ветку кипариса или за шип розы, и тогда видно было ее тонко подкрашенное лицо. Один раз она нагнулась, чтобы прочесть имя, и медали ее браслета зазвенели на мраморе, потом она села и заплакала. Гермагор подошел к ней: "О чем ты плачешь?", спросил он ее. - "Откуда пришел ты, прохожий?", ответила она, "что не ведаешь о моем прославленном горе? О нем слышно далеко, а ты один ничего не знаешь о нем. Разве тебе неизвестно, что Илалия любила? Она любила того, кто ее бросил. Он уехал и с тех пор я полюбила блуждать в этих местах. Однажды вечером он уехал, покинув меня ради бедности и мудрости, и говорят, что он теперь сделался рыбаком на берегу реки, возле моря!" - "Я тоже был рыбаком на берегу реки", отвечал Гермагор. "Я возделывал бесплодную землю, я устал от плуга и от весел, и пришел к золоту и к любви".
   Гермагор, который прежде лежал нагой между речных тростников и спал с камнем под головою на борозде своего поля, он, которого сек ветер, жалили пчелы, на которого лаяли собаки, лежал теперь на бронзовом ложе и спал на тканых шелках. Его обмахивали пальмовыми листьями и убаюкивали песнями; благовония курились у его изголовья.
   Это была удивительная любовь. Он сделался известен, и его общества искали, потому что для отвергнутых есть тайная и низкая сладость в том, чтобы посещать, по крайней мере, счастливых любовников женщины, которой они желают, а Илалия снилась юношам, как надменная статуя. Однажды утром ее нашли нагой на ложе, белее мрамора, улыбающуюся, как если бы она умерла от радости. Гермагор не оплакивал ее. Удивлялись его необыкновенному безразличию, благодаря чему он приобрел шумную славу изысканного человека, которая дошла до царицы. Она жила во дворце с высоким куполом, окруженным другими, меньшими. Гермагор был тайно проведен туда и часто он входил туда вечером, чтобы выйти только на рассвете. Царица полюбила его, и так как есть в человеческих судьбах таинственные заразы, он стал царем, когда прежний царь, идиот и ханжа, за которого правили, умер в уединенном павильоне, где он прозябал, пуская слюну на плиты. Похороны покойного освятили восшествие на престол узурпатора; несколько огрубленных голов упрочили событие, высокомерие выскочки заставляло говорить об его предназначении. Перед ним преклонялись; он стал скучать.
   Однажды, проходя по главной площади города, под ярким солнцем, с короной на голове и со скипетром в руке, он заметил человека, одетого в рубище, который, стоя, смотрел на него и смеялся. Он признал в нем того чужестранца, который некогда купил у него лодку, того спящего, чей кошелек искусил его однажды возле источника. По приказанию царя привели к нему оборванца. "Почему ты смеешься?" сказал Гермагор. "Скажи, что тебе надо от меня?". - "О царь", сказал жалкий человек, "я смотрю на тень твоей славы у ног твоих". И царь, опустив глаза, увидел эту тень. Образуемая гребнем высокой короны, клювом скипетра и полами манит, она была бесформенна и приземиста, и казалась, со своими чудовищно распластанными крыльями химеры, каким то угрюмым и немощным зверем, скорчившимся у ног триумфатора и ползущим впереди него.
   Царь Гермагор понял намек нищего. Ему почудилось, что он видит в пародии на свое тело образ самой души своей, и он заплакал. Вечером он тайком убежал и, бросив по дороге в источник, возле которого он когда-то ограбил спящего, свой скипетр и диадему, он пришел к маленькому полю, которое когда-то возделывал и, легши нагим на жесткую землю, предоставил себя смерти.
   В этом году по всей стране был необычайный урожай; дети тонули в пшенице. Только одно маленькое поле оставалось бесплодным; оно было расположено на склоне холма, невозделанное и полное терний, зеленое среди окружающей желтизны, но когда сжали кругом всю ближнюю пшеницу, то увидели, что там вырос один громадный колос, и обнаружили скелет. Он лежал со скрещенными на груди руками, и из черепа проросло дивное чудо. Чужестранец, работавший за плату среди жнецов, подошел, сорвал колос, затем, склонившись на колени, поцеловал в уста маску из слоновой кости. Все смотрели в молчании, как он это делал, и так как он не поднимался, то заметили, тронув его, что он был мертв.
   Графу де Кнапье
   ГЕРМОКРАТ,
   ИЛИ ЧТО МНЕ РАССКАЗЫВАЛИ О ЕГО ПОХОРОНАХ
   Однажды утром меня разбудил непривычный звук голосов; затем все стихло; лошадь била копытом по камням двора, и в ту минуту, как я, встав с постели, открывал окно, в дверь тихо постучали; не дожидаясь ответа, слуга мой вошел в комнату с письмом в руке. Я сломал большую черную печать и прочел, что герцог Гермократ скончался.