Однако Ивановский недолго философствовал о подземной стихии. «На шахте „Марковка“ не подготовлена к сдаче в эксплуатацию 5-я западная лава пласта Л-7. Соответственно по шахте „Зименковская“ увеличить план на 90 тонн».
   — Значит, расхлебывать за чужого дядю? — воскликнул Ивановский.
   Все девяносто тонн Тюкин обрушил на него. Ивановский зашатался. Тюкин, наверное, тоже шатался, но тяжести не мог сбросить. Другие участки и без того еле-еле брели, спотыкаясь о завалы.
   — Выдержи! — приказал Тюкин.
   Ивановский стал держать. Где бы он ни был, эти девяносто тонн висели на нем Он закаменел из-за них. Потом он стал приносить домой новую врубмашину, вентиляторы местного проветривания; квартира забилась железом, но его каменный панцирь треснул. Вместе с Ивановским приходили Устинов, Бухарев, Миколаич, еще тридцать или пятьдесят человек. От панциря стали отваливаться куски и глыбы. Однажды Рита увидела на обнажившемся теле Анатолия кровавую рану.
   Рева отработал как тягловая лошадь срок своего наказания на старой шахте. Зять Еременко жил вместе с ним под одной крышей и считал себя правым в том, что не дал увезти ему подводу с топливом. Рева не тронул его, но мысленно каждый день убивал.
   Грушовцы считали, что со дня на день в Ревиной семье исчезнут мужчины: одного увезут и зароют, второго увезут и посадят. Еременко сперва оглядывался на любой шорох, потом перестал, лишь напрягал шею, Рева его не замечал. Теща, как только узнала, что мужа перевели на позорную работу, схватила кочергу и перетянула зятя по спине Однако после рук не распускала, лишь поносила зятя, с большой выдумкой желая ему разнообразных напастей.
   Дочка тоже правильно оценила своего мужа как предателя. Потом вдруг напала на Реву, что-де тот воровал у государства не от нужды, ибо тогда на дворе еще стояло бабье лето, а из-за своей кулацкой настырности. Рева сильно оскорбился.
   Внучонок ползал по полу, слизывал со стен побелку и встревоженно тянулся к бабке, когда слышал ее ругань.
   Реве не хотелось в тюрьму. Он посоветовал зятю перебраться в общежитие, но Еременко ему сказал: нет, папаша. Рева не устоял против такой наглости и попросил снова, приложившись для убедительности к его уху. Еременко ошибочно подумал, что тесть решил его кончать, выдернул из-под ног Ревы половик, и Рева рухнул. Дом содрогнулся. Еременко схватил табуретку, приготовился.
   Рева отдохнув на полу, понял, что зять останется здесь жить. В этом раздумье его застала жена, выходившая кормить свинью. Увидев скомканный половик, перевернутый стол, битые тарелки и сидевшего на полу Реву, она заплакала. На него посыпались укоры, что с ним житья не стало, что ирод детей своих со свету сживает, лучше бы не возвращался с того Кизела, куда он эвакуировался, оставив ее немчуре.
   Рева сгреб ватник и ушел.
   На улице стояла голубая «Победа» секретаря горкома Пшеничного. Рева вспомнил, что на его жалобу ему ответили, будто он наказан правильно, и стал решительно кружить вокруг «Победы», ожидая секретаря.
   На крыльце показался Миколаич, наряженный в белую рубаху и грубошерстный костюм.
   — Беда, Миколаич! — крикнул Рева. — Пусть твой зять выйдет! Вопрос жизни и смерти.
   — Стоп! Так не пойдет, — раздался сверху громовой голос. — Рева не должен просить. Он требует!
   — Что тебе? — спросил Миколаич, оглядываясь.
   — Зятя зови! — потребовал Рева и вошел в калитку.
   — Он занят.
   — Нехорошо, Миколаич. Наша жизнь рушится, а ты как слепой.
   Рева решительно двинулся в дом.
   За столом сидели незнакомые люди, разговаривали. Рослый мужчина в кожаном пиджаке спорил с бледнолицым худощавым брюнетом о том, что представляет из себя Грушовка. Пшеничный молча попыхивал прямой трубкой, слушал разговор, досадливо хмурясь. И тоже был одет странно: в синие хлопчатобумажные штаны и бежевую суконную курточку. Катерина Пшеничная была с накрашенным лицом, постреливала глазами в сторону кожаного пиджака и курила сигарету. Рева остолбенел. Жена секретаря курила!
   — Товарищ Пшеничный, — сказал он. — Пусть я злодей...
   — Кто это? — спросил рослый, в кожанке. — Не мешайте. — И продолжал свое: — Сейчас очевидно, что сценарий надо дорабатывать на ходу. Мы считали...
   — Но семья меня преследует! — перебил его Рева. — А в семье должны уважать родителей.
   — Товарищ, закройте дверь с той стороны! — прикрикнул рослый. — Мы считали, что в центре должна быть шахта. Но это неправильно. В центре будет Грушовка. Поселковая патриархальщина сталкивается с индустриальной эпохой. Средина века! Естественно, драматизм самого исторического процесса. Перелом. Надо усилить конфликт в семье Пшеничных. У Кати — корни в Грушовке, она горожанка только внешне... Вы ввели в сценарий ее соседку Татьяну, одинокую инженершу. Ну так смелее сыграйте на контрасте. Пусть Пшеничный влюбится в нее, что ли!
   — Сто раз было, — заметил Пшеничный. — Передовой муж, отсталая жена.
   — Я в порядке размышления, — сказал рослый. — В принципе, все уже было.
   — Но ведь у Пшеничных любовь, — заметила Катерина.
   — Да, любовь. Ну и что? Пшеничный любит грушовскую девчонку Катю, а тут на его глазах вырастает образованная городская дама. Вот она учится, работает, преображается.
   К Реве подошел пожилой мужчина и отвел его к окну с геранью.
   — Чего тут творится? — спросил Рева.
   — Работаем Кажется, будем менять пластинку. Вы кто?
   — Я мастер угля Рева Анатолий Иванович.
   — Понятно. А я заместитель министра угольной промышленности Точинков Иван Кондратович.
   Рослый раздраженно посмотрел на Точинкова, тот понимающе кивнул.
   — Что же вы конкретно предлагаете? — спросил бледнолицый брюнет. -
   Сценарий утвержден худсоветом. Я профессиональный кинодраматург, у меня девять фильмов...
   — Борис, я уважаю ваш талант! Но здесь нужен еще взгляд современного человека. Нужна обобщающая метафора. — Рослый неопределенно повел рукой. — Вот, например У меня дома есть горный хрусталь, а внутри его есть кристаллы эпидотов, которые он поглотил, потому что растет быстрее. Я представляю дух Грушовки как этот кристалл. Как такое сделать в фильме? Задача.
   — Олег, дорогой мой, не надо никаких кристаллов! Достаточно Устинова и Ивановского. У меня столько архивных материалов, что мы можем усилить любую линию.
   — Снова бытописательство?
   — Вот, например, письмо главного инженера шахты «Зименковская» в ЦК. Он предлагает закрыть шахту «Пьяная» как мелкую и нерентабельную. У нас там работал один второстепенный персонаж. Шахта — дореволюционная. Подъездных путей нет. До железнодорожной ветки — четыре километра. Расположена на склоне балки Дурная. Осенью и зимой вывозка невозможна. Старая шахта — как образ, понимаете? Грушовка выдержит все.
   — Закрыли шахтенку?
   — Представляете, закрыли. Может, мы эту идею вложим Ивановскому?
   — А без Ивановского не обошлись бы? Не надо розовых слюней. Ивановский у нас нацелен на карьеру, не щадит ни себя, ни людей. Шахтенка его просто не интересует.
   — Тогда можно Устинову. Как раз ему подойдет такой поступок.
   — Устинов вообще меня стал смущать. Ну навел относительный порядок в общежитии, избрали членом шахткома, отвел парней в вечернюю школу. Не слишком ли герой голубенький?
   — А его отношения с Розой?
   — С Розой? Да, здесь можно посочнее... Может, их как-то...
   — Нет, не надо, не надо! Только без постели, пожалуйста! И без этих обнаженных грудей. Извините, Олег, мне дорога именно та мысль, что Роза из женщин, которые, когда мужчины воевали, спасали и дом, и детей, и все будущее.
   — Боря, я с вами целиком согласен. Здесь должно состояться хорошее чувство. Ну с этим понятно. У нас впереди еще эпизод с дракой Устинова и грушовской шпаны, где Роза защищает его, как львица. Это я вижу. А вот приезд Пшеничного на шахту надо бы подать поярче. Может, ему заехать на машине в лужу перед шахтой?
   — О! Въезжает в лужу, вызывает Еськова, и тот вынужден в новых штиблетах топать аки посуху. И на следующий день лужа засыпана.
   — Товарищи, есть хочется! — пожаловалась Катерина. — В гостинице ужин стынет.
   Рева слушал этот странный разговор и, хотя говорили по-русски, плохо понимал, о чем они спорят. Видно, крепко ушибся головой. Он потрогал на затылке слипшиеся волосы и пожаловался заместителю министра:
   — Всю жизнь для детей старался. А они, вишь, какие пошли нынче! Вы бы похлопотали, Иван Кондратович, — квартира нужна прямо позарез.
   Но замминистра Точинков по-человечески не мог ответить мастеру Реве, сморщил свой утиный нос и отмахнулся:
   — Старик, выходи из роли. Не жми на мозоль: сам давлюсь с зятем в кооперативной квартирке.
   И вся странная компания исчезла.
   Рева ругнулся в их адрес и почувствовал, что его кто-то тормошит.
   Он лежал на полу, над ним склонился зять Еременко и испуганно твердил:
   — Папаша, вставай!
   — Э-э! — сказал Рева. — Совесть-то у тебя есть? Ведь нам еще жить надо.

 
   Меня зовут Михаил Устинов. Мне тридцать шесть лет, я живу в Москве, работаю социологом. Ежедневно я вижу на улицах и в метро сотни людей, которых не знаю. Они с озабоченными лицами проходят мимо меня в свою вечность. «Нам вечность отпущена на два часа», — сказала моя жена...
   Я предполагаю, что эти люди, собираясь вместе, больше не поют песен, что они наверняка не знают своих соседей по дому, что просто боятся незнакомых. Для чего я иногда повторяю боевые приемы по учебнику кунг-фу? У меня нет личных врагов, к тому же я умею разговаривать с людьми... И, если разобраться, мне не страшны ни враги, ни хулиганы. Но я играю в героя. Мне хочется риска, боя, победы. А откуда неуверенность? От ощущения, что я куда-то спешу и не успеваю. Нет, говорю я себе, ты напрасно тревожишься, все хорошо. И бегу. Двадцать километров до работы, двадцать обратно. Сквозь стены проникают звуки чужого быта, голоса телевизора, собачий лай, гудение водопроводных труб, пререкания супругов. Одни веселятся, другие ругаются, третьи моются, четвертые двигают стулья над моей головой. Живая жизнь в нашем многоэтажном доме-поселке. Это одиннадцатый по счету дом, в котором я живу. У моей дочери — второй. Сколько их у нее еще будет?
   Сплошные перемены... Перемена городов, домов, стилей жизни, друзей, работы, привычек, жен, мужей, моды, школьных программ, взглядов. Никто никого не принуждает к переменам. Все — добровольно. Жажда обновления.
   А я хочу остаться собой. Вот старый дом в поселке, где жили мои дед и бабушка, где родился отец и где я научился ходить. Вот улица, здесь живут газомерщица тетя Роза, слепой дядя Андрей, насупленный дед Рева, строгая мать моих друзей детства Катерина Афанасьевна Пшеничная. Роза красива, к ней ходят ночевать парни с шахты, и я ее жалею. Вот отчаянные головы — шахтеры. Вот кладбище. «А молодого коногона несут с разбитой головой...» Небо, курганы, лесополосы, огороды, балка Дурная, колючий терновник.
   ...Толя Ивановский перешел работать на шахту и вступил в садовый кооператив, ему нужны деньги на строительство. Как я и думал, его утверждение, что ему уже ничего не надо, оказалось неправдой. Ему нужен был кусок своей территории, где он переставал быть горожанином и, кропотливо углубляясь в хозяйство, обретал душевное равновесие. И работа на этом клочке земли сплотила его семью. Всю неделю он приближается к своему саду сквозь подземные горизонты, тяжелый уголь, привычное напряжение. В нем возрождается Грушовка с ее жизнестойкостью. Он спрашивает у своих детей: «Где вам лучше?» — «Здесь, в саду!» — «Почему?» — «Здесь ребята». В городе, они считают, ребят нет, а только ученики. И та, ушедшая Грушовка, с завистью глядит на легкий нарядный поселок, на это веселое копошение на участках и прислушивается к «Последним известиям», долетающим из транзистора.
   ...Мимо проехал конный милиционер в старой форме с красными погонами.
   — Командир, ты не заблудился? — спросил его Устинов.
   — Освободите площадку, — строго вымолвил он. — Оператор нервничает, посторонние в кадр лезут.
   Устинов и Ивановский спорить не стали. Михаил вспомнил о тетке, пора было возвращаться. Еще раз оглянувшись на попыхивающий паровоз, Устинов подумал: «Как это все близко!»
   — А жаль, что мы в кадр не попали, — улыбнулся Ивановский. — Представляешь, Миша, вот был бы фокус!