Майн Рид
На море
I
Мне исполнилось всего шестнадцать лет, когда я убежал из родительского дома и стал матросом. Я убежал не потому, что был несчастлив в семье. Напротив, я покинул добрых и снисходительных родителей, сестер и братьев, которые любили меня и долго оплакивали после бегства. С самого раннего детства я чувствовал влечение к морю, жаждал видеть океан и все его диковинки. Надо полагать, что чувство это было у меня врожденным, потому что родители никогда не потакали моим морским влечениям. Напротив, они прилагали все усилия, чтобы заставить меня отказаться от моего намерения и готовили совсем к другой профессии. Я не слушал, однако, ни советов отца, ни просьб матери; они производили на меня совсем противоположное воздействие и не только не гасили моей страсти к бродячей жизни, но заставляли с еще большим рвением добиваться желанной цели.
Не могу припомнить, когда, собственно, зародилась у меня эта страсть; видимо, началось это еще с первых впечатлений моего детства. Я родился на берегу моря и еще ребенком сидел целыми часами у воды, не спуская глаз с развевающихся белых парусов на лодках и с высоких, стройных мачт, видневшихся далеко на горизонте. Как же было мне не любоваться этими судами, полными силы и грации? Как было не желать попасть на какое-нибудь из этих движущихся зданий, которые могли дать мне возможность уплыть далеко по этой прозрачной и голубой поверхности моря?
Позже мне попадались в руки книги, где говорилось о волшебных странах и необыкновенных животных, о странных людях и любопытных растениях, о пальмах, смоковницах, бананах, исполинских баобабах и других диковинках. В довершение всего у меня был дядя, старый капитан коммерческой морской службы, который больше всего на свете любил собирать вокруг себя племянников и рассказывать им о своих путешествиях. Сколько длинных зимних вечеров провели мы, сидя у огня и слушая рассказы о приключениях на земле и море, об ураганах и кораблекрушениях, о длинных переездах в беспалубных лодках, о встречах с пиратами и битвах с индейцами и китами, величиной с большой дом, о кровавой борьбе с акулами и медведями, с львами и волками, с крокодилами и тиграми… Дядя сам участвовал во всех этих приключениях или, по крайней мере, говорил, что участвовал, что для его восторженных слушателей было решительно одинаково. Нечего поэтому удивляться, если после таких рассказов родительский дом показался мне тесным, а будничная жизнь скучной. И я, не в силах противиться овладевшей мной страсти, убежал в один прекрасный день, чтобы отправиться в море. Некоторые из капитанов, к которым я обратился, отказались взять меня, зная, что мои родители против этого, а ведь с ними-то мне и хотелось больше всего плыть, так как их добросовестное отношение к делу могло служить залогом хорошего обращения и со мной. Отказ заставил меня обратиться в другую сторону, и в конце концов я нашел-таки человека менее щепетильного, который согласился принять меня к себе юнгой; он знал, что я убежал из родительского дома, и тем не менее принял меня и назначил день и час отъезда.
Я пунктуально исполнил приказание и явился в назначенный час, и прежде чем дома могли заметить мое исчезновение и начать поиски, судно распустило свои паруса, и о преследовании не могло быть и речи.
Не прошло и двенадцати часов моего пребывания на борту, а точнее двенадцати минут, когда моя страсть к морю прошла окончательно. Чего не сделал бы я, чтобы вернуться на твердую землю! Я испытал страшный приступ морской болезни и думал уже, что умираю. Морская болезнь — ужасная вещь даже для пассажира первого класса, который находится в прекрасной каюте и пользуется прекрасным уходом. Но как это тяжело такому мальчику, каким был я, с которым грубо обращается капитан, которого бьет боцман, над которым смеется экипаж, и какой экипаж! К счастью, болезнь эта проходит тем скорее, чем сильнее ее приступ, и дня через два я мог уже встать и ходить.
Капитан был человек злой и грубый, боцман непомерно жестокий, и я нисколько не преувеличиваю, говоря, что экипаж состоял из одних бандитов. Капитан был не просто груб по своей природе, он становился свирепым, когда был пьян или сердился, а не проходило дня, чтобы он не был пьян или не сердился. Горе тому, кто имел тогда дело с ним, а особенно мне! Ибо гнев свой он вымещал всегда на существах слабых и не умевших дать ему отпор.
Это был коренастый человек с правильным лицом, круглыми, жирными щеками, с выпуклыми глазами и слегка вздернутым носом. Такие лица, как правило, изображают на картинах у добродушных типов, они внушают вам мысль о веселом и открытом характере. Они очень обманчивы, ибо за ними скрывается самое циничное вероломство и жестокий, бешеный характер. Боцман был достойным двойником своего капитана, разница заключалась лишь в том, что первый никогда не пил. Дружба между ними была самая тесная. Боцман был верным псом капитана и, по выражению матросов, лизал ему сапоги. Боцман превосходил капитана своей жестокостью и когда тот говорил: «бей!», он кричал: «добивай!»
Был у нас еще третий офицер, не имевший, впрочем, никакого значения; затем плотник, страшный пьяница, с красным и распухшим носом, большой приятель капитана; толстый негр, исполнявший обязанности повара и эконома, отвратительное существо, вид и характер которого были такого дьявольского свойства, что давали ему полное право занять место в одной из кухонь преисподней. Как упрекал я себя за то, что отказался от любви родителей и общества своих сестер и братьев! Как ненавидел я своего бедного дядю, старого морского волка, соблазнившего меня своими рассказами! Но к чему было себя корить! Раскаяние пришло слишком поздно, и я должен был переносить то существование, какое я себе сам устроил. Капитан дал мне подписать договор, которого я не читал и по которому я обязался оставаться у него лет пять в качестве юнги. Пять лет рабства, пять лет полной зависимости от человека, который мог бранить меня, давать мне пощечины, бить, даже заковать в цепи! И никакой возможности избавиться от этого! Увлеченный мечтами об океане, я подписал договор и тем полностью связал себя, капитан сказал мне это, а боцман подтвердил. Если бы я попробовал бежать, я стал бы дезертиром, которого могли поймать и подвергнуть наказанию. Даже иностранный порт и тот не мог служить мне убежищем.
Не могу передать всех жестокостей по отношению ко мне! Даже сон — и в том мне было отказано! У меня не было ни матраца, ни гамака, я не захватил с собой никакой одежды, кроме того, что было на мне — школьного костюма и фуражки. Ни денег, ни багажа, ничего у меня не было. Все койки были заняты, а на некоторых спало по два человека, матросы были так бессердечны, что не позволяли мне спать на сундуках, стоявших возле их коек, не позволяли ложиться и на полу, который был совершенно мокрый, а местами весь заплеван. В одном из уголков палубы было местечко, где никто не потревожил бы меня, но там было ужасно холодно, а у меня не было никакого одеяла, кроме моей одежды, постоянно мокрой. Я дрожал и не мог уснуть, а потому перебирался на порожний сундук, но хозяин его, заметив меня, самым грубым образом сбрасывал меня на пол. Я был рабом не только старших, но всего экипажа, включая Снежного Кома — ужасного негра. Я чистил сапоги капитану и боцману, я полоскал бутылки на кухне и был на посылках у матросов. О, я был хорошо наказан за свое непослушание, навсегда излечен от своей страсти к морю!
Не могу припомнить, когда, собственно, зародилась у меня эта страсть; видимо, началось это еще с первых впечатлений моего детства. Я родился на берегу моря и еще ребенком сидел целыми часами у воды, не спуская глаз с развевающихся белых парусов на лодках и с высоких, стройных мачт, видневшихся далеко на горизонте. Как же было мне не любоваться этими судами, полными силы и грации? Как было не желать попасть на какое-нибудь из этих движущихся зданий, которые могли дать мне возможность уплыть далеко по этой прозрачной и голубой поверхности моря?
Позже мне попадались в руки книги, где говорилось о волшебных странах и необыкновенных животных, о странных людях и любопытных растениях, о пальмах, смоковницах, бананах, исполинских баобабах и других диковинках. В довершение всего у меня был дядя, старый капитан коммерческой морской службы, который больше всего на свете любил собирать вокруг себя племянников и рассказывать им о своих путешествиях. Сколько длинных зимних вечеров провели мы, сидя у огня и слушая рассказы о приключениях на земле и море, об ураганах и кораблекрушениях, о длинных переездах в беспалубных лодках, о встречах с пиратами и битвах с индейцами и китами, величиной с большой дом, о кровавой борьбе с акулами и медведями, с львами и волками, с крокодилами и тиграми… Дядя сам участвовал во всех этих приключениях или, по крайней мере, говорил, что участвовал, что для его восторженных слушателей было решительно одинаково. Нечего поэтому удивляться, если после таких рассказов родительский дом показался мне тесным, а будничная жизнь скучной. И я, не в силах противиться овладевшей мной страсти, убежал в один прекрасный день, чтобы отправиться в море. Некоторые из капитанов, к которым я обратился, отказались взять меня, зная, что мои родители против этого, а ведь с ними-то мне и хотелось больше всего плыть, так как их добросовестное отношение к делу могло служить залогом хорошего обращения и со мной. Отказ заставил меня обратиться в другую сторону, и в конце концов я нашел-таки человека менее щепетильного, который согласился принять меня к себе юнгой; он знал, что я убежал из родительского дома, и тем не менее принял меня и назначил день и час отъезда.
Я пунктуально исполнил приказание и явился в назначенный час, и прежде чем дома могли заметить мое исчезновение и начать поиски, судно распустило свои паруса, и о преследовании не могло быть и речи.
Не прошло и двенадцати часов моего пребывания на борту, а точнее двенадцати минут, когда моя страсть к морю прошла окончательно. Чего не сделал бы я, чтобы вернуться на твердую землю! Я испытал страшный приступ морской болезни и думал уже, что умираю. Морская болезнь — ужасная вещь даже для пассажира первого класса, который находится в прекрасной каюте и пользуется прекрасным уходом. Но как это тяжело такому мальчику, каким был я, с которым грубо обращается капитан, которого бьет боцман, над которым смеется экипаж, и какой экипаж! К счастью, болезнь эта проходит тем скорее, чем сильнее ее приступ, и дня через два я мог уже встать и ходить.
Капитан был человек злой и грубый, боцман непомерно жестокий, и я нисколько не преувеличиваю, говоря, что экипаж состоял из одних бандитов. Капитан был не просто груб по своей природе, он становился свирепым, когда был пьян или сердился, а не проходило дня, чтобы он не был пьян или не сердился. Горе тому, кто имел тогда дело с ним, а особенно мне! Ибо гнев свой он вымещал всегда на существах слабых и не умевших дать ему отпор.
Это был коренастый человек с правильным лицом, круглыми, жирными щеками, с выпуклыми глазами и слегка вздернутым носом. Такие лица, как правило, изображают на картинах у добродушных типов, они внушают вам мысль о веселом и открытом характере. Они очень обманчивы, ибо за ними скрывается самое циничное вероломство и жестокий, бешеный характер. Боцман был достойным двойником своего капитана, разница заключалась лишь в том, что первый никогда не пил. Дружба между ними была самая тесная. Боцман был верным псом капитана и, по выражению матросов, лизал ему сапоги. Боцман превосходил капитана своей жестокостью и когда тот говорил: «бей!», он кричал: «добивай!»
Был у нас еще третий офицер, не имевший, впрочем, никакого значения; затем плотник, страшный пьяница, с красным и распухшим носом, большой приятель капитана; толстый негр, исполнявший обязанности повара и эконома, отвратительное существо, вид и характер которого были такого дьявольского свойства, что давали ему полное право занять место в одной из кухонь преисподней. Как упрекал я себя за то, что отказался от любви родителей и общества своих сестер и братьев! Как ненавидел я своего бедного дядю, старого морского волка, соблазнившего меня своими рассказами! Но к чему было себя корить! Раскаяние пришло слишком поздно, и я должен был переносить то существование, какое я себе сам устроил. Капитан дал мне подписать договор, которого я не читал и по которому я обязался оставаться у него лет пять в качестве юнги. Пять лет рабства, пять лет полной зависимости от человека, который мог бранить меня, давать мне пощечины, бить, даже заковать в цепи! И никакой возможности избавиться от этого! Увлеченный мечтами об океане, я подписал договор и тем полностью связал себя, капитан сказал мне это, а боцман подтвердил. Если бы я попробовал бежать, я стал бы дезертиром, которого могли поймать и подвергнуть наказанию. Даже иностранный порт и тот не мог служить мне убежищем.
Не могу передать всех жестокостей по отношению ко мне! Даже сон — и в том мне было отказано! У меня не было ни матраца, ни гамака, я не захватил с собой никакой одежды, кроме того, что было на мне — школьного костюма и фуражки. Ни денег, ни багажа, ничего у меня не было. Все койки были заняты, а на некоторых спало по два человека, матросы были так бессердечны, что не позволяли мне спать на сундуках, стоявших возле их коек, не позволяли ложиться и на полу, который был совершенно мокрый, а местами весь заплеван. В одном из уголков палубы было местечко, где никто не потревожил бы меня, но там было ужасно холодно, а у меня не было никакого одеяла, кроме моей одежды, постоянно мокрой. Я дрожал и не мог уснуть, а потому перебирался на порожний сундук, но хозяин его, заметив меня, самым грубым образом сбрасывал меня на пол. Я был рабом не только старших, но всего экипажа, включая Снежного Кома — ужасного негра. Я чистил сапоги капитану и боцману, я полоскал бутылки на кухне и был на посылках у матросов. О, я был хорошо наказан за свое непослушание, навсегда излечен от своей страсти к морю!
II
Я долго молча переносил это ужасное существование. К чему было жаловаться? Да и кому? У меня никого не было, кто пожелал бы выслушать меня; все окружающие были равнодушны к моим страданиям, и никто из них не выказывал стремления облегчить мою участь или замолвить слово в мою пользу. Неожиданное обстоятельство, случившееся через некоторое время, привело к тому, что мне стал покровительствовать один из матросов, который, не имея возможности остановить грубостей капитана, все же был настолько силен, чтобы защитить меня от возмутительного обращения своих товарищей. Матроса этого звали Бен Брас. Не своими заслугами я, само собою разумеется, заслужил его покровительство; не было это и следствием нежной симпатии, ибо сердце его давно уже потеряло всякую чувствительность. Он на себе испытал жестокое обращение, и несправедливость сделала его черствым по отношению к другим; его грубые манеры и суровый вид были следствием перенесенных им страданий, хотя в глубине его души таилась большая доза доброты и сострадания.
Этот Бен Брас был прекрасным моряком, лучшим матросом на борту судна, чего не отрицали его товарищи, несмотря на то, что один или два из них могли даже соперничать с ним. Надо было видеть его, когда он во время шторма взбирался по вантам, чтобы взять брамселя на гитовы! Его прекрасные густые и вьющиеся волосы развевались по ветру, лицо, полное энергии, дышало спокойствием и отвагой, как бы вызывая бурю побороться с ним. Он был пропорционально сложен, высокого роста, гибкий и скорее жилистый, чем мускулистый, с гривой каштановых волос. По всему было видно, что он молод и годы не успели еще разредить и «обесцветить его роскошной шевелюры. Выражение его лица, загоревшего от ветра и солнца, было честным и добрым, несмотря на его старания казаться суровым. И, как это ни странно для моряка, у которого вообще нет времени бриться, у него не было ни бороды, ни усов. Никогда, даже в праздники, не надевал он ничего другого, кроме синей блузы, плотно прилегавшей к телу и четко обрисовывавшей его. Скульптор пришел бы в восторг от смелых и чистых линий его шеи, от широкой груди, которая, к сожалению, как у всех моряков, была испорчена татуировкой (она переходила и на его мускулистые руки) в виде якоря и двух соединенных сердец, пронзенных стрелой, букв „ВВ“ и множества других инициалов. Таков был мой друг Бен Брас. А стал он мне покровительствовать после одного случая.
Вскоре после моего прибытия на борт судна я заметил, что половина экипажа состоит из иностранцев. Это очень удивило меня; я всегда думал, что экипаж английского судна должен состоять из людей, родившихся в одном из королевств Великобритании, а между тем на «Пандоре» были французы, испанцы, португальцы. Один из американцев, по имени Бигман, заслуживает особенного упоминания. Имя его подходило ему как нельзя лучше: это был человек толстый, коренастый, грубый телом и духом, со свирепым лицом, обрамленным бородой, которой позавидовал бы любой пират. Имея сварливый нрав, он всегда находил случай придраться к чему-нибудь и наделать шуму, но в общем это был человек мужественный, хороший моряк, принадлежавший к числу тех трех, которые могли соперничать с Беном Брасом и пользовались, как и он, правом кого-то бить, а за кого-то заступаться.
Совершенно невольно и сам не зная этого, я сделал что-то такое, чем оскорбил американца; это было, наверное, что-то незначительное, но Бигман мстил мне при всяком удобном случае. В один прекрасный день он ударил меня по лицу; Бен, находившийся поблизости, возмутился такой жестокостью и, вскочив со своего гамака, бросился на Бигмана и нанес ему страшный удар кулаком по подбородку. Американец зашатался и рухнул на сундук, но тотчас же поднялся и вышел на палубу, а за ним и мой защитник; между ними начался поединок, за которым с интересом следили матросы. Что касается начальства, то оно не вмешивалось в эту ссору. Боцман подошел поближе и любовался зрелищем, а капитан остался на своем месте, нимало не заботясь о том, чем все это кончится. Такое отсутствие дисциплины меня крайне удивило, да на «Пандоре» и помимо этого происходило много удивительных для меня вещей.
Поединок кончился тем, что Бигман был весь избит; лицо его стало синевато-черным, и в конце концов он упал, как бык, подкошенный смертельным ударом, и признал себя побежденным.
— Довольно на сегодня, не правда ли? — крикнул Бен Брас. — Не смей, говорю тебе, и пальцем тронуть мальчишку, иначе я отплачу тебе вдвойне. Этот мальчишка такой же англичанин, как и я, он слишком много переносит от других, чтобы еще и сын краснокожего осмеливался оскорблять его. Запомни мои слова! Да и вы все там, — прибавил Бен, обращаясь к матросам, — не троньте его, не то будете иметь дело со мной.
С тех пор никто не смел тронуть меня, и положение мое значительно улучшилось. Мне давали полную порцию пирога и всего остального, позволяли спать на сундуке, и один из матросов, желая заслужить уважение Бена, подарил мне старое одеяло; другой же — нож с привязанным к нему вместо цепочки шнурком, чтобы я мог надевать его на шею. Все, одним словом, старались дать мне что-нибудь необходимое, так что совсем скоро я перестал испытывать в чем-либо недостаток.
Всякий человек, отправляясь в мореплавание, запасается одеждой, тарелками, ножом, вилкой, стаканом, словом, всем необходимым, но я, поспешно бежав из родительского дома с пустыми руками, не взял с собой даже ни единой рубашки. Можете представить, в каком ужасном положении я был, пока оно не изменилось благодаря покровительству Бена. А скоро новое происшествие увеличило мою признательность, усилив в свою очередь и расположение ко мне моего покровителя. То, о чем я сейчас расскажу, часто случалось и до меня, да, вероятно, будет еще случаться до тех пор, пока закон не ограничит беспредельной власти капитанов коммерческих судов. Большинство шкиперов считают, что они вправе самым жестоким образом обращаться со своими подчиненными, пользуясь полной своей безнаказанностью; жестокость их ограничивается только терпением их жертв и покорностью своей судьбе. Матросам с независимым, смелым характером нечего бояться своих начальников, но робкие и слабохарактерные очень страдают от власти жестокого капитана. Они вынуждены постоянно работать, удручены усталостью, от которой едва не умирают, их избивают за малейшую провинность, а иногда и без всякой причины… С ними обращаются, как с рабами, сохранением жизни которых никто не интересуется. Никто не отрицает того, что власть капитана должна быть шире власти директора завода или руководителя какого-нибудь предприятия: от этого зависит безопасность судна; но нельзя допускать полной безответственности за превышение власти и чрезмерное злоупотребление ею. Капитана поддерживают его помощники, он пользуется преимуществами своего материального положения и ужасом, который он внушает экипажу, особенно тем, кто имеет за что пожаловаться на него. Потому капитан всегда может одержать верх над жертвой своей жестокости, которая не посмеет рассказать о своих страданиях, боясь не только не добиться правосудия, а, напротив, вдвойне поплатиться впоследствии за свой неосторожный поступок.
Этот Бен Брас был прекрасным моряком, лучшим матросом на борту судна, чего не отрицали его товарищи, несмотря на то, что один или два из них могли даже соперничать с ним. Надо было видеть его, когда он во время шторма взбирался по вантам, чтобы взять брамселя на гитовы! Его прекрасные густые и вьющиеся волосы развевались по ветру, лицо, полное энергии, дышало спокойствием и отвагой, как бы вызывая бурю побороться с ним. Он был пропорционально сложен, высокого роста, гибкий и скорее жилистый, чем мускулистый, с гривой каштановых волос. По всему было видно, что он молод и годы не успели еще разредить и «обесцветить его роскошной шевелюры. Выражение его лица, загоревшего от ветра и солнца, было честным и добрым, несмотря на его старания казаться суровым. И, как это ни странно для моряка, у которого вообще нет времени бриться, у него не было ни бороды, ни усов. Никогда, даже в праздники, не надевал он ничего другого, кроме синей блузы, плотно прилегавшей к телу и четко обрисовывавшей его. Скульптор пришел бы в восторг от смелых и чистых линий его шеи, от широкой груди, которая, к сожалению, как у всех моряков, была испорчена татуировкой (она переходила и на его мускулистые руки) в виде якоря и двух соединенных сердец, пронзенных стрелой, букв „ВВ“ и множества других инициалов. Таков был мой друг Бен Брас. А стал он мне покровительствовать после одного случая.
Вскоре после моего прибытия на борт судна я заметил, что половина экипажа состоит из иностранцев. Это очень удивило меня; я всегда думал, что экипаж английского судна должен состоять из людей, родившихся в одном из королевств Великобритании, а между тем на «Пандоре» были французы, испанцы, португальцы. Один из американцев, по имени Бигман, заслуживает особенного упоминания. Имя его подходило ему как нельзя лучше: это был человек толстый, коренастый, грубый телом и духом, со свирепым лицом, обрамленным бородой, которой позавидовал бы любой пират. Имея сварливый нрав, он всегда находил случай придраться к чему-нибудь и наделать шуму, но в общем это был человек мужественный, хороший моряк, принадлежавший к числу тех трех, которые могли соперничать с Беном Брасом и пользовались, как и он, правом кого-то бить, а за кого-то заступаться.
Совершенно невольно и сам не зная этого, я сделал что-то такое, чем оскорбил американца; это было, наверное, что-то незначительное, но Бигман мстил мне при всяком удобном случае. В один прекрасный день он ударил меня по лицу; Бен, находившийся поблизости, возмутился такой жестокостью и, вскочив со своего гамака, бросился на Бигмана и нанес ему страшный удар кулаком по подбородку. Американец зашатался и рухнул на сундук, но тотчас же поднялся и вышел на палубу, а за ним и мой защитник; между ними начался поединок, за которым с интересом следили матросы. Что касается начальства, то оно не вмешивалось в эту ссору. Боцман подошел поближе и любовался зрелищем, а капитан остался на своем месте, нимало не заботясь о том, чем все это кончится. Такое отсутствие дисциплины меня крайне удивило, да на «Пандоре» и помимо этого происходило много удивительных для меня вещей.
Поединок кончился тем, что Бигман был весь избит; лицо его стало синевато-черным, и в конце концов он упал, как бык, подкошенный смертельным ударом, и признал себя побежденным.
— Довольно на сегодня, не правда ли? — крикнул Бен Брас. — Не смей, говорю тебе, и пальцем тронуть мальчишку, иначе я отплачу тебе вдвойне. Этот мальчишка такой же англичанин, как и я, он слишком много переносит от других, чтобы еще и сын краснокожего осмеливался оскорблять его. Запомни мои слова! Да и вы все там, — прибавил Бен, обращаясь к матросам, — не троньте его, не то будете иметь дело со мной.
С тех пор никто не смел тронуть меня, и положение мое значительно улучшилось. Мне давали полную порцию пирога и всего остального, позволяли спать на сундуке, и один из матросов, желая заслужить уважение Бена, подарил мне старое одеяло; другой же — нож с привязанным к нему вместо цепочки шнурком, чтобы я мог надевать его на шею. Все, одним словом, старались дать мне что-нибудь необходимое, так что совсем скоро я перестал испытывать в чем-либо недостаток.
Всякий человек, отправляясь в мореплавание, запасается одеждой, тарелками, ножом, вилкой, стаканом, словом, всем необходимым, но я, поспешно бежав из родительского дома с пустыми руками, не взял с собой даже ни единой рубашки. Можете представить, в каком ужасном положении я был, пока оно не изменилось благодаря покровительству Бена. А скоро новое происшествие увеличило мою признательность, усилив в свою очередь и расположение ко мне моего покровителя. То, о чем я сейчас расскажу, часто случалось и до меня, да, вероятно, будет еще случаться до тех пор, пока закон не ограничит беспредельной власти капитанов коммерческих судов. Большинство шкиперов считают, что они вправе самым жестоким образом обращаться со своими подчиненными, пользуясь полной своей безнаказанностью; жестокость их ограничивается только терпением их жертв и покорностью своей судьбе. Матросам с независимым, смелым характером нечего бояться своих начальников, но робкие и слабохарактерные очень страдают от власти жестокого капитана. Они вынуждены постоянно работать, удручены усталостью, от которой едва не умирают, их избивают за малейшую провинность, а иногда и без всякой причины… С ними обращаются, как с рабами, сохранением жизни которых никто не интересуется. Никто не отрицает того, что власть капитана должна быть шире власти директора завода или руководителя какого-нибудь предприятия: от этого зависит безопасность судна; но нельзя допускать полной безответственности за превышение власти и чрезмерное злоупотребление ею. Капитана поддерживают его помощники, он пользуется преимуществами своего материального положения и ужасом, который он внушает экипажу, особенно тем, кто имеет за что пожаловаться на него. Потому капитан всегда может одержать верх над жертвой своей жестокости, которая не посмеет рассказать о своих страданиях, боясь не только не добиться правосудия, а, напротив, вдвойне поплатиться впоследствии за свой неосторожный поступок.
III
Самое трудное для начинающего морскую карьеру — это данное им обязательство взбираться на мачты. Снисходительный капитан позволил бы, конечно, новичку постепенно бороться с головокружением, которое возникает, когда он взбирается по вантам, и посылал бы его сначала не выше марс-стеньги; он дал бы ему время привыкнуть держаться руками и ногами за снасти и несколько раз позволил бы ему пролезать через собачью дыру в марсе, вместо того, чтобы принуждать его спускаться по подветренным вантам. Постепенно головокружение у новичка прошло бы, и тогда ему можно было бы запретить пролезать через собачью дыру, и, напротив, заставлять подниматься до бом-брамселя и так далее. Так поступил бы капитан гуманный, но, увы, таких очень мало.
Не прошло двух недель со времени нашего отплытия, как капитан крикнул мне: «Вверх!». Если мне удалось взобраться на первые ванты, то лишь потому, что я страстно хотел этого; еще до своего поступления на «Пандору» я никогда не проходил мимо наших яблонь, чтобы не взлезть на них, и к тому же я понимал необходимость научиться свободно передвигаться среди всех снастей судна. К несчастью, я не мог поступать по своей собственной воле; два раза уже взбирался я на выбленки, пройдя через собачью дыру, добирался до грот-марса и хотел уже лезть дальше, но капитан и боцман всякий раз приказывали мне спуститься вниз и отправляться мыть их каюты, или чистить их сапоги, или исполнять какую-нибудь другую работу в этом роде.
Я начинал понимать, что пьяница капитан не имеет никакого намерения обучить меня чему-нибудь из того, что должен знать моряк, что он просто-напросто взял меня, чтобы иметь раба, которого можно заставлять делать все, что угодно, которого всякий может угощать пинками ногой — и преимущественно он.
Такое решение капитана крайне огорчало меня, не потому, что я хотел остаться моряком: если бы в то время мы вернулись в Англию, весьма возможно, что нога моя не ступила бы больше на палубу какого бы то ни было судна. Но я знал, что мы отправились в далекое путешествие. Сколько времени могло оно продолжаться? Этого я не мог сказать. Даже если я смогу бежать с «Пандоры», что буду делать в чужой стране, без друзей, без денег, когда я не буду иметь никакого понятия ни о торговле, ни о чем-либо другом? Откуда найдутся у меня средства для возвращения в Англию? Будь я хорошим матросом, я мог бы предложить свои услуги за право проезда и вернуться к своей семье. Но я не мог этого сделать, и вот почему я был так огорчен невозможностью выучиться тому, чему хотел.
Не знаю, откуда у меня взялась такая смелость, но только в одно прекрасное утро я подошел к капитану и насколько мог деликатнее стал упрекать его за невыполнение условий относительно моего обучения. В ответ на это он повалил меня на пол и так избил, что все мое тело покрылось синяками, последствием моей неосторожности было то, что он стал обращаться со мной еще хуже. Мне все реже позволяли взбираться на снасти и упражняться там. Один только раз, вместо того чтобы крикнуть мне: «вниз!», меня заставили взбираться вверх и даже выше, чем я хотел.
Воспользовавшись тем, что боцман и капитан отправились отдыхать, я вскарабкался на грот-марс, который матросы называют колыбелью — и не без основания, так как судно, паруса которого вздуваются ветром, раскачивается с одной стороны на другую или спереди назад, смотря по тому, какое движение придает ему ветер. Колыбель — самое удобное место на судне для того, кто любит уединение. Не заглядывая через края или через собачью дыру, вы не видите, что делается на палубе, а шум голосов, едва долетающий к вам, сливается со свистом ветра среди снастей и парусов. Я был невыразимо счастлив, когда мог провести несколько минут в этом уединенном местечке; удрученный пребыванием среди ужасного общества, возмущенный то и дело раздающимися проклятиями и руганью, я готов был отдать все на свете, чтобы мне разрешили хотя бы несколько минут отдыхать в этой воздушной колыбели; но тираны мои не давали мне ни покоя, ни отдыха. Боцман, например, находил какое-то особенное удовольствие в том, чтобы мучить меня; он догадался о моем пристрастии к грот-марсу и тотчас же решил, что из всех мест на судне именно здесь он не позволит оставаться мне.
Забравшись в колыбель, я с наслаждением протянул усталые ноги и несколько минут прислушивался к дыханию ветра, сливавшегося с дыханием волн; легкое дуновение ветра освежало мне лицо и, несмотря на опасность уснуть на этой ничем не окруженной платформе, я скоро перешел в царство снов, которые были не очень приятны, что, я думаю, нетрудно понять. Мое сердце грызли сожаления, душа возмущалась оскорблениями и всем, что совершалось вокруг меня, тело истомилось от непрерывной работы. Возможно ли было ждать прекрасных снов?
Мои, по крайней мере, были непродолжительны. Не прошло и пяти минут, как я был разбужен, но не голосом, звавшим меня, а жгучей болью от удара веревкой, который нанесла мне чья-то сильная рука. Первого удара было достаточно, чтобы заставить меня вскочить, и я был уже на ногах, когда рука палача поднялась, чтобы ударить меня второй раз. Поспешность, с которой я вскочил, помешала веревке попасть в цель, и каково же было мое удивление, когда в человеке, наносившем мне удары, я узнал Бигмана!
Я знал, что он всегда был не прочь ударить меня, храня в своей душе непримиримую ненависть ко мне, и, встреться я с ним один на один в каком-нибудь уединенном месте, я не удивился бы, если б он вздумал меня убить. Но со времени данного ему Беном урока он был нем, как рыба, и хотя при встрече со мной лицо его становилось мрачным, он никогда никаких оскорблений себе не позволял по отношению ко мне.
Почему же он осмелился напасть на меня, когда Бен был на палубе? Что могло так изменить его поведение? Неужели я чем-нибудь оскорбил своего покровителя, который за это отдал меня во власть этого ужасного бандита? Неужели Бигман вообразил себе, что никто не мог видеть его с того места, где мы были? Но нет, этого не могло прийти ему в голову. Я мог крикнуть, и Бен услышал бы меня; я мог, наконец, все рассказать ему потом, и он наверняка отомстил бы за меня.
Все эти мысли быстро промелькнули у меня в голове между вторым и третьим ударом, от которого я также успел уклониться. Я заглянул в собачью дыру, надеясь увидеть оттуда Бена, но не увидел и хотел уже позвать его, когда в глаза мне бросились два человека, которые стояли, подняв головы вверх, и смотрели на грот-марс. Голос мой замер; я узнал круглое ликующее лицо шкипера, а рядом с ним — свирепое лицо боцмана.
Неожиданное нападение американца стало мне теперь понятно: дело было не в нем, а в них. Капитан и его помощник выглядели так, что было понятно: они присутствуют при исполнении данных ими приказаний, а по дьявольскому выражению их лиц легко было заключить, что они готовят мне какую-то новую пытку. К чему было звать Бена? Его сила была тут не причем. Вздумай он только помочь мне, подать голос в мою защиту, и эти люди, заставлявшие бить меня ради собственного удовольствия, приказали бы заковать его в цепи и даже имели право убить его, так как закон был на их стороне.
Он мог только присутствовать при моей пытке; я решил избавить его от этого зрелища и от опасности бороться со своими принципами; поэтому я молчал и ждал, что будет дальше.
— Проклятый увалень! Ленивая собака! — закричал боцман. — Буди его, янки, веревкой! Храпеть среди бела дня! Хорошенько его, еще раз! Заставь его петь, мой милый!
— Нет, — прервал его капитан. — Заставь его карабкаться, янки! Гони его выше! Он любит взбираться высоко!.. Он хочет быть моряком, пусть же учится этому ремеслу!
— Превосходно, — ответил боцман, злобно посмеиваясь, — превосходно! Он сам этого хотел… Проветрим же его! Не робей, янки, заставь его карабкаться!
Бигман поднял веревку и приказал мне лезть вверх. Мне ничего не оставалось, как повиноваться. Поставив ноги на ванты марса, я схватился руками за выбленки и начал опасное восхождение нервными, неровными скачками, получая удары веревкой всякий раз, когда останавливался. Бигман бил меня с бешенством; он старался заставить меня выстрадать возможно больше и достигал своей цели, так как узлы веревки причиняли мне жгучую боль. Мне ничего не оставалось, как лезть вверх или подвергаться этой ужасной пытке, а потому я продолжал подниматься по вантам. Так добрался я до грот-стеньги. С каким ужасом взглянул я вниз! Подо мной была пропасть. Мачты, склонившиеся под напором ветра, не стояли в вертикальном положении; я висел в воздухе и ничего не видел, кроме искрящихся внизу волн.
— Выше! Выше! — кричал американец, замахиваясь веревкой.
Выше! Боже мой! Но как это сделать? Надо мной тянулись снасти брам-стеньги — и никаких выбленок, никаких колец, куда бы я мог поставить ноги! Как быть?
Но мешкать мне не позволялось; грубое животное, следовавшее за мной по пятам, било меня по ногам, угрожая со страшными проклятиями не оставить на мне ни единого клочка мяса, если я не двинусь дальше. Я решил попробовать и, разместившись между снастями, с трудом дотянулся до брам-реи, где остановился, не в состоянии двигаться дальше. У меня захватывало дыхание и сил оставалось лишь настолько, чтобы держаться за снасти. Над головой моей высилась бом-брам-стеньга, а под ногами Бигман с торжествующей улыбкой наблюдал за моей агонией.
— Выше! — кричали капитан и боцман. — Выше, янки!
Осталась еще бом-брам-стеньга!
Мне показалось, что я услышал голос Бена:
— Довольно, довольно! Вы разве не видите, как это опасно!
Я взглянул на палубу; там стояли матросы и о чем-то спорили, вероятно, обо мне. Я был слишком взволнован, чтобы обращать на это внимание, да к тому же палач мой не давал мне времени опомниться.
— Ну же, ну! — кричал он. — Выше или, черт тебя возьми, ты у меня лопнешь под веревкой! Трус! Будешь ты подниматься или нет! Черррт…
И орудие пытки с небывалой силой опустилось на меня.
Подняться на бом-брам-стеньгу — дело опасное даже для человека, привыкшего к таким упражнениям, но для новичка это просто немыслимо. Передо мной ничего не было, кроме гладкой веревки, без малейшего даже узла, который мог бы служить мне точкой опоры… Одни только усталые руки мои должны были поддерживать тяжесть моего тела… это было ужасно! Но после этого мне некуда будет больше карабкаться, и тогда палачи мои будут удовлетворены; к тому же, мне не оставалось выбора, и я с отчаянием схватил веревку и продолжал свое восхождение.
Я был уже на полдороге и чуть-чуть не схватился за рею, когда силы оставили меня окончательно. Голова у меня закружилась, сердце замерло, пальцы разжались, и я почувствовал, что падаю… падаю… и у меня захватило дух. Сознание мое сохранилось, однако, вполне; я видел пропасть и был уверен, что утону или разобьюсь о поверхность воды… Я долетел до волн и погрузился глубоко в море… Мне показалось, однако, что я не прямо с бом-брам-стеньги упал в воду… на моем пути будто встретилось какое-то препятствие, изменившее направление падения. Я не ошибся, как узнал потом: я сначала упал на большой парус, вздутый ветром, и отскочил от него, как мяч, что уменьшило силу падения и спасло, таким образом, мне жизнь. Вместо того чтобы упасть головой вниз, как я летел в тот момент, когда веревка выскользнула из моих рук, при встрече с парусом я перевернулся в воздухе и погрузился в воду ногами.
Не прошло двух недель со времени нашего отплытия, как капитан крикнул мне: «Вверх!». Если мне удалось взобраться на первые ванты, то лишь потому, что я страстно хотел этого; еще до своего поступления на «Пандору» я никогда не проходил мимо наших яблонь, чтобы не взлезть на них, и к тому же я понимал необходимость научиться свободно передвигаться среди всех снастей судна. К несчастью, я не мог поступать по своей собственной воле; два раза уже взбирался я на выбленки, пройдя через собачью дыру, добирался до грот-марса и хотел уже лезть дальше, но капитан и боцман всякий раз приказывали мне спуститься вниз и отправляться мыть их каюты, или чистить их сапоги, или исполнять какую-нибудь другую работу в этом роде.
Я начинал понимать, что пьяница капитан не имеет никакого намерения обучить меня чему-нибудь из того, что должен знать моряк, что он просто-напросто взял меня, чтобы иметь раба, которого можно заставлять делать все, что угодно, которого всякий может угощать пинками ногой — и преимущественно он.
Такое решение капитана крайне огорчало меня, не потому, что я хотел остаться моряком: если бы в то время мы вернулись в Англию, весьма возможно, что нога моя не ступила бы больше на палубу какого бы то ни было судна. Но я знал, что мы отправились в далекое путешествие. Сколько времени могло оно продолжаться? Этого я не мог сказать. Даже если я смогу бежать с «Пандоры», что буду делать в чужой стране, без друзей, без денег, когда я не буду иметь никакого понятия ни о торговле, ни о чем-либо другом? Откуда найдутся у меня средства для возвращения в Англию? Будь я хорошим матросом, я мог бы предложить свои услуги за право проезда и вернуться к своей семье. Но я не мог этого сделать, и вот почему я был так огорчен невозможностью выучиться тому, чему хотел.
Не знаю, откуда у меня взялась такая смелость, но только в одно прекрасное утро я подошел к капитану и насколько мог деликатнее стал упрекать его за невыполнение условий относительно моего обучения. В ответ на это он повалил меня на пол и так избил, что все мое тело покрылось синяками, последствием моей неосторожности было то, что он стал обращаться со мной еще хуже. Мне все реже позволяли взбираться на снасти и упражняться там. Один только раз, вместо того чтобы крикнуть мне: «вниз!», меня заставили взбираться вверх и даже выше, чем я хотел.
Воспользовавшись тем, что боцман и капитан отправились отдыхать, я вскарабкался на грот-марс, который матросы называют колыбелью — и не без основания, так как судно, паруса которого вздуваются ветром, раскачивается с одной стороны на другую или спереди назад, смотря по тому, какое движение придает ему ветер. Колыбель — самое удобное место на судне для того, кто любит уединение. Не заглядывая через края или через собачью дыру, вы не видите, что делается на палубе, а шум голосов, едва долетающий к вам, сливается со свистом ветра среди снастей и парусов. Я был невыразимо счастлив, когда мог провести несколько минут в этом уединенном местечке; удрученный пребыванием среди ужасного общества, возмущенный то и дело раздающимися проклятиями и руганью, я готов был отдать все на свете, чтобы мне разрешили хотя бы несколько минут отдыхать в этой воздушной колыбели; но тираны мои не давали мне ни покоя, ни отдыха. Боцман, например, находил какое-то особенное удовольствие в том, чтобы мучить меня; он догадался о моем пристрастии к грот-марсу и тотчас же решил, что из всех мест на судне именно здесь он не позволит оставаться мне.
Забравшись в колыбель, я с наслаждением протянул усталые ноги и несколько минут прислушивался к дыханию ветра, сливавшегося с дыханием волн; легкое дуновение ветра освежало мне лицо и, несмотря на опасность уснуть на этой ничем не окруженной платформе, я скоро перешел в царство снов, которые были не очень приятны, что, я думаю, нетрудно понять. Мое сердце грызли сожаления, душа возмущалась оскорблениями и всем, что совершалось вокруг меня, тело истомилось от непрерывной работы. Возможно ли было ждать прекрасных снов?
Мои, по крайней мере, были непродолжительны. Не прошло и пяти минут, как я был разбужен, но не голосом, звавшим меня, а жгучей болью от удара веревкой, который нанесла мне чья-то сильная рука. Первого удара было достаточно, чтобы заставить меня вскочить, и я был уже на ногах, когда рука палача поднялась, чтобы ударить меня второй раз. Поспешность, с которой я вскочил, помешала веревке попасть в цель, и каково же было мое удивление, когда в человеке, наносившем мне удары, я узнал Бигмана!
Я знал, что он всегда был не прочь ударить меня, храня в своей душе непримиримую ненависть ко мне, и, встреться я с ним один на один в каком-нибудь уединенном месте, я не удивился бы, если б он вздумал меня убить. Но со времени данного ему Беном урока он был нем, как рыба, и хотя при встрече со мной лицо его становилось мрачным, он никогда никаких оскорблений себе не позволял по отношению ко мне.
Почему же он осмелился напасть на меня, когда Бен был на палубе? Что могло так изменить его поведение? Неужели я чем-нибудь оскорбил своего покровителя, который за это отдал меня во власть этого ужасного бандита? Неужели Бигман вообразил себе, что никто не мог видеть его с того места, где мы были? Но нет, этого не могло прийти ему в голову. Я мог крикнуть, и Бен услышал бы меня; я мог, наконец, все рассказать ему потом, и он наверняка отомстил бы за меня.
Все эти мысли быстро промелькнули у меня в голове между вторым и третьим ударом, от которого я также успел уклониться. Я заглянул в собачью дыру, надеясь увидеть оттуда Бена, но не увидел и хотел уже позвать его, когда в глаза мне бросились два человека, которые стояли, подняв головы вверх, и смотрели на грот-марс. Голос мой замер; я узнал круглое ликующее лицо шкипера, а рядом с ним — свирепое лицо боцмана.
Неожиданное нападение американца стало мне теперь понятно: дело было не в нем, а в них. Капитан и его помощник выглядели так, что было понятно: они присутствуют при исполнении данных ими приказаний, а по дьявольскому выражению их лиц легко было заключить, что они готовят мне какую-то новую пытку. К чему было звать Бена? Его сила была тут не причем. Вздумай он только помочь мне, подать голос в мою защиту, и эти люди, заставлявшие бить меня ради собственного удовольствия, приказали бы заковать его в цепи и даже имели право убить его, так как закон был на их стороне.
Он мог только присутствовать при моей пытке; я решил избавить его от этого зрелища и от опасности бороться со своими принципами; поэтому я молчал и ждал, что будет дальше.
— Проклятый увалень! Ленивая собака! — закричал боцман. — Буди его, янки, веревкой! Храпеть среди бела дня! Хорошенько его, еще раз! Заставь его петь, мой милый!
— Нет, — прервал его капитан. — Заставь его карабкаться, янки! Гони его выше! Он любит взбираться высоко!.. Он хочет быть моряком, пусть же учится этому ремеслу!
— Превосходно, — ответил боцман, злобно посмеиваясь, — превосходно! Он сам этого хотел… Проветрим же его! Не робей, янки, заставь его карабкаться!
Бигман поднял веревку и приказал мне лезть вверх. Мне ничего не оставалось, как повиноваться. Поставив ноги на ванты марса, я схватился руками за выбленки и начал опасное восхождение нервными, неровными скачками, получая удары веревкой всякий раз, когда останавливался. Бигман бил меня с бешенством; он старался заставить меня выстрадать возможно больше и достигал своей цели, так как узлы веревки причиняли мне жгучую боль. Мне ничего не оставалось, как лезть вверх или подвергаться этой ужасной пытке, а потому я продолжал подниматься по вантам. Так добрался я до грот-стеньги. С каким ужасом взглянул я вниз! Подо мной была пропасть. Мачты, склонившиеся под напором ветра, не стояли в вертикальном положении; я висел в воздухе и ничего не видел, кроме искрящихся внизу волн.
— Выше! Выше! — кричал американец, замахиваясь веревкой.
Выше! Боже мой! Но как это сделать? Надо мной тянулись снасти брам-стеньги — и никаких выбленок, никаких колец, куда бы я мог поставить ноги! Как быть?
Но мешкать мне не позволялось; грубое животное, следовавшее за мной по пятам, било меня по ногам, угрожая со страшными проклятиями не оставить на мне ни единого клочка мяса, если я не двинусь дальше. Я решил попробовать и, разместившись между снастями, с трудом дотянулся до брам-реи, где остановился, не в состоянии двигаться дальше. У меня захватывало дыхание и сил оставалось лишь настолько, чтобы держаться за снасти. Над головой моей высилась бом-брам-стеньга, а под ногами Бигман с торжествующей улыбкой наблюдал за моей агонией.
— Выше! — кричали капитан и боцман. — Выше, янки!
Осталась еще бом-брам-стеньга!
Мне показалось, что я услышал голос Бена:
— Довольно, довольно! Вы разве не видите, как это опасно!
Я взглянул на палубу; там стояли матросы и о чем-то спорили, вероятно, обо мне. Я был слишком взволнован, чтобы обращать на это внимание, да к тому же палач мой не давал мне времени опомниться.
— Ну же, ну! — кричал он. — Выше или, черт тебя возьми, ты у меня лопнешь под веревкой! Трус! Будешь ты подниматься или нет! Черррт…
И орудие пытки с небывалой силой опустилось на меня.
Подняться на бом-брам-стеньгу — дело опасное даже для человека, привыкшего к таким упражнениям, но для новичка это просто немыслимо. Передо мной ничего не было, кроме гладкой веревки, без малейшего даже узла, который мог бы служить мне точкой опоры… Одни только усталые руки мои должны были поддерживать тяжесть моего тела… это было ужасно! Но после этого мне некуда будет больше карабкаться, и тогда палачи мои будут удовлетворены; к тому же, мне не оставалось выбора, и я с отчаянием схватил веревку и продолжал свое восхождение.
Я был уже на полдороге и чуть-чуть не схватился за рею, когда силы оставили меня окончательно. Голова у меня закружилась, сердце замерло, пальцы разжались, и я почувствовал, что падаю… падаю… и у меня захватило дух. Сознание мое сохранилось, однако, вполне; я видел пропасть и был уверен, что утону или разобьюсь о поверхность воды… Я долетел до волн и погрузился глубоко в море… Мне показалось, однако, что я не прямо с бом-брам-стеньги упал в воду… на моем пути будто встретилось какое-то препятствие, изменившее направление падения. Я не ошибся, как узнал потом: я сначала упал на большой парус, вздутый ветром, и отскочил от него, как мяч, что уменьшило силу падения и спасло, таким образом, мне жизнь. Вместо того чтобы упасть головой вниз, как я летел в тот момент, когда веревка выскользнула из моих рук, при встрече с парусом я перевернулся в воздухе и погрузился в воду ногами.