Эмуль с трудом отвела взгляд от переливающейся под тонким кожаным
днищем воды и посмотрела вперед, где в солнечных лучах купался утес
Янравыквын с заплатами зеленого мха и белыми потеками птичьего помета. Эмуль
вздрогнула от неожиданности: на одном из верхних уступов, опершись на
короткие лапы, стояло удивительно красивое животное. Его гладкое, будто
отлакированное тело блестело на солнце. Но самым прекрасным была линия
изгиба тела, -- это было такое волшебство чистой линии, что Эмуль не
сдержалась и воскликнула:
-- Как красиво!
Дед перестал грести и обернулся.
-- Это отлек -- сивуч! -- сказал он. -- Редкий гость.
Отлек шевельнул головой и вдруг взлетел! Это был необыкновенный полет.
Упругое и удлиненное тело отлека мелькнуло таким совершенством линий, что
Эмуль застонала от восторга.
-- Очень красиво полетел, -- заключил дед Гальматэгин, проследив за
тем, как сивуч вонзился в воду и ушел в глубину.
Позже много раз Эмуль с волнением вспоминала полет отлека, и сейчас,
когда она держала в руке нагретый от ладони моржовый клык, она вдруг
почувствовала: если ей удастся воспроизвести линию тела отлека, чистоту и
выразительность -- получится как раз то, что всегда будет напоминать
Геннадию Барышеву о прекрасной земле Чукотке.
Эмуль пристроилась под электрической лампочкой и принялась резать. Она
ничего не видела вокруг себя -- ни мать, ни отца, машинально выпила вечерний
чай и снова вернулась к обломку моржовой кости: перед ней стоял лишь отлек и
чистая линия сивучьего тела.
Неожиданно погасла лампочка: выключили свет. Эмуль вздохнула и, пожалев
о том, что у нее нет запаса свечей, легла в постель. Закрывая глаза,
представила она, как подаст Геннадию Барышеву сивуча на скале Янравыквын и
парень вспыхнет от удивления и счастья. А может быть, действительно будет
так, что он вернется на Чукотку, и может быть, может быть... когда-нибудь
они будут вместе. От этой мысли Эмуль стало неловко и стыдно перед собой, и
она закрыла зардевшееся лицо краем одеяла, словно кто-то мог ее видеть в
этой кромешной темноте.
На следующий день она пошла в столовую с удовольствием. Эмуль не
задумывалась над тем, что ей будет приятно увидеть еще раз Геннадия
Барышева, его улыбку, услышать его голос: просто ей было хорошо.
-- Работа идет? -- весело подмигнул он Эмуль.
Девушка кивнула.
В тот же день несколько человек из экспедиции Барышева обратились к
Эмуль с просьбой сделать для них пиликены, но девушка ответила, что она уже
взяла заказ.
Первый раз в жизни Эмуль молила погоду, чтобы ветер держался дольше и
волна била о берег: она боялась, что не успеет сделать своего отлека и
преподнести Геннадию Барышеву на память о Чукотке.
Когда уставали глаза и руки не могли держать инструмент, Эмуль
доставала дедовский клык и рассматривала рисунки. Она снова и снова
задумывалась над волшебством этих бесхитростных линий, и волнение охватывало
ее, жарко становилось в груди, и она начинала думать о Геннадии, о его
глазах. Взор заволакивался туманом, приходилось долго ждать, чтобы вернулась
зоркость и можно было продолжать работу.
Отлек обретал свои черты. Утес уже давно был готов, и даже, если
внимательно приглядеться, на каменных его боках можно было увидеть
шершавость мха.
Сзади молча подходил отец и долго стоял, наблюдая за работой дочери.
Эмуль не любила, когда за ней подсматривали, но отцу она не могла сказать,
чтобы тот отошел, и в эти минуты она водила по кости замшевым лоскутом. А
отец вздыхал и тихо, как бы про себя, недоумевал:
-- Почему отлек, а не пиликен? Пиликен был бы дороже.
Рочгын отходил, а Эмуль нужно было время, чтобы вернулось прежнее
настроение, волнение, когда рука с резцом нетерпеливо отсекала от кости все
лишнее и ненужное, что мешало выявиться стройному отлеку, который ждал так
долго, чтобы выглянуть из своего костяного плена. Отлек должен быть в таком
положении, чтобы через секунду-две он мог очутиться в воздухе. И, что самое
интересное, Эмуль не делала его таким -- он и был таким, лишь надо было
убрать все, что мешало ему изготовиться к прыжку.
Иногда, чтобы вернуть глазам зоркость и способность различать
мельчайшие детали, Эмуль вынимала драгоценный дедовский клык и подолгу его
рассматривала, обретая вместе с острым взглядом волнение нетерпения.
А времени оставалось все меньше и меньше. Пароход полным ходом шел к
берегам Чукотки, а синоптик полярной станции Прохоров сообщал об ожидаемом
улучшении погоды, ходил с таким видом, словно он сам усмирял ветер и сметал
тучи с небосвода. Приближались те несколько дней, когда природа как бы
набирает силы перед окончательным штурмом на остатки скудного северного
лета, делает передышку.
В канун того дня, когда должен был прийти пароход, Эмуль трудилась всю
ночь. Наконец она осторожно обтерла готовую скульптуру лоскутком оленьей
замши и поставила на край стола.
Тихо потрескивали свечи. За окном, смешанная с густой холодной темнотой
осенней ночи, распростерлась тишина. Только сильно напрягши слух, можно было
уловить слабый всплеск волны и сонное дыхание натрудившегося, усталого
океана.
Отлек стоял, готовый прыгнуть в родную морскую пучину, а на сердце
Эмуль вместо радости была странная пустота и горечь. Было такое ощущение,
словно она вынула из своего сердца отлека и поставила его на край стола, а
все эти дни, пока она его вырезала из моржовой кости, были днями, когда она
мучительно выдирала из собственной души запечатленный образ прекрасного.
Но когда Эмуль представила себе, как зажгутся от радости глаза
Геннадия, стало легче, и она уже критическим взглядом окинула отлека на
скале Янравыквын.
На первый взгляд в куске потемневшей моржовой кости не было ничего
особенного. Да, можно было увидеть скалу, приготовившегося к прыжку отлека.
Но надо было вглядеться, всмотреться в ту единственную линию, которую Эмуль
сумела передать, вырезая морское животное. Все было в этой линии -- и песня,
и робкий намек, и невысказанная нежность. Только надо всмотреться.
Эмуль со вздохом сожаления завернула отлека в оленью замшу и положила в
специально приготовленную деревянную коробку.
Накинув на плечи плащ, Эмуль осторожно выскользнула из дома в студеную
серость наступающего дня. В ноздри ударил запах замерзающего моря. Луч маяка
одиноко бродил по спокойной морской глади в поисках свидания с кораблем.
Эмуль шла вдоль притихшего, застывающего моря и чувствовала себя этим
световым лучом, наедине с огромным темным простором.
С берега моря она поднялась в селение и прошлась по тихой улице.
Ночевавшие на свежем воздухе собаки поднимали морды и провожали удивленным
взглядом одинокую девушку. Эмуль дошла до домика, в котором расположились
участники археологической экспедиции, постояла под темными окнами и медленно
двинулась по морской стороне улицы.
Она шла медленно, очень медленно и все же довольно скоро дошла до
своего дома. Ей не хотелось входить в помещение, и она снова повернула к
морю.
Близкое солнце развеяло тьму на море, и неожиданно Эмуль увидела
пароход, идущий к берегу. Корабль шел в тишине, словно на невидимых крыльях.
Он сверкал огнями, переливался. Эмуль побежала обратно к домику, где жили
археологи, и громко постучала в окно:
-- Пароход пришел! Пароход пришел!
В эту минуту затарахтел двигатель колхозной электростанции, и селение
вспыхнуло десятками электрических огней. Эмуль с гордостью подумала, что с
моря селение, должно быть, выглядит так же красиво и величественно, как
плывущий к берегу корабль. Раздался низкий, густой и сочный звук пароходного
гудка, и загрохотала якорная цепь.
Эмуль заторопилась домой: надо успеть переодеться -- сегодня предстоит
горячий день, в столовой будет много посетителей. В дни прихода корабля все
жители селения, от самых больших начальников до подростков, превращались в
грузчиков. Помогали им и женщины, поэтому в домах некому было готовить и все
устремлялись в столовую.
Когда Эмуль подходила к крыльцу столовой, там уже толпились люди, и
среди них, конечно, Геннадий Барышев со своими товарищами. Он приветливо,
как хорошо знакомый, кивнул Эмуль и крикнул:
-- Как мои дела?
-- Все в порядке, -- ответила Эмуль. -- Я все сделала, вечером принесу.
-- Молодец, Эмма! -- похвалил ее Барышев.
День прошел в сумятице и в беспрестанной беготне. Пришлось взять еще
несколько человек и на кухню, и на раздачу, и все равно люди ворчали и
покрикивали на сбившихся с ног официанток.
Наконец наступило время ужина.
Грузчики пришли, перемазанные в угольной пыли, оставляя на полу черные
следы. Но поделать ничего нельзя -- переодеваться некогда. Синоптик Прохоров
принес известие о том, что на берег идет ненастье. Пароход надо было
разгрузить до наступления шторма.
Пришли поужинать и археологи. Геннадий Барышев подошел к Эмуль и
напомнил о том, что ждет ее после работы в своем домике.
-- Мы сегодня уже грузимся на пароход, -- сказал Геннадий.
-- Я обязательно приду, -- обещала Эмуль.
После работы она побежала домой. В домике никого не было: отец и мать
были на разгрузке. Эмуль тщательно причесалась перед большим зеркалом и даже
тронула помадой губы. Надела новую шерстяную кофточку, купленную на
пиликены, а на ноги -- новые красные японские сапожки.
Эмуль шла по улице, и прохожие с удивлением оглядывались на нее: в этот
день никто не наряжался. Девушка дошла до домика и в нерешительности
остановилась перед дверью. В домике слышались возбужденные голоса,
передвигались какие-то тяжелые ящики, звенели бутылки. Эмуль пришлось
несколько раз постучать, прежде чем она услышала голос, разрешающий войти.
-- Эмма! -- обрадованно воскликнул Геннадий Барышев. -- Вот наконец я
дождался!
В комнате укладывали чемоданы. На кроватях лежали вещи -- белье,
фотоаппараты, обувь, расшитые бисером тапочки и огромное количество
пиликенов. Каждый вез не менее десятка костяных божков.
Эмуль заметила, что почти все божки сделаны наспех, кое-как, даже не
отполированы как следует.
-- Принесла? -- нетерпеливо спросил Геннадий.
-- Принесла, -- тихо ответила Эмуль и принялась разворачивать кусок
ткани, в которую была завернута деревянная коробка.
Товарищи Барышева бросили свою работу и столпились вокруг. Конечно,
Эмуль предпочла бы вручить отлека одному Геннадию, без посторонних
наблюдателей, но тут уж ничего не поделаешь.
-- Ого! -- сдержанно воскликнул один из археологов. -- Целая коробка!
Эмуль сняла крышку и приблизила ящик к Геннадию. Тот с недоумением
запустил руку и вытащил отлека.
Эмуль наблюдала за Геннадием. Сначала на его лице родилось выражение
любопытства и некоторого недоумения. Но то, что потом увидела Эмуль,
встревожило и огорчило ее: на лице Барышева возникло выражение глубокого
разочарования. Он вертел в руках отлека. Но неужели это так трудно увидеть?
Эту единственную линию, которая выражает все? Может быть, в комнате слишком
светло?
Геннадий Барышев был еще очень молод, и на его лице еще не загрубели
мускулы, поэтому, как он ни старался скрыть улыбкой разочарование, Эмуль все
поняла и все увидела.
-- Да, конечно, все это здорово, -- нарочито бодрым голосом протянул
Барышев, -- но ведь сегодня в моде пиликены! Как я без них покажусь в
Ленинграде?
Эмуль круто повернулась и бросилась вон из комнаты. Она слышала, что
парень кричал и даже, ей показалось, бежал за ней, но Эмуль не оглядывалась.
Она бежала прочь от этого домика, от большого парохода, мимо домов, в
тундру, туда, за маяк, где гора поднимается все выше и выше, пока не
становится вровень с облаками.
Поднявшись, Эмуль уселась на камень лицом к морю. Так она просидела до
позднего вечера. Слезы обиды и горечи застилали глаза, а там, внизу, гремел
лебедками пароход.
Зашло солнце, стало прохладно.
Эмуль вытерла слезы и встала. Пароход выбрал якорь и дал протяжный
прощальный гудок.

Она смотрела вокруг прояснившимися омытыми глазами и чувствовала, как к
ней возвращается то, что она считала навсегда утраченным: она снова видела
каждую травинку и каждый камешек. Горизонт был резко очерчен, и морская синь
была густо-черной, и облака были объемны в небе, и мысль оставалась
незамутненной, лишь с легкой грустинкой, с той линией несбывшейся нежности,
которую уносил большой пароход.