Страница:
Нора Робертс
Луна над Каролиной
Часть I
Тори
Не властно над тобою
бремя лет.
Краса твоя нежна,
как в утро жизни.
Уильям Шекспир
1
Она снова перевоплотилась в тело мертвой подруги. Девочке тогда исполнилось восемь лет. Она была высока для своего возраста, тонкая в кости и с тонкими же чертами лица. Шелковистые волосы напоминали цветом пшеницу и красивой волной ниспадали на узенькую спину. Каждый вечер мама любовно расчесывала их. Сто прикосновений мягкой щетки в серебряной оправе, которую она брала с изящного туалетного столика вишневого дерева.
Она хорошо помнила каждое прикосновение и при этом воображала себя кошкой, которую ласково поглаживают по голове. И помнила, как свет преломлялся на перламутровой шкатулке для заколок, в хрустале флаконов и как прыгали зайчики, отраженные серебряной оправой щетки.
Она вспомнила, как пахло в комнате, аромат гардении, которому мама отдавала предпочтение, словно бы витал в воздухе до сих пор.
А в зеркале, при мягком свете лампы, она могла видеть овал лица, такого хорошенького, – задумчивые голубые глаза и гладкая нежная кожа. Лицо, полное жизни.
Звали ее Хоуп[1].
Окна и французские двери были закрыты, потому что стояло знойное лето. Жара давила своими влажными пальцами на стекла, однако в доме было прохладно, и накрахмаленная ночная рубашка шуршала при каждом движении. А ей хотелось окунуться в жару, хотелось приключений, но она таила эти желания в себе и поцеловала маму, пожелав ей спокойной ночи. Легонько клюнула в душистую щеку.
Мама распорядилась снять дорожки с пола и отнести их на чердак, как это делали всегда в июне. Девочка босыми подошвами чувствовала, как гладки сосновые навощенные половицы, когда осторожно прошла через холл с панелями из кипариса и картинами в потускневших золотых рамах. Она поднялась по витой лестнице в кабинет отца.
Здесь привычно пахло табачным дымом, кожей кресел и виски «Бурбон». Девочке нравился кабинет с его закругленными стенами, тяжелыми, массивными стульями, обитыми кожей цвета портвейна, который папа пил иногда после ужина. Закруглявшиеся вдоль стен полки были забиты книгами и разными ценными диковинками. Она любила человека, сидевшего за огромным столом с сигарой во рту, со стаканом в руке, склонившегося над счетами.
В ее любви к нему было что-то женское, нечто томительное и ревнивое при всей незамутненности и полноте чувств. У него был раскатистый голос, сильные руки и мускулистая грудь. И объятие его было совсем иное, чем нежный и сдержанный мамин поцелуй.
– Вот и моя принцесса, которая отправляется в царство грез.
– А что мне приснится, папа?
– Рыцари, белые кони и морские дали.
Девочка, услышав привычный ответ, хихикнула, но ее голова на его плече задержалась дольше, чем обычно. Неужели она предчувствовала, что больше никогда не будет вот так, в безопасности, сидеть на его коленях? А потом она спустилась по лестнице и прошла мимо комнаты Кейда. Брат еще не спит. Ему еще не время ложиться, потому что он на четыре года старше ее и он мальчик, поэтому долго не спит летними вечерами и смотрит телевизор или читает, сколько ему заблагорассудится.
Однажды Кейд станет хозяином усадьбы «Прекрасные грезы» и займет место отца в круглом кабинете за большим столом. Он займется повседневными делами и будет следить за полевыми работами, ждать урожая и жаловаться на правительство и низкие цены на хлопок. Потому что он – сын. И Хоуп этому очень рада. Ей не хотелось бы самой сидеть за столом и складывать цифры.
Она замешкалась у двери сестры. Всегда с Фэйф[2] что-нибудь неладно. Лайла, экономка, говорит, что Фэйф способна перечить даже господу богу, только бы рассердить его. Да, это, наверное, правда, и хотя они с Фэйф близнецы, Хоуп не понимала, почему сестра все время злится. Как раз сегодня Фэйф велели уйти из-за стола, не дожидаясь десерта, потому что она дерзила. Дверь ее комнаты плотно закрыта, внизу не видно полоски света. И Хоуп представила, как Фэйф лежит, глядя в потолок, а руки у нее сжаты в кулаки, словно она приготовилась боксировать с призраками.
Хоуп дотронулась до ручки двери. В большинстве случаев ей удавалось развеять мрачное настроение Фэйф. Она обычно ложилась к ней в постель и рассказывала разные смешные истории, пока сестра не начинала смеяться и слезинки в уголках глаз не высыхали.
Однако сегодняшний вечер предназначен для другого. Сегодня ее ожидали приключения. Хоуп все давно спланировала и, очутившись в своей комнате, занялась приготовлениями к ним. Она погасила свет и стала переодеваться в темноте, посеребренной луной, едва сдерживая возбуждение. Вместо ночной рубашки она надела шорты и футболку. Сердце часто билось в груди, пока она укладывала подушки так, чтобы они напоминали спящую фигуру. Потом достала из-под кровати свои припасы. В плетеной корзине для пикников лежала бутылка с тепловатой кока-колой, пакетик печенья, которое она утащила из кухни, небольшой перочинный ножик, спички, компас, водяной, полностью заряженный пистолет и красный пластмассовый карманный фонарик.
Она посидела немного на полу, словно бы собираясь с духом. До нее едва слышно доносились звуки музыки из маминой гостиной. Поднимая оконную раму, Хоуп улыбнулась. Юная, ловкая, полная предвкушений, она перекинула ногу через подоконник и нащупала большим пальцем опору в буйных зарослях плюща. Влажный, сладкий от аромата цветов воздух наполнил легкие, пока она спускалась вниз. Ветка впилась в подошву, и она зашипела от боли, но продолжала спускаться, напряженно глядя на освещенные окна первого этажа. «Я промелькну, словно тень, – подумала Хоуп, – и никто меня не увидит».
Она – Хоуп Лэвелл, девочка-шпионка, и у нее назначена встреча с ее связной ровно в десять тридцать пять.
Хоуп подавила смешок, едва не задохнувшись от переполнявшего ее веселья, и в тот же момент коснулась ногой земли.
Ее волнение еще больше возросло, когда она отпрыгнула в сторону и быстро спряталась за мощные стволы величественных старых деревьев, осенявших тенью дом, а затем, осторожно выглянув, посмотрела на слабый голубой отсвет, пульсировавший в окне у брата, сидящего перед телевизором. А потом Хоуп взглянула наверх – в комнатах отца и матери окна мягко светились. Родители проводили вечер порознь.
«Если меня сейчас увидят, то задание окончится провалом», – подумала девочка и согнулась в три погибели, пробегая через сад. Любой ценой она должна добраться до места встречи, потому что сейчас судьба всего мира зависит от нее и ее верной подруги.
Женщина, воплотившаяся в девочку, умоляюще вскрикнула: «Вернись! Пожалуйста, вернись!» Но девочка ничего не слышала. Она выкатила из зарослей камелий свой розовый велосипед, положила корзинку в багажник и повела велосипед по густой траве, окаймляющей длинную подъездную дорожку, усыпанную гравием. Дом и огни постепенно отдалились и потускнели.
И тогда она понеслась как ветер, воображая, что ее маленький велосипед – мощный мотоцикл, оснащенный баллоном с нервно-паралитическим газом и скользким от смазки автоматом. Она летела, разрезая густой воздух, а лягушачий хор и стрекот цикад казались ей грозным рыком воображаемого мощного мотоцикла.
На перекрестке Хоуп свернула налево, затем легко спрыгнула на землю и направилась по узкой дорожке к зарослям кустарника, где легко можно было спрятать велосипед. Хотя луна светила довольно ярко, она вынула из корзинки фонарик. Улыбающаяся с циферблата часов принцесса Лия дала ей знать, что она приехала на пятнадцать минут раньше срока. Бесстрашно, бездумно Хоуп свернула на тропинку, ведущую к болоту, и пошла навстречу концу лета, детства. Жизни.
Мир здесь был полон звуков: шумела вода ручьев, стрекотали насекомые. Свет фонарика терялся в чаще шелковичных деревьев и кипарисов, с которых клочьями свисал мох. Цветы магнолии источали пряный, сладкий аромат. Путь к тайному месту их встреч был хорошо знаком, и она уверенно двигалась по просеке вперед.
Она пришла первой и поэтому, взяв сухих веточек и прутиков из заранее приготовленной кучки, принялась разжигать огонь. Дым отогнал комаров, и она стала ждать подругу с бутылкой колы и печеньем.
Шло время, и глаза у нее стали слипаться под убаюкивающую музыку болот. Огонь проглотил прутья и угомонился, тихонько шипя. Поддаваясь дремоте, она положила голову на колени, подтянутые к подбородку.
Сначала какие-то неясные звуки были частью сна, а снилось ей, как она петляет по улицам Парижа, чтобы избежать встречи с коварным русским шпионом, но, когда под чьей-то ногой хрустнул сучок, она рывком подняла голову, и сон отлетел, словно его и не бывало.
– Пароль!
На болоте воцарилось молчание, если не считать монотонного жужжания насекомых и слабого потрескивания умирающего огня.
Хоуп поднялась на ноги и нацелилась на кусты фонариком, словно револьвером.
– Пароль! – крикнула она снова.
Но теперь шорох раздался сзади. Девочка круто обернулась, сердце у нее подпрыгнуло, и лучик фонарика нервно заплясал на кустах. Страх, который так редко ей приходилось чувствовать за короткие восемь лет, обжег горло.
– Выходи, перестань прятаться. Ты меня не испугаешь.
Теперь раздался звук слева, словно кто-то насмешливо хмыкнул. В животе девочки змеиным клубком шевельнулся страх, и она отступила назад. И услышала совсем рядом смех, тихий, хриплый.
Она бросилась бежать сквозь тени, а зловещий фонарик прыгал в руке. Ужас душил крики в горле. Кто-то, шумно дыша, бежал за ней. Быстро, очень быстро и уже очень близко. Потом ее что-то ударило сзади. Боль пронзила спину, и девочка упала. Рыдание вырвалось из ее груди. Тяжесть его тела пригвоздила ее к земле. Она почувствовала запах пота и виски.
Теперь Хоуп закричала, долгим отчаянным криком звала подругу:
– Тори! Тори, на помощь!
И женщина, плененная в теле мертвого ребенка, разрыдалась.
Очнувшись, Тори увидела, что лежит на вымощенном каменной плиткой полу внутреннего дворика, а на ней лишь ночная рубашка, уже промокшая под весенним дождем. Лицо у нее тоже было мокрым от слез. Крики отдавались эхом у нее в голове, и Тори никак не могла понять, кто кричит – она сама или испуганная до смерти девочка, которую она не может забыть.
Тори перекатилась на спину, подставив дождю лицо, чтобы он охладил пылающие щеки и смыл слезы. Такие видения лишали ее сил, оставляли с ощущением, что ее сейчас стошнит. Раньше она умела преодолевать наваждения, иначе приходилось испытывать жгучую боль от ударов отцовского ремня.
– Я из тебя изгоню дьявола, девчонка!
Ханнибалу Бодену дьявол чудился повсюду. В каждом поступке и соблазне он видел руку сатаны. И старался изо всех сил, чтобы изгнать эту дьявольскую скверну из своего единственного ребенка.
Чувствуя боль в животе и тошноту, Тори почти пожалела, что ему это не удалось. Ее удивляло, что в течение нескольких лет она словно лелеяла в себе эту странность, пыталась уяснить, что это такое, даже радовалась ей. «Это наследие предков, – говорила ей бабушка. – Особенный дар, передающийся кровным путем».
Но еще была Хоуп. И чем дальше, тем она вспоминалась все чаще, и эти воспоминания о подруге детства жгли сердце. И пугали. То, что случилось с Хоуп, постоянно преследовало ее. И она давала себе обещание, что не допустит вновь этих перевоплощений, которые изнуряли ее, лишали сил. Однако вот она лежит распростертая на каменном полу патио, под дождем, не имея ни малейшего представления, как очутилась тут. Она была в кухне, где горел свет и играла музыка, заваривала чай и одновременно читала письмо от бабушки. Оно и подействовало как спусковой крючок, поняла Тори, медленно поднимаясь на ноги. Бабушка связывала ее с детством. С Хоуп. С перевоплощением в Хоуп, подумала Тори, закрывая дверь во внутренний дворик. В воплощенные боль, страх и кошмар той ужасной ночи. И до сих пор она не знала, кто это сделал и почему.
Все еще дрожа, Тори вошла в ванную, разделась, включила горячий душ и стала под струю.
– Я не могу помочь тебе, – прошептала она, закрывая глаза, – не смогла тогда, не могу помочь и теперь.
Ее лучшая подружка, сестра ее души, погибла в ту ночь в болотах, а она сама, запертая на ключ в своей комнате, рыдала после очередной порки. А она ведь знала, она все видела как наяву. И ничего не могла сделать. Была беспомощна. И ее затопило чувство вины, такое же острое, как восемнадцать лет назад.
– Я не могу ничем тебе помочь, – повторила Тори. – Но никогда тебя не забуду.
Воспоминания нахлынули на нее, унесли в то лето, когда им было по восемь лет. В то давнее знойное лето, которое, казалось, никогда не кончится. То было беззаботное лето их невинных забав и дружбы – сочетание, которое накидывает на мир вокруг розовый покров. Но однажды ночью все изменилось.
Тори перенеслась на много лет назад, почувствовала себя маленькой девочкой.
Хоуп была моим лучшим другом. Наша взаимная привязанность была глубока, непосредственна и пылка – на такую способны только дети. Полагаю, мы казались странной парой: блестящая, богатая Хоуп Лэвелл и смуглая, застенчивая Тори Боден. Мой отец арендовал небольшой земельный участок, уголок огромной плантации, которой владели Лэвеллы. Когда мать Хоуп давала большой обед или устраивала изысканную вечеринку, моя помогала с уборкой и обслуживанием гостей. Однако разница в социальном и классовом положении никогда не омрачала нашей дружбы. Мы их просто не замечали. Да, Хоуп жила в богатом доме, более похожем на замок, чем на обычный особняк в георгианском стиле, столь популярном в свое время, – так заблагорассудилось одному из ее эксцентричных предков. Дом был каменный, с башнями и бойницами и широкими площадками, предназначенными, наверное, для схваток с врагами, на случай, если они ворвутся. Но в самой Хоуп не было ничего от принцессы.
Она жила мыслью о приключениях, и я, подпав под ее влияние, тоже мечтала о них. С ее помощью я поднималась над бедами и распрями, царившими в моем родном доме и в моей жизни. Мы представляли себя шпионами, сыщиками, странствующими рыцарями, пиратами и космическими пришельцами. Мы были смелыми, верными, дерзкими и отважными.
Весной, накануне того лета, мы надре́зали перочинным ножом себе запястья и смешали нашу кровь. Нам повезло, мы не подхватили столбняк. Вместо этого мы стали сестрами по крови.
У Хоуп была сестра-близнец, но Фэйф редко участвовала в наших играх. Для нее они были слишком глупыми, а может быть, грубыми и не подходящими для девочек. Для Фэйф они всегда были «слишком». Мы не скучали без Фэйф с ее дурным характером и капризами. В то лето мы с Хоуп стали настоящими близнецами.
Если бы кто-нибудь спросил, любила ли я ее, меня этот вопрос привел бы в смущение, я бы его просто не поняла. Но каждый день с того ужасного августа мне очень не хватало Хоуп. Так, словно с ней я похоронила часть самое себя.
Мы должны были встретиться на болоте, в нашем потаенном месте. Не думаю, что оно было такое уж потаенное, но оно было нашим. Мы там часто играли, среди мхов и диких азалий, дыша влажным воздухом болот. Нам запрещалось туда ходить после заката солнца, но в восемь лет так приятно нарушать запреты.
В тот вечер на ужин у нас был цыпленок с рисом. Несмотря на вентиляторы под потолком, в доме стояла такая жара, что кусок не лез в горло. Однако отец желал, чтобы я благодарила за ниспосланную свыше еду, даже если бы на тарелке лежала одна рисинка.
Он был большой, мой отец, с мощной грудью и сильными руками. Я слышала, что когда-то он считался красивым. Годы по-разному отражаются на внешности человека, на моем отце они сказались скверно. Они принесли с собой горечь и жестокость, под которыми скрывалась низость. Он гладко зачесывал назад черные волосы, открывая лицо, состоящее из острых углов и словно бы высеченное из скальных пород. Глаза были темные, и в них горел огонь, который я иногда замечала во взгляде некоторых проповедников, выступающих по телевидению или глаголющих на улице.
Мать боялась его. Я старалась простить ее за это, потому что из-за своего страха перед ним она никогда не приходила мне на помощь во время его попыток вбить в меня ремнем такой же страх перед его мстительным богом.
В тот вечер за ужином я сидела очень тихо, надеясь, что, может быть, он не обратит на меня внимания. В душе у меня разгоралось радостное предвкушение ночной вылазки. Я смотрела в тарелку и старалась есть не медленно, не быстро, а так, чтобы он не мог обвинить меня ни в пренебрежении к еде, ни в прожорливости. Я помню жужжание вентиляторов и позвякивание вилок. Помню молчание, молчание испуганных душ, живущих в вечном страхе.
Когда мать предложила отцу еще кусочек цыпленка, он вежливо поблагодарил ее и взял добавку. И мы вздохнули с некоторым облегчением. Это был хороший признак. Ободренная этим, мать осмелилась заговорить о томатах и кукурузе, которые так славно уродились. Скоро надо будет закручивать консервы. В «Прекрасных грезах» тоже займутся заготовками, и, если они попросят помочь, ей, наверное, стоит согласиться? Мать, конечно, и словом не обмолвилась о деньгах, которые заработает. Это отец был кормильцем семьи, и никому из нас не позволялось забывать об этом обстоятельстве.
Мама опять затаила дыхание. Иногда одно упоминание о Лэвеллах заставляло наливаться кровью темные глаза отца. Однако сегодня вечером он милостиво согласился позволить помочь при условии, что она не пренебрежет ни одной своей обязанностью под кровом, который он ей дал. Лицо матери смягчилось и стало опять почти хорошеньким. Я и теперь время от времени, если как следует напрягу память, могу вспомнить время, когда мама была хорошенькой.
– Я завтра пойду к миссис Лайле и договорюсь обо всем, – сказала она. – Ягоды поспевают, и я тоже заготовлю желе. У меня где-то есть воск, чтобы закрывать банки, но не помню точно, где он.
Наверное, мой самоконтроль ослаб во время этого миролюбивого разговора, я больше думала о предстоящем приключении и поэтому, не подумав о возможных последствиях, сказала то, что навлекло на меня родительский гнев. «Коробка с воском стоит на верхней полке шкафчика, который висит над печкой, за патокой и кукурузным крахмалом», – подумала я и машинально сказала об этом вслух и протянула руку к кружке с остывшим сладким чаем, чтобы запить липкий рис. Не успела я сделать первый глоток, как воцарилась напряженная тишина, заглушившая даже однообразно-монотонный шум вентиляторов. Я до того испугалась, что мое сердце начало стучать, словно молоток, а в ушах зазвенело от прилива крови к голове.
Отец заговорил тихо, мягко, как всегда, прежде чем впасть в ярость:
– А ты как узнала о том, где находится воск, Виктория?
Я соврала. Глупо было врать, потому что уже все погибло, но слова вырвались сами собой в отчаянной попытке защититься. Я сказала, что видела, как мама туда убрала коробку. Просто запомнила это, вот и все.
Но он без труда опроверг мою ложь. У отца было чутье на ложь, и он не оставлял от нее камня на камне. А когда я это видела? И почему я так неважно учусь, если у меня настолько острая память? И откуда мне известно, что коробка стоит за патокой и крахмалом, а не впереди них?
Мама молчала, пока тихим мягким голосом он бомбардировал меня своими вопросами, словно кулаками, обернутыми шелком. Она сцепила дрожащие руки, но не посмела возразить, встать на мою защиту. Она молчала, а отец говорил все громче и вскочил из-за стола. Она молчала, когда у меня из руки выскользнул стакан, упал на пол и разбился. Осколок задел мне щиколотку, и сквозь нарастающий ужас я почувствовала легкую боль.
Сначала отец, конечно, проверил. Когда он открыл шкафчик, отодвинул бутылки, медленно вынул квадратную коробку с воском из-за кувшинов с черной патокой, я заплакала. Тогда еще я могла плакать. И надеяться. Даже когда он рывком выдернул меня из-за стола, я еще надеялась, что наказанием будут молитвы, многочасовые молитвы, от которых онемеют коленки. Иногда – во всяком случае, тем летом – этого наказания оказывалось достаточно.
Я умоляла его о прощении, а он громовым голосом, цитируя Библию и упрекая в том, что я сею зло в его доме, тащил меня в мою комнату. Я не сопротивлялась. Не пыталась вырваться. От этого было бы только хуже. Четвертая заповедь была священна, и надо было почитать отца своего, даже если он избивает тебя до крови.
От сознания своей праведности он раскраснелся, он весь сиял от нее, как солнце. Он только ударил меня по лицу, но этого оказалось достаточно, чтобы я перестала его умолять и просить прощения. Я уже не надеялась.
Я лежала на постели ничком, покорная, как жертвенный агнец. Звук выдергиваемого из брюк ремня был зловещим, словно шипение змеи.
Он бил меня, а сам проповедовал, и голос его поднимался до оглушительного рева. В этом реве слышится отвратительное возбуждение, какое-то зловещее удовольствие, непонятное мне, но которое я слышу каждый раз во время истязаний.
Он оставил меня, рыдающую, и запер дверь снаружи. Через некоторое время, наплакавшись вволю, я заснула.
Когда я проснулась, было темно. Мне показалось, что я горю огнем. Я стала молиться, чтобы гнездящееся во мне нечто наконец покинуло меня. Впервые это странное состояние нашло на меня, и я решила, что заболела лихорадкой.
А потом я увидела Хоуп, увидела так ясно, словно сидела с ней на нашей просеке у болота. Я ощущала ночные запахи, слышала плеск воды, комариный писк, жужжание насекомых. И, как Хоуп, я услышала шорох в кустах. Как и Хоуп, я испугалась. На меня нахлынула жаркая волна страха. Когда она побежала, я тоже пустилась бежать, воздух с рыданиями вырывался у меня из груди, так что стало больно. Я увидела, как она упала, подмятая тяжестью тела настигшего ее человека. Мелькнула какая-то тень, неясные очертания чьей-то фигуры, хотя Хоуп я видела ясно.
Она звала меня, просила помочь.
А затем я погрузилась в кромешную тьму. Когда я проснулась, уже встало солнце. Я лежала на полу. А Хоуп исчезла.
Она хорошо помнила каждое прикосновение и при этом воображала себя кошкой, которую ласково поглаживают по голове. И помнила, как свет преломлялся на перламутровой шкатулке для заколок, в хрустале флаконов и как прыгали зайчики, отраженные серебряной оправой щетки.
Она вспомнила, как пахло в комнате, аромат гардении, которому мама отдавала предпочтение, словно бы витал в воздухе до сих пор.
А в зеркале, при мягком свете лампы, она могла видеть овал лица, такого хорошенького, – задумчивые голубые глаза и гладкая нежная кожа. Лицо, полное жизни.
Звали ее Хоуп[1].
Окна и французские двери были закрыты, потому что стояло знойное лето. Жара давила своими влажными пальцами на стекла, однако в доме было прохладно, и накрахмаленная ночная рубашка шуршала при каждом движении. А ей хотелось окунуться в жару, хотелось приключений, но она таила эти желания в себе и поцеловала маму, пожелав ей спокойной ночи. Легонько клюнула в душистую щеку.
Мама распорядилась снять дорожки с пола и отнести их на чердак, как это делали всегда в июне. Девочка босыми подошвами чувствовала, как гладки сосновые навощенные половицы, когда осторожно прошла через холл с панелями из кипариса и картинами в потускневших золотых рамах. Она поднялась по витой лестнице в кабинет отца.
Здесь привычно пахло табачным дымом, кожей кресел и виски «Бурбон». Девочке нравился кабинет с его закругленными стенами, тяжелыми, массивными стульями, обитыми кожей цвета портвейна, который папа пил иногда после ужина. Закруглявшиеся вдоль стен полки были забиты книгами и разными ценными диковинками. Она любила человека, сидевшего за огромным столом с сигарой во рту, со стаканом в руке, склонившегося над счетами.
В ее любви к нему было что-то женское, нечто томительное и ревнивое при всей незамутненности и полноте чувств. У него был раскатистый голос, сильные руки и мускулистая грудь. И объятие его было совсем иное, чем нежный и сдержанный мамин поцелуй.
– Вот и моя принцесса, которая отправляется в царство грез.
– А что мне приснится, папа?
– Рыцари, белые кони и морские дали.
Девочка, услышав привычный ответ, хихикнула, но ее голова на его плече задержалась дольше, чем обычно. Неужели она предчувствовала, что больше никогда не будет вот так, в безопасности, сидеть на его коленях? А потом она спустилась по лестнице и прошла мимо комнаты Кейда. Брат еще не спит. Ему еще не время ложиться, потому что он на четыре года старше ее и он мальчик, поэтому долго не спит летними вечерами и смотрит телевизор или читает, сколько ему заблагорассудится.
Однажды Кейд станет хозяином усадьбы «Прекрасные грезы» и займет место отца в круглом кабинете за большим столом. Он займется повседневными делами и будет следить за полевыми работами, ждать урожая и жаловаться на правительство и низкие цены на хлопок. Потому что он – сын. И Хоуп этому очень рада. Ей не хотелось бы самой сидеть за столом и складывать цифры.
Она замешкалась у двери сестры. Всегда с Фэйф[2] что-нибудь неладно. Лайла, экономка, говорит, что Фэйф способна перечить даже господу богу, только бы рассердить его. Да, это, наверное, правда, и хотя они с Фэйф близнецы, Хоуп не понимала, почему сестра все время злится. Как раз сегодня Фэйф велели уйти из-за стола, не дожидаясь десерта, потому что она дерзила. Дверь ее комнаты плотно закрыта, внизу не видно полоски света. И Хоуп представила, как Фэйф лежит, глядя в потолок, а руки у нее сжаты в кулаки, словно она приготовилась боксировать с призраками.
Хоуп дотронулась до ручки двери. В большинстве случаев ей удавалось развеять мрачное настроение Фэйф. Она обычно ложилась к ней в постель и рассказывала разные смешные истории, пока сестра не начинала смеяться и слезинки в уголках глаз не высыхали.
Однако сегодняшний вечер предназначен для другого. Сегодня ее ожидали приключения. Хоуп все давно спланировала и, очутившись в своей комнате, занялась приготовлениями к ним. Она погасила свет и стала переодеваться в темноте, посеребренной луной, едва сдерживая возбуждение. Вместо ночной рубашки она надела шорты и футболку. Сердце часто билось в груди, пока она укладывала подушки так, чтобы они напоминали спящую фигуру. Потом достала из-под кровати свои припасы. В плетеной корзине для пикников лежала бутылка с тепловатой кока-колой, пакетик печенья, которое она утащила из кухни, небольшой перочинный ножик, спички, компас, водяной, полностью заряженный пистолет и красный пластмассовый карманный фонарик.
Она посидела немного на полу, словно бы собираясь с духом. До нее едва слышно доносились звуки музыки из маминой гостиной. Поднимая оконную раму, Хоуп улыбнулась. Юная, ловкая, полная предвкушений, она перекинула ногу через подоконник и нащупала большим пальцем опору в буйных зарослях плюща. Влажный, сладкий от аромата цветов воздух наполнил легкие, пока она спускалась вниз. Ветка впилась в подошву, и она зашипела от боли, но продолжала спускаться, напряженно глядя на освещенные окна первого этажа. «Я промелькну, словно тень, – подумала Хоуп, – и никто меня не увидит».
Она – Хоуп Лэвелл, девочка-шпионка, и у нее назначена встреча с ее связной ровно в десять тридцать пять.
Хоуп подавила смешок, едва не задохнувшись от переполнявшего ее веселья, и в тот же момент коснулась ногой земли.
Ее волнение еще больше возросло, когда она отпрыгнула в сторону и быстро спряталась за мощные стволы величественных старых деревьев, осенявших тенью дом, а затем, осторожно выглянув, посмотрела на слабый голубой отсвет, пульсировавший в окне у брата, сидящего перед телевизором. А потом Хоуп взглянула наверх – в комнатах отца и матери окна мягко светились. Родители проводили вечер порознь.
«Если меня сейчас увидят, то задание окончится провалом», – подумала девочка и согнулась в три погибели, пробегая через сад. Любой ценой она должна добраться до места встречи, потому что сейчас судьба всего мира зависит от нее и ее верной подруги.
Женщина, воплотившаяся в девочку, умоляюще вскрикнула: «Вернись! Пожалуйста, вернись!» Но девочка ничего не слышала. Она выкатила из зарослей камелий свой розовый велосипед, положила корзинку в багажник и повела велосипед по густой траве, окаймляющей длинную подъездную дорожку, усыпанную гравием. Дом и огни постепенно отдалились и потускнели.
И тогда она понеслась как ветер, воображая, что ее маленький велосипед – мощный мотоцикл, оснащенный баллоном с нервно-паралитическим газом и скользким от смазки автоматом. Она летела, разрезая густой воздух, а лягушачий хор и стрекот цикад казались ей грозным рыком воображаемого мощного мотоцикла.
На перекрестке Хоуп свернула налево, затем легко спрыгнула на землю и направилась по узкой дорожке к зарослям кустарника, где легко можно было спрятать велосипед. Хотя луна светила довольно ярко, она вынула из корзинки фонарик. Улыбающаяся с циферблата часов принцесса Лия дала ей знать, что она приехала на пятнадцать минут раньше срока. Бесстрашно, бездумно Хоуп свернула на тропинку, ведущую к болоту, и пошла навстречу концу лета, детства. Жизни.
Мир здесь был полон звуков: шумела вода ручьев, стрекотали насекомые. Свет фонарика терялся в чаще шелковичных деревьев и кипарисов, с которых клочьями свисал мох. Цветы магнолии источали пряный, сладкий аромат. Путь к тайному месту их встреч был хорошо знаком, и она уверенно двигалась по просеке вперед.
Она пришла первой и поэтому, взяв сухих веточек и прутиков из заранее приготовленной кучки, принялась разжигать огонь. Дым отогнал комаров, и она стала ждать подругу с бутылкой колы и печеньем.
Шло время, и глаза у нее стали слипаться под убаюкивающую музыку болот. Огонь проглотил прутья и угомонился, тихонько шипя. Поддаваясь дремоте, она положила голову на колени, подтянутые к подбородку.
Сначала какие-то неясные звуки были частью сна, а снилось ей, как она петляет по улицам Парижа, чтобы избежать встречи с коварным русским шпионом, но, когда под чьей-то ногой хрустнул сучок, она рывком подняла голову, и сон отлетел, словно его и не бывало.
– Пароль!
На болоте воцарилось молчание, если не считать монотонного жужжания насекомых и слабого потрескивания умирающего огня.
Хоуп поднялась на ноги и нацелилась на кусты фонариком, словно револьвером.
– Пароль! – крикнула она снова.
Но теперь шорох раздался сзади. Девочка круто обернулась, сердце у нее подпрыгнуло, и лучик фонарика нервно заплясал на кустах. Страх, который так редко ей приходилось чувствовать за короткие восемь лет, обжег горло.
– Выходи, перестань прятаться. Ты меня не испугаешь.
Теперь раздался звук слева, словно кто-то насмешливо хмыкнул. В животе девочки змеиным клубком шевельнулся страх, и она отступила назад. И услышала совсем рядом смех, тихий, хриплый.
Она бросилась бежать сквозь тени, а зловещий фонарик прыгал в руке. Ужас душил крики в горле. Кто-то, шумно дыша, бежал за ней. Быстро, очень быстро и уже очень близко. Потом ее что-то ударило сзади. Боль пронзила спину, и девочка упала. Рыдание вырвалось из ее груди. Тяжесть его тела пригвоздила ее к земле. Она почувствовала запах пота и виски.
Теперь Хоуп закричала, долгим отчаянным криком звала подругу:
– Тори! Тори, на помощь!
И женщина, плененная в теле мертвого ребенка, разрыдалась.
Очнувшись, Тори увидела, что лежит на вымощенном каменной плиткой полу внутреннего дворика, а на ней лишь ночная рубашка, уже промокшая под весенним дождем. Лицо у нее тоже было мокрым от слез. Крики отдавались эхом у нее в голове, и Тори никак не могла понять, кто кричит – она сама или испуганная до смерти девочка, которую она не может забыть.
Тори перекатилась на спину, подставив дождю лицо, чтобы он охладил пылающие щеки и смыл слезы. Такие видения лишали ее сил, оставляли с ощущением, что ее сейчас стошнит. Раньше она умела преодолевать наваждения, иначе приходилось испытывать жгучую боль от ударов отцовского ремня.
– Я из тебя изгоню дьявола, девчонка!
Ханнибалу Бодену дьявол чудился повсюду. В каждом поступке и соблазне он видел руку сатаны. И старался изо всех сил, чтобы изгнать эту дьявольскую скверну из своего единственного ребенка.
Чувствуя боль в животе и тошноту, Тори почти пожалела, что ему это не удалось. Ее удивляло, что в течение нескольких лет она словно лелеяла в себе эту странность, пыталась уяснить, что это такое, даже радовалась ей. «Это наследие предков, – говорила ей бабушка. – Особенный дар, передающийся кровным путем».
Но еще была Хоуп. И чем дальше, тем она вспоминалась все чаще, и эти воспоминания о подруге детства жгли сердце. И пугали. То, что случилось с Хоуп, постоянно преследовало ее. И она давала себе обещание, что не допустит вновь этих перевоплощений, которые изнуряли ее, лишали сил. Однако вот она лежит распростертая на каменном полу патио, под дождем, не имея ни малейшего представления, как очутилась тут. Она была в кухне, где горел свет и играла музыка, заваривала чай и одновременно читала письмо от бабушки. Оно и подействовало как спусковой крючок, поняла Тори, медленно поднимаясь на ноги. Бабушка связывала ее с детством. С Хоуп. С перевоплощением в Хоуп, подумала Тори, закрывая дверь во внутренний дворик. В воплощенные боль, страх и кошмар той ужасной ночи. И до сих пор она не знала, кто это сделал и почему.
Все еще дрожа, Тори вошла в ванную, разделась, включила горячий душ и стала под струю.
– Я не могу помочь тебе, – прошептала она, закрывая глаза, – не смогла тогда, не могу помочь и теперь.
Ее лучшая подружка, сестра ее души, погибла в ту ночь в болотах, а она сама, запертая на ключ в своей комнате, рыдала после очередной порки. А она ведь знала, она все видела как наяву. И ничего не могла сделать. Была беспомощна. И ее затопило чувство вины, такое же острое, как восемнадцать лет назад.
– Я не могу ничем тебе помочь, – повторила Тори. – Но никогда тебя не забуду.
Воспоминания нахлынули на нее, унесли в то лето, когда им было по восемь лет. В то давнее знойное лето, которое, казалось, никогда не кончится. То было беззаботное лето их невинных забав и дружбы – сочетание, которое накидывает на мир вокруг розовый покров. Но однажды ночью все изменилось.
Тори перенеслась на много лет назад, почувствовала себя маленькой девочкой.
Хоуп была моим лучшим другом. Наша взаимная привязанность была глубока, непосредственна и пылка – на такую способны только дети. Полагаю, мы казались странной парой: блестящая, богатая Хоуп Лэвелл и смуглая, застенчивая Тори Боден. Мой отец арендовал небольшой земельный участок, уголок огромной плантации, которой владели Лэвеллы. Когда мать Хоуп давала большой обед или устраивала изысканную вечеринку, моя помогала с уборкой и обслуживанием гостей. Однако разница в социальном и классовом положении никогда не омрачала нашей дружбы. Мы их просто не замечали. Да, Хоуп жила в богатом доме, более похожем на замок, чем на обычный особняк в георгианском стиле, столь популярном в свое время, – так заблагорассудилось одному из ее эксцентричных предков. Дом был каменный, с башнями и бойницами и широкими площадками, предназначенными, наверное, для схваток с врагами, на случай, если они ворвутся. Но в самой Хоуп не было ничего от принцессы.
Она жила мыслью о приключениях, и я, подпав под ее влияние, тоже мечтала о них. С ее помощью я поднималась над бедами и распрями, царившими в моем родном доме и в моей жизни. Мы представляли себя шпионами, сыщиками, странствующими рыцарями, пиратами и космическими пришельцами. Мы были смелыми, верными, дерзкими и отважными.
Весной, накануне того лета, мы надре́зали перочинным ножом себе запястья и смешали нашу кровь. Нам повезло, мы не подхватили столбняк. Вместо этого мы стали сестрами по крови.
У Хоуп была сестра-близнец, но Фэйф редко участвовала в наших играх. Для нее они были слишком глупыми, а может быть, грубыми и не подходящими для девочек. Для Фэйф они всегда были «слишком». Мы не скучали без Фэйф с ее дурным характером и капризами. В то лето мы с Хоуп стали настоящими близнецами.
Если бы кто-нибудь спросил, любила ли я ее, меня этот вопрос привел бы в смущение, я бы его просто не поняла. Но каждый день с того ужасного августа мне очень не хватало Хоуп. Так, словно с ней я похоронила часть самое себя.
Мы должны были встретиться на болоте, в нашем потаенном месте. Не думаю, что оно было такое уж потаенное, но оно было нашим. Мы там часто играли, среди мхов и диких азалий, дыша влажным воздухом болот. Нам запрещалось туда ходить после заката солнца, но в восемь лет так приятно нарушать запреты.
В тот вечер на ужин у нас был цыпленок с рисом. Несмотря на вентиляторы под потолком, в доме стояла такая жара, что кусок не лез в горло. Однако отец желал, чтобы я благодарила за ниспосланную свыше еду, даже если бы на тарелке лежала одна рисинка.
Он был большой, мой отец, с мощной грудью и сильными руками. Я слышала, что когда-то он считался красивым. Годы по-разному отражаются на внешности человека, на моем отце они сказались скверно. Они принесли с собой горечь и жестокость, под которыми скрывалась низость. Он гладко зачесывал назад черные волосы, открывая лицо, состоящее из острых углов и словно бы высеченное из скальных пород. Глаза были темные, и в них горел огонь, который я иногда замечала во взгляде некоторых проповедников, выступающих по телевидению или глаголющих на улице.
Мать боялась его. Я старалась простить ее за это, потому что из-за своего страха перед ним она никогда не приходила мне на помощь во время его попыток вбить в меня ремнем такой же страх перед его мстительным богом.
В тот вечер за ужином я сидела очень тихо, надеясь, что, может быть, он не обратит на меня внимания. В душе у меня разгоралось радостное предвкушение ночной вылазки. Я смотрела в тарелку и старалась есть не медленно, не быстро, а так, чтобы он не мог обвинить меня ни в пренебрежении к еде, ни в прожорливости. Я помню жужжание вентиляторов и позвякивание вилок. Помню молчание, молчание испуганных душ, живущих в вечном страхе.
Когда мать предложила отцу еще кусочек цыпленка, он вежливо поблагодарил ее и взял добавку. И мы вздохнули с некоторым облегчением. Это был хороший признак. Ободренная этим, мать осмелилась заговорить о томатах и кукурузе, которые так славно уродились. Скоро надо будет закручивать консервы. В «Прекрасных грезах» тоже займутся заготовками, и, если они попросят помочь, ей, наверное, стоит согласиться? Мать, конечно, и словом не обмолвилась о деньгах, которые заработает. Это отец был кормильцем семьи, и никому из нас не позволялось забывать об этом обстоятельстве.
Мама опять затаила дыхание. Иногда одно упоминание о Лэвеллах заставляло наливаться кровью темные глаза отца. Однако сегодня вечером он милостиво согласился позволить помочь при условии, что она не пренебрежет ни одной своей обязанностью под кровом, который он ей дал. Лицо матери смягчилось и стало опять почти хорошеньким. Я и теперь время от времени, если как следует напрягу память, могу вспомнить время, когда мама была хорошенькой.
– Я завтра пойду к миссис Лайле и договорюсь обо всем, – сказала она. – Ягоды поспевают, и я тоже заготовлю желе. У меня где-то есть воск, чтобы закрывать банки, но не помню точно, где он.
Наверное, мой самоконтроль ослаб во время этого миролюбивого разговора, я больше думала о предстоящем приключении и поэтому, не подумав о возможных последствиях, сказала то, что навлекло на меня родительский гнев. «Коробка с воском стоит на верхней полке шкафчика, который висит над печкой, за патокой и кукурузным крахмалом», – подумала я и машинально сказала об этом вслух и протянула руку к кружке с остывшим сладким чаем, чтобы запить липкий рис. Не успела я сделать первый глоток, как воцарилась напряженная тишина, заглушившая даже однообразно-монотонный шум вентиляторов. Я до того испугалась, что мое сердце начало стучать, словно молоток, а в ушах зазвенело от прилива крови к голове.
Отец заговорил тихо, мягко, как всегда, прежде чем впасть в ярость:
– А ты как узнала о том, где находится воск, Виктория?
Я соврала. Глупо было врать, потому что уже все погибло, но слова вырвались сами собой в отчаянной попытке защититься. Я сказала, что видела, как мама туда убрала коробку. Просто запомнила это, вот и все.
Но он без труда опроверг мою ложь. У отца было чутье на ложь, и он не оставлял от нее камня на камне. А когда я это видела? И почему я так неважно учусь, если у меня настолько острая память? И откуда мне известно, что коробка стоит за патокой и крахмалом, а не впереди них?
Мама молчала, пока тихим мягким голосом он бомбардировал меня своими вопросами, словно кулаками, обернутыми шелком. Она сцепила дрожащие руки, но не посмела возразить, встать на мою защиту. Она молчала, а отец говорил все громче и вскочил из-за стола. Она молчала, когда у меня из руки выскользнул стакан, упал на пол и разбился. Осколок задел мне щиколотку, и сквозь нарастающий ужас я почувствовала легкую боль.
Сначала отец, конечно, проверил. Когда он открыл шкафчик, отодвинул бутылки, медленно вынул квадратную коробку с воском из-за кувшинов с черной патокой, я заплакала. Тогда еще я могла плакать. И надеяться. Даже когда он рывком выдернул меня из-за стола, я еще надеялась, что наказанием будут молитвы, многочасовые молитвы, от которых онемеют коленки. Иногда – во всяком случае, тем летом – этого наказания оказывалось достаточно.
Я умоляла его о прощении, а он громовым голосом, цитируя Библию и упрекая в том, что я сею зло в его доме, тащил меня в мою комнату. Я не сопротивлялась. Не пыталась вырваться. От этого было бы только хуже. Четвертая заповедь была священна, и надо было почитать отца своего, даже если он избивает тебя до крови.
От сознания своей праведности он раскраснелся, он весь сиял от нее, как солнце. Он только ударил меня по лицу, но этого оказалось достаточно, чтобы я перестала его умолять и просить прощения. Я уже не надеялась.
Я лежала на постели ничком, покорная, как жертвенный агнец. Звук выдергиваемого из брюк ремня был зловещим, словно шипение змеи.
Он бил меня, а сам проповедовал, и голос его поднимался до оглушительного рева. В этом реве слышится отвратительное возбуждение, какое-то зловещее удовольствие, непонятное мне, но которое я слышу каждый раз во время истязаний.
Он оставил меня, рыдающую, и запер дверь снаружи. Через некоторое время, наплакавшись вволю, я заснула.
Когда я проснулась, было темно. Мне показалось, что я горю огнем. Я стала молиться, чтобы гнездящееся во мне нечто наконец покинуло меня. Впервые это странное состояние нашло на меня, и я решила, что заболела лихорадкой.
А потом я увидела Хоуп, увидела так ясно, словно сидела с ней на нашей просеке у болота. Я ощущала ночные запахи, слышала плеск воды, комариный писк, жужжание насекомых. И, как Хоуп, я услышала шорох в кустах. Как и Хоуп, я испугалась. На меня нахлынула жаркая волна страха. Когда она побежала, я тоже пустилась бежать, воздух с рыданиями вырывался у меня из груди, так что стало больно. Я увидела, как она упала, подмятая тяжестью тела настигшего ее человека. Мелькнула какая-то тень, неясные очертания чьей-то фигуры, хотя Хоуп я видела ясно.
Она звала меня, просила помочь.
А затем я погрузилась в кромешную тьму. Когда я проснулась, уже встало солнце. Я лежала на полу. А Хоуп исчезла.
2
Тори решила затеряться в Чарлстоне, и ей удавалось это почти четыре года. Город казался ей красивой и доброй женщиной, жаждущей прижать ее к своей мягкой груди и успокоить нервы, расшатанные жизнью на беспощадных улицах Нью-Йорка.
В Чарлстоне голоса были тише, интонации ленивее, и она оживала душой в теплой, плавной неторопливости разговоров. Здесь она могла укрыться, как когда-то надеялась спрятаться в гуще суетливой нью-йоркской толпы.
С деньгами проблем не было. Она умела жить очень экономно, берегла свои сбережения, как ястреб, и когда они стали возрастать, позволила себе помечтать о собственном деле: тогда она станет работать на самое себя и будет жить спокойной, упорядоченной жизнью, которая пока ей никак не давалась.
Она была одинока. Настоящая дружба требует истинной близости. Она и не хотела, и не чувствовала себя достаточно сильной, чтобы снова открыть душу для дружеских чувств. Люди всегда задают вопросы. Им хочется многое о тебе знать, во всяком случае, они делают вид, что хочется.
А у Тори не было ответов на вопросы, ей нечего было им рассказать.
Ей удалось найти небольшой дом – старый, запущенный, но красивый, – и она отчаянно торговалась, чтобы приобрести его. Люди часто недооценивали Викторию Боден. Они видели перед собой молодую женщину, маленькую и хрупкую. Они видели гладкую кожу, нежные черты лица, горькую складку рта и ясные серые глаза, взгляд которых они ошибочно воспринимали как бесхитростный; небольшой нос с еле заметной горбинкой придавал лицу, обрамленному гладкими каштановыми волосами, милое выражение. Люди видели перед собой девушку с уязвимой душой, и это явно угадывалось в плавной речи с южным акцентом. И никто не предполагал, что внутри у Тори каркас из стали, закаленной под бесчисленными ударами армейского ремня.
Если она чего-то хотела, то работала ради этого, боролась за это со всей одержимостью и решительностью фанатика. Так, Тори облюбовала этот старый дом с заросшим двором, и она шла на всевозможные уловки, она боролась, добивалась и добилась: дом стал ее собственностью. Арендованные квартиры напоминали ей Нью-Йорк и несчастье, которым окончилась для нее жизнь в этом городе. Поэтому Тори никогда больше не будет арендовать никаких квартир. Никогда.
Она хорошо вложила деньги. Она за счет только собственного времени и сил воссоздала дом заново, комнату за комнатой. Эта работа заняла целых три года, и теперь, продав его и округлив свои сбережения, она собиралась осуществить свою мечту. Для этого ей надо было вернуться в город Прогресс.
Сидя за кухонным столом, Тори в третий раз перечитывала договор об аренде первого этажа на Маркет-стрит. Интересно, вспомнил ли ее мистер Харлоу из риелторской конторы?
«Мне нечего бояться, – напомнила себе Тори. – Я возвращаюсь в родной город не беднячкой. Теперь я деловая женщина, которая собирается открыть свой бизнес».
«Но тогда почему, – спросил бы ее врач, – у вас дрожат руки?» – «От предвкушения, наверное, – решила Тори. – От возбуждения. Ну и нервы тоже. Это от нервов. У каждого человека есть нервы. И мне тоже положено их иметь. Я ведь нормальный человек».
Тори сжала челюсти, схватила ручку и подписала контракт. Это только на год. Всего лишь на один год. Если у нее ничего не получится, она сможет куда-нибудь переехать.
В Чарлстоне голоса были тише, интонации ленивее, и она оживала душой в теплой, плавной неторопливости разговоров. Здесь она могла укрыться, как когда-то надеялась спрятаться в гуще суетливой нью-йоркской толпы.
С деньгами проблем не было. Она умела жить очень экономно, берегла свои сбережения, как ястреб, и когда они стали возрастать, позволила себе помечтать о собственном деле: тогда она станет работать на самое себя и будет жить спокойной, упорядоченной жизнью, которая пока ей никак не давалась.
Она была одинока. Настоящая дружба требует истинной близости. Она и не хотела, и не чувствовала себя достаточно сильной, чтобы снова открыть душу для дружеских чувств. Люди всегда задают вопросы. Им хочется многое о тебе знать, во всяком случае, они делают вид, что хочется.
А у Тори не было ответов на вопросы, ей нечего было им рассказать.
Ей удалось найти небольшой дом – старый, запущенный, но красивый, – и она отчаянно торговалась, чтобы приобрести его. Люди часто недооценивали Викторию Боден. Они видели перед собой молодую женщину, маленькую и хрупкую. Они видели гладкую кожу, нежные черты лица, горькую складку рта и ясные серые глаза, взгляд которых они ошибочно воспринимали как бесхитростный; небольшой нос с еле заметной горбинкой придавал лицу, обрамленному гладкими каштановыми волосами, милое выражение. Люди видели перед собой девушку с уязвимой душой, и это явно угадывалось в плавной речи с южным акцентом. И никто не предполагал, что внутри у Тори каркас из стали, закаленной под бесчисленными ударами армейского ремня.
Если она чего-то хотела, то работала ради этого, боролась за это со всей одержимостью и решительностью фанатика. Так, Тори облюбовала этот старый дом с заросшим двором, и она шла на всевозможные уловки, она боролась, добивалась и добилась: дом стал ее собственностью. Арендованные квартиры напоминали ей Нью-Йорк и несчастье, которым окончилась для нее жизнь в этом городе. Поэтому Тори никогда больше не будет арендовать никаких квартир. Никогда.
Она хорошо вложила деньги. Она за счет только собственного времени и сил воссоздала дом заново, комнату за комнатой. Эта работа заняла целых три года, и теперь, продав его и округлив свои сбережения, она собиралась осуществить свою мечту. Для этого ей надо было вернуться в город Прогресс.
Сидя за кухонным столом, Тори в третий раз перечитывала договор об аренде первого этажа на Маркет-стрит. Интересно, вспомнил ли ее мистер Харлоу из риелторской конторы?
«Мне нечего бояться, – напомнила себе Тори. – Я возвращаюсь в родной город не беднячкой. Теперь я деловая женщина, которая собирается открыть свой бизнес».
«Но тогда почему, – спросил бы ее врач, – у вас дрожат руки?» – «От предвкушения, наверное, – решила Тори. – От возбуждения. Ну и нервы тоже. Это от нервов. У каждого человека есть нервы. И мне тоже положено их иметь. Я ведь нормальный человек».
Тори сжала челюсти, схватила ручку и подписала контракт. Это только на год. Всего лишь на один год. Если у нее ничего не получится, она сможет куда-нибудь переехать.