Джереми послушно вышел из кабинета. Мэри быстро зажала мой указательный палец между своими средним и большим (настолько сильно, что подушечки словно расплющились, а мне стало больно), дважды надавила, затем ткнула сначала, в собственную ногу, а затем в чертеж и провела пальцем по одной из сторон треугольника. Повторив все еще раз, она приставила мой палец к моей же ноге, после чего приложила его к стороне другого треугольника. Понятно, мы с ней параллельны, нас проецируют из точки О, которая…
   Правда, у точки О Мэри раз за разом останавливалась. Что она хочет сказать?
   Вернулся Джереми. Мэри отпустила мою руку. Какое-то время спустя мы распрощались — крепкое рукопожатие, дрожащая ладонь, — и они ушли..
   — Джереми, — спросил я, когда он возвратился, — могу ли я поговорить с ней наедине? Мне кажется, в вашем присутствии она нервничает. Должно быть, малоприятные ассоциации. Я столкнулся с действительно любопытным подходом к проблеме n-мерной системы, однако вы отвлекаете Мэри, и она теряет нить мыслей. Я хотел бы пригласить ее на прогулку — вдоль канала, или к Тайдл-Бейсн, — и там мы обо всем поговорили бы. Возможно, вы в итоге добьетесь желаемого результата.
   — Я доложу руководству, — ответил Джереми равнодушным тоном.
   Вечером я надел наушники и прослушал магнитофонную запись телефонных разговоров Блесингейма. Во время одного, едва на том конце провода сняли трубку, Джереми сказал:
   — Он хочет поговорить с ней наедине.
   — Великолепно, — отозвался высокий голос, — она готова.
   — Тогда в эти выходные?
   — Если он согласится. Щелк.
   ВА. Я слушаю музыку. Сочинения композиторов Двадцатого столетия привлекают меня сильнее всего, потому что многие из них брали звуки того мира, в котором мы живем, мира реактивных лайнеров, полицейских сирен и промышленного производства, равно как и птичьих трелей, деревянных мостовых и человеческих голосов. Мессиан, Парч, Райх, Гласс, Шапиро, Суботник, Лигети, Пендерецкий — вот первые, кто рискнул уйти от оркестра и классической традиции; в моем представлении они являются голосами и нашего века. Они говорят со мной, точнее — для меня; в их диссонансах, смятении и гневе я слышу собственные мысли, сознаю утрату, ощущаю, как она преобразуется в нечто иное, менее болезненное. Я слушаю эту трудную для понимания, сложную музыку, потому что понимаю ее и получаю от того удовольствие, а еще потому, что как бы сливаюсь с ней и поднимаюсь над миром. Никто не может войти в нее глубже моего. Я управляю миром.: Я слушаю музыку. — О. Знаете, эти n-мерные системы… если мы разбираемся в них достаточно хорошо для того, чтобы манипулировать ими, пользоваться их энергией… Да, в них заключается громадное количество энергии. Такая энергия означает могущество, а оно… привлекает могучих. Или тех, кто ищет могущества, сражается за него. Я начинаю ощущать опасность.
   ВВ'. Пока мы пересекали бульвар, направляясь к монументу Линкольна, она хранила молчание. Если бы я попробовал заговорить о чем-нибудь важном, полагаю, она остановила бы меня. Однако я молчал; по-моему, Мэри догадалась: я знаю, что мой кабинет прослушивается. Левой рукой я держал ее под локоть, позволяя самой выбирать путь. День выдался солнечным, но ветреным; время от времени солнце на минуту-другую закрывали облака. У озера витал, заглушая все прочие запахи — травы, пыли, горючей жидкости и жареного мяса, — слегка гниловатый аромат влажных водорослей… Вокруг мемориала погибшим во Вьетнаме бурлила темнота. Загадочно ворковавшие голуби при нашем приближении взмывали в воздух, шумно хлопая крыльями. Мы опустились на недавно подстриженную лужайку, я провел ладонью по колким травинкам. Странный у нас получается разговор. Лица собеседника не видишь, зрительной памяти, естественно, никакой; вдобавок за нами, может быть, следят. (Боязнь слежки присутствует у всех слепых, а тут она вполне оправданна.) Кроме того, мы не можем говорить свободно, хотя должны произносить какие-то фразы, чтобы убедить Блесингейма и его дружков, что я ни о чем не подозреваю. «Чудесный денек» — «Да. Я бы не отказался искупаться» — «Правда?» — «Честное слово»…
   Однако два пальчика Мэри продолжали сжимать мой указательный. Мои руки превратились в глаза, впрочем, так оно было с детства; теперь они обрели выразительность голоса, восприимчивость кожи, и мы вели безмолвный, исполненный тревоги разговор в тишине осязательного пространства. «Вы в порядке?» — «Да». — «Знаете, что происходит?» — «Не совсем, объяснить не могу».
   — Сегодня вы строите фразы гораздо лучше. Мэри трижды крепко сжала мою ладонь. Ошибка?
   — Меня… лечат… электрошоком… — ее голос задрожал, словно отказываясь повиноваться.
   — Похоже, помогает.
   — Да. Но не всегда.
   — А что с математикой?
   Звонкий смешок, голос-шарманка:
   — Не знаю… Мысли как будто разбегаются… Дополнительная процедура? Вы должны мне объяснить.
   — Разве предмет космологии настолько широк?
   — Топология микроизмерений явно определяет как гравитацию, так и слабые взаимодействия. Правильно?
   — Трудно сказать. Физик из меня не очень. Снова три пожатия.
   — Однако у вас наверняка есть какие-то идеи по этому поводу.
   — Не то чтобы… А у вас?
   — Были… когда-то… Но мне кажется, что ваши исследования напрямую связаны с подобными проблемами.
   — Не знаю, не знаю.
   Пат? Судя по всему, да. Эта женщина, сигналы которой были настолько противоречивыми, все сильнее возбуждала мое любопытство… Она вновь показалась мне сгустком мрака, водоворотом, в котором исчезал всякий свет за исключением того, что обрамлял ее голову (полагаю, мои «видения» — игра воображения, картинка из тактильного пространства).
   — На вас одежда темных тонов?
   — Вообще-то нет. Красный, бежевый… Я чуть сильнее сжал руку Мэри и почувствовал, что у нее крепкие мышцы.
   — Наверное, вы занимаетесь плаванием?
   — Нет, атлетикой. На Луне это было обязательно.
   — На Луне, — повторил я.
   — Да, — ответила она и замолчала. Честное слово, просто невероятно. Я не мог назвать Мэри союзницей, поскольку полагал, что она меня обманывает, однако от нее исходило нечто вроде сочувствия; вдобавок, чем дольше мы были вместе, тем сильнее ощущалась некая тайная близость. Вопрос в том, что отсюда следует? Не имея возможности говорить открыто, я чувствовал себя совершенно беспомощным; лавируя между ее изменчивыми настроениями, мог только гадать, о чем она думает. И какую пользу извлекут из сегодняшнего нашего разговора те, кто следит за нами?
   Мы сели на водный велосипед и поплыли, время от времени принимаясь обсуждать красоты природы. Я люблю находиться на воде — легкое покачивание на волнах, поднятых лодками, своеобразный, «с душком» запах…
   — Вишни еще цветут?
   — О да! Правда, пик цветения уже миновал, но все же… Вот, — Мэри нагнулась. — Цветок, который собирался утонуть. — Она вложила нечто в мою ладонь. Я принюхался. — Пахнет?
   — Не очень. Говорят, чем изящнее цветы, тем слабее они пахнут.. Вы такого не замечали?
   — Пожалуй, да. Мне нравится аромат роз.
   — Который едва уловим. А цветки вишен, должно быть, замечательны — аромат еле чувствуется.
   — Жаль, что вы не видели вишни в цвету.
   — А мне жаль, что вы не можете прикоснуться к лепесткам так, как я, или ощутить покачивание лодки, как его ощущает человек, подобный мне, — отозвался я, пожимая плечами. — Моих ощущений вполне достаточно, чтобы радоваться жизни.
   — Понимаю. -Она накрыла мою ладонь своей. — Кажется, мы уплыли довольно далеко, — сказал я, разумея, что теперь нас не очень хорошо видно с берега.
   — Вы правы. Мы почти пересекли озеро. Я высвободил руку и положил ее Мэри на плечо. Глубокая впадина над ключицей… Это прикосновение, этот безмолвный язык. Наши пальцы снова переплелись и заговорили между собой. Слева от нас кричали и смеялись дети, голоса которых переполнял восторг. Как общаться на языке прикосновений?
   Впрочем, тут нет ничего сложного. Кончики пальцев чертят линии на ладонях, ерошат волоски на тыльной стороне запястья, пальцы нажимают друг на друга: то наверняка предложения. Говоря на таком языке, не так-то легко обманывать. Узкая изящная ладонь под моими настойчивыми пальцами…
   — Впереди все чисто, — сообщила Мэри какое-то время спустя. В ее голосе словно смешались различные чувства.
   — Полный вперед! — воскликнул я. — Плевать на торпеды!
   И под шлепанье лопастей мы.закружились по озеру — свежий ветерок, солнце в лицо,, — избавляясь смехом от напряжения, крича: «А ну наддай!» и «Прочь с дороги!»; баритон вторил голосу фагота, руки крепче прежнего стискивали одна другую, ноги все усерднее нажимали на педали… «На Потомак!», «Через море!»… Холодные брызги на лице…
   Внезапно Мэри бросила крутить педали, и суденышко кинуло влево.
   — Мы рядом с берегом, — произнесла она тихо. Причалили мы в молчании.
   ОА. С помощью «жучков» мне удалось установить, что в мой кабинет наведались двое или трое, один из которых — мужчина — произнес вполголоса: «Посмотрите в картотеке». Послышались знакомые звуки — то выкатывали картотечные ящики, затем, судя по всему, они заглянули в ящики стола, после чего принялись шелестеть бумагами и как будто опрокидывать все подряд.
   Кроме того, я подслушал любопытный телефонный разговор Джереми. Раздался звонок. Блесингейм снял трубку: «Да?» Мужской голос, тот самый, который отвечал ему раньше, сказал: «Мэри говорит, он не желает вдаваться в подробности».
   «Меня это не удивляет, — откликнулся Джереми. — Однако я уверен…»
   «Знаю, знаю. Попытайтесь применить тот способ, о котором шла речь».
   Очевидно, имелся в виду взлом.
   «Хорошо».
   Клик.
   АО. Им наверняка не приходило в голову, что я могу нанести ответный удар, воспользоваться их же оружием, они даже не позволили себе предположить, что вокруг может твориться нечто странное. Подобное высокомерие привело меня в ярость.
   ОА. В то же время я изрядно перепугался. Живя в Вашингтоне, человек начинает ощущать «силовые линии»: чувствует, что в тенистых конструкциях, окружающих официальное, правительственное пространство, ведется борьба за власть; слышит о нераскрытых убийствах, о загадочных людях, которые занимаются неизвестно чем… Слепец считает, что находится вдалеке от призрачного мира интриг и скрытых сил, что защищен своим физическим недостатком. Однако я оказался замешан в эту борьбу, ввязавшись в нее по собственной инициативе. Было отчего испугаться.
   Впрочем, они не знали, что я о чем-то догадываюсь. Противник приближается, шаркая ногами; бьет — и ты бьешь в ответ. Моя смелость от безысходности: перейдите-ка улицу с закрытыми глазами!
   АА'. Как-то вечером я слушал «Музыку облачной камеры» Гарри Парча, купаясь в гулких стеклянных нотах, и тут в дверь позвонили. Я снял трубку домофона.
   — Кто там? — Мэри Унзер. Я могу подняться?
   — Разумеется. — Я нажал кнопку и вышел на площадку.
   — Извините, что потревожила вас, — произнесла Мэри, запыхавшаяся от подъема по лестнице. Какой голос! Она была одна.. — Я нашла ваш адрес в телефонной книге. Конечно, мне не следовало…
   Она остановилась передо мной, прикоснулась к моей правой руке. Я взял ее за локоть.
   — Что?
   — Мне не следовало приходить сюда, — докончила она с отрывистым смешком.
   Значит, тебе не миновать беды, подумал я. Хотя ей наверняка известно, что моя квартира прослушивается. Выходит, она обязательно должна была прийти. Мэри дрожала всем телом, и мне не оставалось ничего другого, как обнять ее за плечи.
   — С вами все в порядке?
   — Да. Нет. — Голос-гобой, понижающаяся интонация, смех, который не похож на смех… Она казалась напуганной до полусмерти. Если это была маска, то Мэри великолепная актриса.
   — Входите, — я провел женщину внутрь, затем подошел к проигрывателю и выключил Парча, но потом передумал и включил снова. — Садитесь, кушетка очень мягкая. — Я тоже нервничал. — Хотите чего-нибудь выпить? — Внезапно у меня возникло впечатление, будто все происходит не наяву, а во сне, в одной из моих фантазий. Фантасмагорическая музыка звенела в облачной камере, и откуда мне было знать, что реально, а что — нет? Эти мембраны… Что там, за плоскостью в бесконечности?
   — Нет, спасибо. Хотя да, — смех, который не был смехом, повторился вновь.
   — Сейчас принесу пиво. — Я подошел к холодильнику, достал несколько бутылок. Открыв, вернулся к кушетке и, присев рядом с Мэри, спросил: — Так что же происходит?
   Она заговорила. Я пил пиво маленькими глотками, а Мэри прерывалась время от времени, чтобы тоже выпить пива.
   — Я чувствую, что, чем глубже вникаю в ваши рассуждения о передаче энергии из одного n-мерного пространства в другое, тем лучше понимаю, что случилось со мной. — В ее голосе зазвучали новые нотки: обертоны исчезли, голос сделался менее низким и не таким гнусавым.
   — Не знаю, что и сказать, — ответил я. — О подобных вещах я предпочитаю не говорить и даже не писать. То, что мог, я изложил в статьях. — Последнюю фразу я произнес погромче: пускай порадуется аудитория (впрочем, существует ли она?).
   — Что ж… — ладонь Мэри, накрытая моей, снова задрожала.
   Мы очень долго сидели бок о бок на кушетке и переговаривались с помощью рук, обсуждая то, что сейчас едва приходит мне на память, поскольку человеческий язык не в состоянии передать смысл нашей беседы. Однако разговор велся серьезный.
   — Послушайте, — сказал я наконец, — пойдемте со мной. Я живу на верхнем этаже, поэтому устроил себе нечто вроде террасы. Допивайте пиво и пошли. Ночь просто замечательная, на свежем воздухе вам станет лучше. — Я провел Мэри через кухню в кладовую, где находилась дверь черного хода. — Поднимайтесь. — А сам вернулся в комнату, поставил «Кельнский концерт» Жарра и прибавил громкость, чтобы мы могли слушать музыку снаружи, после чего взобрался по лестнице на крышу.
   Под ногами заскрипел просмоленный гравий.
   Это одно из моих любимых мест. По периметру крыша обнесена бордюром высотой по грудь взрослому человеку, с двух сторон над ней возвышаются громадные ивы, ветви которых скрывают камень и превращают крышу в подобие спасительной гавани. Я. обычно садился на широкую сломанную кушетку, а порой; когда дул ветерок и в воздухе разливалась прохлада, ложился на нее с брайлевой планисферой в руках, слушая «Звездные пути» Шольца, и мне казалось, будто через проекции я постигаю звездное небо.
   — Восхитительно, — проговорила Мэри.
   — Правда? — Я снял с кушетки целлофановую пленку, и мы сели.
   — Карлос…
   — Да?
   — Я… Я… — Все тот же пронзительный вскрик.
   — Пожалуйста, — сказал я, обнимая ее за плечи, — не теперь. Не теперь. Расслабьтесь, прошу вас. — Она повернулась ко мне, положила голову на мое плечо. Я провел пальцами по волосам Мэри — коротким, не длиннее, чем до плеч, — расцепил узелки, прикоснулся к ушам, погладил шею. Она перестала дрожать и успокоилась.
   Время шло, а я по-прежнему ласкал Мэри. Никаких других мыслей, никаких желаний. Как долго это продолжалось? Не знаю, быть может, с полчаса или дольше. Она тихонько замурлыкала. Я нагнулся и поцеловал ее. Мелодия, которую играли на рояле, изредка прерывалась голосом Жарра. Мэри привлекла Меня к себе; у нее перехватило дыхание, потом она шумно вздохнула. Поцелуй приобрел страстность, языки завели свой собственный разговор, смысл которого я улавливал, что называется, всеми «чакрами» — шеей, позвоночником, животом, чреслами. Ничего кроме поцелуя, которому я отдался, не сделав ни малейшей попытки воспротивиться.
   Помню, приятель-студент спросил однажды, не возникает ли у меня проблем с половой жизнью. «Трудно, наверное, определить, когда девушке… хочется?» Я засмеялся; мне захотелось объяснить, что на самом деле все поразительно просто. Слепец вынужден полагаться на прикосновения, что дает ему известную фору: пользуясь руками, чтобы «видеть» лица, полностью завися от рук, он без труда переходит то, что Расе именует границей между мирами секса и отсутствия секса.
   Мои руки исследовали тело Мэри, впервые узнавая его за время нашего знакомства, что возбуждало уже само по себе. Кажется, я полагал, что люди, у которых узкие скулы, должны быть узкобедрыми (уверяю вас, так оно в большинстве случаев и есть), однако она обманула мои ожидания — у нее были крутые бедра из разряда тех, к каким ни за что не привыкнуть (ни за что — чужеродность другого — до конца не поверить в их существование). Мои пальцы по собственной воле забрались ей под одежду, в промежуток между пуговицами, расстегнули блузку, справились с застежкой лифчика. Мэри одним движением плеч сбросила одежду. Я ощутил податливость ее груди, прижался ухом к коже у грудной клетки, услышал биение сердца… Плоть к плоти, кожа к коже, в пределах единого, переполненного энергией осязательного пространства.
   Кожа — голос бесконечности.
   Когда все кончилось, из квартиры по-прежнему доносились звуки рояля, которым словно аккомпанировал приглушенный расстоянием шум уличного движения. В вентиляционном колодце ворковали голуби: казалось, то пытаются объясниться между собой обезьяны, пасти которых замотаны проволокой. Кожа Мэри была влажной от пота; я лизнул ее и восхитился чудесным Привкусом. Сгусток мрака перед глазами, в которых и без того темно… Мэри перекатилась на бок, мои руки вновь легли на тело женщины, нащупали развитые бицепсы, несколько родинок на спине, похожих на крохотные изюминки. Пальцы опустились ниже, прошлись по позвоночнику, который будто покоился в некоем углублении, образованном крепкими мышцами. Моя голова лежала у нее на руке, возле груди.
   — Кто же ты? — спросил я ее.
   — Потом. — Когда же я снова раскрыл рот, она приложила к моим губам свой пальчик и сказала: — Друг. — Жужжащий шепот, похожий на звук камертона, на голос, который я (мне стало страшно, ибо я не знал ее) уже полюбил. — Друг…
   С. В какой-то момент зрение с позиций геометрического мышления начинает восприниматься как досадная помеха. Те, кто привык зрительно представлять доказательства теорем, как в евклидовой геометрий, со временем приходят к пониманию того, что, к примеру, в n-мерных системах визуализация невозможна: она ведет к путанице и недоразумениям. В таких случаях наилучшей чувственно воспринимаемой аналогией, какую мы имеем, является внутренняя геометрия, осязательная, направляемая кинетической эстетикой. Так что я обладаю определенными преимуществами.
   Однако сохраняются ли они в реальном мире, в геометрии человеческих привязанностей? Существует ли то, что и впрямь нельзя увидеть, а можно только ощутить?
   ОА. Главным для тех, кто занимается взаимоотношениями геометрии и реального мира, является вопрос о том, как Перейти от невыразимых впечатлений чувственного опыта (слабо ощущаемые поля силы и опасности) к общепринятым математическим абстракциям (объяснениям). Или, как говорит Эдмунд Гуссерль в «Происхождении геометрии» (сегодня утром Джордж невразумительней обычного процитировал мне именно этот отрывок): «Каким образом геометрический идеал — равно как и идеалы прочих наук — вырывается из рамок своего первичного, глубоко личного происхождения, где он остается структурой в пространстве сознания души первооткрывателя, и поднимается к идеальной объективности?»
   Тут в дверь постучали — четыре удара подряд.
   — Входите, Джереми, — сказал я, чувствуя, как убыстряется пульс.
   — Кофе вот-вот сварится, — сообщил он, заглянув в кабинет. — Я угощаю.
   Мы прошли в его кабинет, в котором витал чудесный аромат французского кофе. Я опустился в одно из плюшевых кресел, что стояли вокруг стола, взял в руки крохотную глазурованную чашечку и пригубил горячий напиток. Джереми расхаживал по комнате, рассуждая о всяких пустяках и явно избегая заговаривать о Мэри и о том, что с ней связано. Кофе согрел меня, даже ногам стало жарко; правда, благодаря потоку воздуха из кондиционера я не вспотел. Поначалу все шло хорошо и приятно: горьковатый, крепкий кофе Смочил небо, проник в горло, поднялся к носоглотке, забрался в глаза и мозг и одновременно проскользнул в легкие. Я дышал кофе, моя кровь становилась все жарче.
   …Я сообразил, что о чем-то говорю. Голос Джереми раздавался откуда-то сверху, — должно быть, Блесингейм стоял прямо передо мной, — и в нем слышалась легкая хрипотца, словно фразы проходили через старый угольный микрофон.
   — А что произойдет, если энергию из этой системы направить сквозь векторные измерения в макросистему?
   — Что ж… — радостно отозвался я. — Допустим, что каждая точка Р n-мерной дифференцируемой системы М имеет аналог на касательной плоскости, n-мерном пространстве Тр(М), называемом касательное пространство в Р. Теперь мы может определить путь в системе М как дифференцируемое отображение открытого интервала К в систему М. Вдоль этого пути можно расположить все силы, определяющие в системе М подсистему К, громадное количество энергии… — Ну разумеется! Я начал излагать свою теорию на бумаге, и тут соматический эффект наркотика объединился с ментальным, и мне мгновенно стало ясно, что происходит.
   Джереми заметил, что я остановился, задышал прерывисто и с натугой, а я тем временем боролся с подступившей тошнотой, вызванной не столько самими химикатами, сколько осознанием того, что меня пытались накачать наркотиком. Что я успел рассказать? И, ради всего святого, почему это для него настолько важно?
   — Прошу прощения, — пробормотал я. Мои слова заглушало гудение вентилятора. — Что-то голова разболелась.
   — Право, жаль, — произнес Джереми голосом, словно позаимствованным у Джорджа. — Вы и впрямь побледнели.
   — Да уж, — отозвался я, стараясь скрыть ярость. (Позднее, прослушивая запись разговора, я пришел к выводу, что держался всего лишь более скованно, чем обычно.) — Еще раз извините, но мне действительно не по себе.
   Я встал и на какой-то миг ударился в панику, ибо утратил всякое представление о том, где расположена дверь: ведь на этом в значительной мере основывалась моя способность ориентироваться в пространстве, и обычно я отыскивал выход без малейших затруднений. Но разрази меня гром, если я обращусь за помощью к Джереми Блесингейму или плюхнусь на пол у него на глазах! Нужно вспомнить: гак, стол обращен к двери, кресла — к столу, значит, дверь за мной…
   — Позвольте, я провожу, — проговорил Джереми, беря меня за руку. — Послушайте, может, отвезти вас домой?
   — Все в порядке. — Я высвободился. Дверь обнаружилась, похоже, по чистой случайности. Я вышел в коридор и направился к себе, гадая, смогу ли найти свой кабинет. Моя кровь будто превратилась в горячий турецкий кофе, голова кружилась. Ключ подошел: выходит, я не ошибся дверью. Я вошел в кабинет и рухнул на кушетку. Голова по-прежнему кружилась; вдобавок выяснилось, что я не в состоянии даже пошевелиться. Помнится, в одной книге утверждалось, что подобные наркотики почти не оказывают соматического действия, однако, быть может, это верно применительно к тем, кто меньше моего чувствителен к кинетической реальности. Иначе почему я повел себя таким образом? От страха? Или Джереми подмешал в кофе не только «наркотик истины»? Предостережение? От чего? Внезапно я осознал, насколько узок мир моего понимания, за которым находится грандиозное пространство действий, в чьей сути я совершенно не разбираюсь; осознал, что последнее угрожает полностью затопить первый, в результате чего мне суждено будет утратить хотя бы проблески понимания. Утонувший в неведомом! О Господи! Неужели такое возможно?
   Некоторое время спустя — где-то через час — я почувствовал, что могу встать и отправиться домой. Организм, казалось, более или менее пришел в норму, но лишь выйдя на улицу, я сообразил, что психологический эффект наркотика никуда не делся. Редкие и тяжелые волны дизельных выхлопов, пропитанная застарелым потом одежда — эти запахи исключали мало-мальский шанс отыскать, полагаясь на обоняние, тележку Рамона. Трость казалась неестественно длинной, свист микролокатора в очках отдаленно напоминал мелодию из «Catalogue d'Oiseaux» Мессиана. Я замер, потрясенный впечатлением. Мимо с гудением проносились легковые электромобили, ветер швырял в уши множество звуков, которые сливались в какофонию. Да, Рамона не найти, не стоит и пытаться; к тому же незачем вмешивать его в это дело. Рамон — мой лучший друг. Сколько раз мы встречались с ним в клубе Уоррена, сколько раз играли в звуковой пинг-понг; порой нас разбирал такой смех, что мы никак не могли успокоиться — а разве не в том заключается дружба?
   Отвлекшись на подобные мысли, сбитый с толку музыкой ветра и уличного движения, я окончательно перестал ориентироваться. Вдоль тротуара, чуть не задев меня, промчалась машина. Заблудился! «Извините, это Пенсильвания-авеню или Кей-стрит?» Медленное продвижение вперед, разбитые бутылки, гвозди, торчащие из брошенных кем-то досок, провода, свисающие с дерева или дорожного знака, собачье дерьмо на тротуаре, поджидающее, когда я на него наступлю. Чтобы кинуть меня под автобус, автомобили с бесшумными электродвигателями, подонки, которым все равно, кто перед ними — слепой, увечный или какой еще, канализационные люки без крышек, бешеные собаки, оскалившиеся из-под заборов, готовые в любой момент тяпнуть за ногу… Однако я преодолел все опасности. Должно быть, я смахивал на безумца, крадясь на цыпочках по тротуару и размахивая тростью, как человек, который сражается с бесами.
   АО. К тому времени, когда я добрался до квартиры, меня переполняла ярость. Включив «Выходи» Стива Райха (там несчетное количество раз повторялась фраза «Выходи, покажись») настолько громко, насколько мог вынести, я принялся курсировать по комнатам, то бранясь, то плача (резь в глазах) под звуки музыки. Составил целую сотню никуда не годных планов мщения Джереми Блесингейму и его таинственным начальникам, добрых пятнадцать минут чистил зубы, чтобы избавиться от привкуса кофе во рту.