Страница:
Теперь эти дома поделили на квартиры, и они стали идеальным пристанищем для небогатых людей «умственного» труда, вроде Джима. Машины перестали быть такими шумными, как прежде, а что касается тени от дороги, то, как неизменно отмечают торговцы недвижимостью, жарким летом она представляет собой скорее преимущество, чем недостаток.
Джим возвращается в комнату, состояние у него – полный облом. Голова раскалывается, мысли в ней идут как-то наперекосяк. Тоскливо ковыряясь в обычных своих утренних овсяных хлопьях с молоком, он думает об Артуре Бастанчери. Хорошая старая баскская фамилия, пошла она от пастухов, пришедших в ОкО еще тогда, когда Джеймс Ирвин использовал свою землю под пастбище. Во внешности Артура сохранилось что-то баскское – смуглое лицо, светлые глаза, квадратный подбородок. А у этих ребят давняя традиция активного сопротивления – там, у себя, в Испании. Они и терроризмом не брезгуют. Джим не имеет ни малейшего желания заниматься террором, а вот если можно сделать что-либо каким-нибудь другим способом… Он вздыхает, снова берется за ложку, тупо таращится на свою гостиную. Гостиная таращится на него.
Книги повсюду. Историки ОкО – Фриз, Медоуз, Старр и др. Поэзия. Романы. Кипы и кипы – здесь все что угодно. Рядом с окном – уголок дзен: циновка, палочки благовоний, свеча.
Компакт-диски разбросаны по древнему проигрывателю, по выстроенным из кирпичей и досок книжным полкам.
Письменный стол завален бумагами. Потрепанная, из бамбука и винила, койка.
Бумага повсюду. Газеты, письма, какие-то записи.
Стихотворение на счете из бакалеи.
Мы питаемся культурой, ни дня без культуры.
Ну и как она на вкус?
Эва! А ведь кто-то забыл помыть посуду.
А что пыль не вытерта – так и пусть ее.
– Мы считаем, что невероятное количество денег и человеческих усилий (не забывай, что деньги – концентрированное выражение этих самых усилий), вкладываемое в гонку вооружений, является величайшей опасностью нашего времени. – Так сказал Джиму Артур в ночь того плакатного блицкрига. – Ни одна из наших легальных попыток хоть немного притормозить военно-промышленный комплекс не дала ровно ничего. Они – главная в этой стране сила, и ничто их не остановит. Мы не хотели прибегать к насилию, однако постепенно стало ясно, что нужно действовать, нужно выйти за рамки политики. Неожиданно выяснилось, что есть техника, способная уничтожить продукцию, не трогая производителей, и мы решили воспользоваться таким удачно подвернувшимся случаем.
– А откуда может быть у вас уверенность, что никто не пострадает? – От этого разговора Джиму становилось несколько не по себе. – То есть я хотел сказать, ведь с этого всегда и начинается, верно? Сперва не хочешь никакого насилия, затем разочаровываешься, а может, просто забываешь, чего там хотел или не хотел вначале, и вдруг как-то само собой получается, что ты занимаешься террором. С такими делами я не хочу иметь ничего общего.
– Это совершенно разные вещи, террор и саботаж, – вскинулся Артур. – Наши методы приводят в полную негодность пластики, программное обеспечение, различные композитные материалы, не подвергая при этом людей ни малейшей опасности. Мы выбираем наиболее, по нашему мнению, дестабилизирующие военные программы и устраиваем им веселую жизнь. Я не могу сейчас об этом подробнее. И мы очень терпеливы, мы не спешим и не считаем, что отсутствие быстрых конкретных результатов – достаточная причина для перехода к более решительным действиям. Сколько лет потребуется, столько и потребуется, пусть двадцать, пусть хоть сорок. И мы всегда обеспечиваем стопроцентную гарантию, что ни один человек не пострадает. Это – один из самых важных для нас принципов. Отбросив его, мы превратимся в одну из частей все той же машины войны.
Джим кивнул. Рассуждения Артура звучали вполне разумно. А вот сейчас, за завтраком, разумность не казалась такой уж очевидной. В тот раз он сказал Артуру, что хотел бы помочь. А Артур ответил, что поговорим лучше потом. Когда же все это было-то? Неделю назад? Две недели? Трудно сказать. Будет ночной разговор продолжен или не будет – неизвестно, но возможность такого продолжения очень Джима тревожила.
Вконец расстроившись от всех этих воспоминаний, он решил помедитировать – сел на свою дзеновую циновку и поджег палочку для воскурений. Теперь – подготовка к дза-дзен, нужно очистить мозг. Никаких мыслей, полная открытость и опустошенность. Струйки сладковатого дыма поднимаются к потолку, извиваются в солнечных лучах, следи за ними и ни о чем не думай.
Ни о чем не думать трудно, очень трудно. Сосредоточься на дыхании. Вдох, выдох, вдох, выдох, вдох, выдох, вот, вот, уже получается! Черт. Снова все испортил. Начнем сначала. А ведь сумел все-таки отключиться, секунд на пять, а то и десять. Тоже вполне прилично. Заткнись! Попробуй еще раз. Вдох, выдох, вдох, выдох, вдох, выдох, интересно, с кем играют сегодня «Доджерс», ч-черт, вдох, выдох, вдох, выдох, какой завиток дыма красивый, тс-с-с! вдох, а что это там такое? Вот дьявол! Не думай, не думай, хорошо, я не думаю, я не думаю, я не думаю, видишь, я же совсем не думаю!.. Да-а… Ну ладно. Так что там было, вдох? выдох?
Без толку это все. Джим Макферсон – самый уторчавшийся дзен-буддист в истории дзен-буддизма. Ну как это так – перестать думать? Это же невозможно. Этого даже во сне не бывает.
Ну, секунд на пятнадцать-то все-таки получилось. Бывало и хуже. Джим поднимается с циновки. Полный депресняк. Утром у него всегда так, то ли сахара в крови не хватает, то ли тех разнообразных наркотиков, которыми он накачивается в течение дня. Но сегодняшний депресняк какой-то особенно черный. Джим в полной растерянности и тоске.
Тогда попробуем плыть по течению. Джим ставит личного своего изготовления «Супертрагическую симфонию», коллаж из четырех наиболее печальных – по его же, конечно, мнению – эпизодов симфонической музыки. Вначале идет похоронный марш из Третьей симфонии Бетховена, величественный и зовущий бороться с ударами судьбы, полный активной печали, как и приличествует первой части. Вторая часть «Супертрагической» – это вторая же часть Седьмой Бетховена, торжественная мелодия превращается, как это обнаружил Бруно Вальтер, в похоронный марш – если плюнуть на указания Бетховена играть ее алегретто и перейти на адажио. Тяжелая, величественная, ритмичная, полная глубокой печали.
Третья часть – опять же третья часть, но на этот раз Третьей Брамса, лирическая и меланхоличная, квинтэссенция октября, вся осенняя грусть всех веков, собранная в прозрачную мелодию, структура которой многим обязана предыдущей части Седьмой Бетховена. Джиму нравится этот факт – во-первых, он открыл его сам, а во-вторых, такая связь подтверждает право «Супертрагической симфонии» на существование.
Ну а финал – последняя часть «Патетической» Чайковского, тут уж ни о какой сдержанности нет и речи, все стоп-краны сорваны, рыдай себе взахлеб и никого не стесняйся. Тоска, отчаяние, боль утраты, все страдания царской России плюс личные проблемы Чайковского – все сконцентрировано в одном жутком предсмертном стоне. Полный отпад.
Симфония – пальчики оближешь. Возникали, конечно, заморочки с переходом из тональности в тональность, но только Джиму на все это плевать. Зато появляется возможность выплеснуть наружу свою тоску и пришибленность, пропеть их, дирижировать ими, попутно слоняясь по квартире якобы с целью хоть немного в ней прибраться, падая обессилено то в одно, то в другое кресло, размахивая воображаемой палочкой и погружаясь при этом во все более черные глубины отчаяния. Да, вот это я понимаю – депрессуха! Понемногу Джим начинает любоваться своей депрессией, ловить от нее нечто вроде кайфа. К последним аккордам он чувствует себя совсем опустошенным. Наступил желанный катарсис, и мир стал как-то привлекательнее.
Появилось даже настроение что-нибудь написать. Джим – поэт. Да, он поэт, поэт, поэт, поэт.
Правда, занятие это весьма тяжелое – ведь наваленные на полках, кипами громоздящиеся на захламленном письменном столе книги содержат пугающее количество шедевров. На каждое тыканье пальцем в клавиатуру старенького компьютера эти тома отзываются издевательским хохотом. Шекспир, Шелли, Стивене, Снайдер – тьфу! В наши дни, в наш век писать стихи просто невозможно. Джим презрительно смеется над самыми лучшими, знаменитыми поэтами двадцать первого века – и в то же самое время рабски подражает им в собственных своих опусах. Заплесневевший постмодернизм, переваливший уже за пенсионный возраст, – что он, собственно, такое? Пустое, никчемное фиглярство. Нужно создать нечто новое, но ничего нового уже не создашь, все создали другие, раньше тебя. Положение весьма затруднительное. Джим выходит из него, сочиняя постмодернистские стихи в надежде сделать их пост-постмодернистскими, для чего компьютер тасует строчки случайным образом. К сожалению, постмодернистские стихи и сами по себе выглядят так, словно строчки их перетасовывали случайным образом, поэтому все ультрарадикальные эксперименты Джима не приводят ни к каким ощутимым результатам.
Как бы там ни было, самое время попробовать еще раз. Полчаса Джим таращится на пустой экран, полчаса печатает, а затем перечитывает, что же там такое получилось?
Сними себе квартиру.
Сквозь пол пробиваются апельсиновые деревья. Две комнаты и ванная, окна и дверь. Твоя крыша – трасса. Манящая тень. Моторизованный ландшафт: аутопия, ездить одно удовольствие.
Магнитное поле невидимо, но верим же мы в него. Взберись по освещенной вечерним солнцем опоре. Теперь ложись на медь магнитных дорожек, позагорай. Все наши пляжи насыпают привозным песком.
Ты умеешь плавать? Нет. Тогда просто полежи.
Съешь апельсин. Почитай.
Переезжающие через тебя мельком взглянут.
Порядок. Теперь прогоним через рандомайзерную программу, лучше всего через ту, удачную, у которой такое хорошее чувство ритма. Так, каков результат?
Твоя крыша – трасса. Манящая тень. Съешь апельсин. Почитай.
Моторизованный ландшафт: аутопия, ездить одно удовольствие.
Сними себе квартиру.
Теперь ложись на медь магнитных дорожек, позагорай.
Две комнаты и ванная, окна и дверь.
Магнитное поле невидимо, но верим же мы в него.
Все наши пляжи насыпают привозным песком.
Переезжающие через тебя мельком взглянут.
Ты умеешь плавать? Нет. Тогда просто полежи.
Сквозь пол пробиваются апельсиновые деревья.
Взберись по освещенной вечерним солнцем опоре.
А что, совсем неплохо, верно ведь? Джим читает новый вариант вслух. Ну, в общем-то… Он прогоняет стихотворение через компьютер еще раз, и вдруг все три варианта кажутся ему предельно глупыми. Из головы не идет высказанное кем-то мнение: если после перестановки строчек стихотворение стало лучше, значит, в этом стихотворении с самого начала что-то было не так. Например, последовательность строк. Джим думает о шекспировских сонетах, о «Юлиане и Маддало» Шелли. А точно ли он занимается тем же самым родом деятельности, что и они когда-то? «Сними себе квартиру»?
Чушь это все. Жалкие и смешные потуги. Правду говорил Артур, нет у него никакой осмысленной работы! А к тому же – он почти уже опаздывает на работу бессмысленную, ту, за которую платят деньги. Это плохо. Джим мгновенно обувается, наскоро чистит зубы, наскоро причесывается, бежит к своей машине и набирает адрес Первой Американской Компании Титульного Страхования и Торговли Недвижимостью, каковая компания расположена в Санта-Ане, на Пятой Восточной. Старейшая во всем округе Ориндж титульная компания все еще крутится, как молоденькая, так что, добравшись до своего рабочего места, Джим обнаруживает всегдашний неподъемный завал документов, которые нужно отпечатать и обработать. Извещения, передаточные записи, акты оценки, вся эта бесконечная юридическая мутотень, без которой землю не купишь и не продашь. Джим – служащий самого низшего ранга, нечто вроде внештатной машинистки; сколько он ни старается сегодня работать на автопилоте, думать исключительно о недавнем своем разговоре с Артуром, все равно трехчасовая смена тянется убийственно долго, выжимает последние силы. Каждый из сидящих в комнате уткнулся в свой экран и щелкает по своей клавиатуре, каждый настолько поглощен своей работой, что не замечает ничего и никого вокруг. Ни одного знакомого лица – у фирмы так много внештатников, а рабочий день Джима так краток, что он успел запомнить очень немногих – товарищей по несчастью, что ли? Сегодня никого из них не видно.
Становится так тоскливо, что он идет поговорить с Хэмфри, который тут вроде как босс – в том смысле, что Хэмфри пользуется услугами машинописного бюро, где работает Джим. Хэмфри – восходящая звезда торговли недвижимостью, в глазах Джима это просто омерзительно, но разве скажешь такое другу?
– Привет, Хэмф. Как оно?
– Отлично, а у тебя?
– Порядок. А чего у тебя такого отличного?
– Ты ведь слышал, как я исхитрился зацапать на правительственной распродаже один из последних кливлендских участков.
– Как же, слышал.
Про себя Джим считает это одним из самых жутких событий за последние двадцать лет: под непрестанным давлением южнокалифорнийского риэлторского лобби и Наблюдательного совета ОкО федеральное правительство согласилось распродать Кливлендский национальный лесной заповедник, расположенный на границе округов Ориндж и Риверсайд, – распродать частным владельцам, кусками. А что тут, собственно, такого? Надо же с чего-то платить проценты по гаргантюански распухшему государственному долгу, да и леса там никакого давно нет и в помине, одни голые холмы, окруженные поселками, которым земля эта нужна позарез, верно ведь? Верно. Таким вот образом, с одобрения министра охраны окружающей среды (в прошлом – владельца крупной строительной фирмы), Конгресс принял закон, почти незаметный в большом пакете других, принимавшихся одновременно, в результате чего последнюю в ОкО пустующую землю поделили на пять сотен участков и загнали с аукциона. За очень хорошие деньги. Отличный, с точки зрения политики, шаг. Вызвавший всеобщее одобрение.
– Так вот, – продолжал Хэмфри, – мы хотим поставить там административный корпус/Были, правда, трудности с финансированием, но сейчас это уже в прошлом. Проектом заинтересовался Амбанк, если они не остынут, все будет в порядке.
– Послушай, Хэмфри, – изумился Джим. – Ведь административные здания Сантьяго и так заполнены хорошо если на тридцать процентов. Ты же не мог найти ни одного дурака, согласного вьшожить деньги на строительство нового комплекса.
– Верно, но я получил уйму письменных заверений, что люди переедут в новое здание, когда оно будет построено. Тем более что мы обещаем на первые пять лет освободить их от платы за помещение. Эти записки убедили инвесторов, что проект жизнеспособен.
– Но ведь это все липа! И ты сам знаешь, что это липа! Ты построишь там еще одну сорокаэтажную махину, и она будет стоять пустая!
– Не-а, – упрямо покачал головой Хэмфри. – Главное построить, а за съемщиками дело не станет. Просто потребуется какое-то время. Ты пойми, Джим, если удалось получить одновременно и землю, и деньги, – значит, нужно строить. И не волноваться насчет заселения – как-нибудь уж все утрясется. Вот только нам позарез необходимо окончательное согласие Амбанка, и поскорее, пока другие инвесторы не разбежались, а эти ребята все тянут резину.
– Так ведь если вы построите здание и никто не захочет туда вселиться, именно Амбанку и придется платить за все эти игры. Вот они и чешут в затылке.
О таком Хэмфри не хочет и думать. Кроме того, через полчаса у него встреча с президентом компании, поэтому он выпроваживает Джима из кабинета.
Джим возвращается к столу, берет телефон и звонит Артуру.
– Слушай, я ведь и вправду заинтересовался – ну, тем, о чем мы тогда говорили. Я бы хотел…
– Давай не будем сейчас об этом, – быстро обрывает его Артур. – Лучше потом, при встрече, а то по телефону разговор какой-то не такой. Но это хорошо. Это очень хорошо.
И снова тыкать в клавиатуру, проклиная и Хэмфри, и эту идиотскую работу, и жадных тупых политиканов, всех подряд – местный наблюдательный совет, Конгресс, вконец прогнившее федеральное правительство. Ну вот, смена окончилась, еще три часа жизни возложены на алтарь великого бога денег. Джим выключает компьютер и собирается уходить. Сегодня по расписанию ужин у родителей…
Ну что б его! Совсем забыл про дядю Тома! Не навестив дядю Тома, к мамочке лучше и на глаза не показываться. Господи, что же это за день такой получается! Времени-то сколько, четыре? Вот как раз сейчас-то и пускают посетителей. Мама обязательно спросит, и никак из этого дела не выкрутишься. Самое лучшее – съездить туда побыстрее, забежать на минутку к дяде Тому, а потом уж – к маме, ужинать. Да что же это за напасть такая!
Глава 12
Джим возвращается в комнату, состояние у него – полный облом. Голова раскалывается, мысли в ней идут как-то наперекосяк. Тоскливо ковыряясь в обычных своих утренних овсяных хлопьях с молоком, он думает об Артуре Бастанчери. Хорошая старая баскская фамилия, пошла она от пастухов, пришедших в ОкО еще тогда, когда Джеймс Ирвин использовал свою землю под пастбище. Во внешности Артура сохранилось что-то баскское – смуглое лицо, светлые глаза, квадратный подбородок. А у этих ребят давняя традиция активного сопротивления – там, у себя, в Испании. Они и терроризмом не брезгуют. Джим не имеет ни малейшего желания заниматься террором, а вот если можно сделать что-либо каким-нибудь другим способом… Он вздыхает, снова берется за ложку, тупо таращится на свою гостиную. Гостиная таращится на него.
Книги повсюду. Историки ОкО – Фриз, Медоуз, Старр и др. Поэзия. Романы. Кипы и кипы – здесь все что угодно. Рядом с окном – уголок дзен: циновка, палочки благовоний, свеча.
Компакт-диски разбросаны по древнему проигрывателю, по выстроенным из кирпичей и досок книжным полкам.
Письменный стол завален бумагами. Потрепанная, из бамбука и винила, койка.
Бумага повсюду. Газеты, письма, какие-то записи.
Стихотворение на счете из бакалеи.
Мы питаемся культурой, ни дня без культуры.
Ну и как она на вкус?
Эва! А ведь кто-то забыл помыть посуду.
А что пыль не вытерта – так и пусть ее.
– Мы считаем, что невероятное количество денег и человеческих усилий (не забывай, что деньги – концентрированное выражение этих самых усилий), вкладываемое в гонку вооружений, является величайшей опасностью нашего времени. – Так сказал Джиму Артур в ночь того плакатного блицкрига. – Ни одна из наших легальных попыток хоть немного притормозить военно-промышленный комплекс не дала ровно ничего. Они – главная в этой стране сила, и ничто их не остановит. Мы не хотели прибегать к насилию, однако постепенно стало ясно, что нужно действовать, нужно выйти за рамки политики. Неожиданно выяснилось, что есть техника, способная уничтожить продукцию, не трогая производителей, и мы решили воспользоваться таким удачно подвернувшимся случаем.
– А откуда может быть у вас уверенность, что никто не пострадает? – От этого разговора Джиму становилось несколько не по себе. – То есть я хотел сказать, ведь с этого всегда и начинается, верно? Сперва не хочешь никакого насилия, затем разочаровываешься, а может, просто забываешь, чего там хотел или не хотел вначале, и вдруг как-то само собой получается, что ты занимаешься террором. С такими делами я не хочу иметь ничего общего.
– Это совершенно разные вещи, террор и саботаж, – вскинулся Артур. – Наши методы приводят в полную негодность пластики, программное обеспечение, различные композитные материалы, не подвергая при этом людей ни малейшей опасности. Мы выбираем наиболее, по нашему мнению, дестабилизирующие военные программы и устраиваем им веселую жизнь. Я не могу сейчас об этом подробнее. И мы очень терпеливы, мы не спешим и не считаем, что отсутствие быстрых конкретных результатов – достаточная причина для перехода к более решительным действиям. Сколько лет потребуется, столько и потребуется, пусть двадцать, пусть хоть сорок. И мы всегда обеспечиваем стопроцентную гарантию, что ни один человек не пострадает. Это – один из самых важных для нас принципов. Отбросив его, мы превратимся в одну из частей все той же машины войны.
Джим кивнул. Рассуждения Артура звучали вполне разумно. А вот сейчас, за завтраком, разумность не казалась такой уж очевидной. В тот раз он сказал Артуру, что хотел бы помочь. А Артур ответил, что поговорим лучше потом. Когда же все это было-то? Неделю назад? Две недели? Трудно сказать. Будет ночной разговор продолжен или не будет – неизвестно, но возможность такого продолжения очень Джима тревожила.
Вконец расстроившись от всех этих воспоминаний, он решил помедитировать – сел на свою дзеновую циновку и поджег палочку для воскурений. Теперь – подготовка к дза-дзен, нужно очистить мозг. Никаких мыслей, полная открытость и опустошенность. Струйки сладковатого дыма поднимаются к потолку, извиваются в солнечных лучах, следи за ними и ни о чем не думай.
Ни о чем не думать трудно, очень трудно. Сосредоточься на дыхании. Вдох, выдох, вдох, выдох, вдох, выдох, вот, вот, уже получается! Черт. Снова все испортил. Начнем сначала. А ведь сумел все-таки отключиться, секунд на пять, а то и десять. Тоже вполне прилично. Заткнись! Попробуй еще раз. Вдох, выдох, вдох, выдох, вдох, выдох, интересно, с кем играют сегодня «Доджерс», ч-черт, вдох, выдох, вдох, выдох, какой завиток дыма красивый, тс-с-с! вдох, а что это там такое? Вот дьявол! Не думай, не думай, хорошо, я не думаю, я не думаю, я не думаю, видишь, я же совсем не думаю!.. Да-а… Ну ладно. Так что там было, вдох? выдох?
Без толку это все. Джим Макферсон – самый уторчавшийся дзен-буддист в истории дзен-буддизма. Ну как это так – перестать думать? Это же невозможно. Этого даже во сне не бывает.
Ну, секунд на пятнадцать-то все-таки получилось. Бывало и хуже. Джим поднимается с циновки. Полный депресняк. Утром у него всегда так, то ли сахара в крови не хватает, то ли тех разнообразных наркотиков, которыми он накачивается в течение дня. Но сегодняшний депресняк какой-то особенно черный. Джим в полной растерянности и тоске.
Тогда попробуем плыть по течению. Джим ставит личного своего изготовления «Супертрагическую симфонию», коллаж из четырех наиболее печальных – по его же, конечно, мнению – эпизодов симфонической музыки. Вначале идет похоронный марш из Третьей симфонии Бетховена, величественный и зовущий бороться с ударами судьбы, полный активной печали, как и приличествует первой части. Вторая часть «Супертрагической» – это вторая же часть Седьмой Бетховена, торжественная мелодия превращается, как это обнаружил Бруно Вальтер, в похоронный марш – если плюнуть на указания Бетховена играть ее алегретто и перейти на адажио. Тяжелая, величественная, ритмичная, полная глубокой печали.
Третья часть – опять же третья часть, но на этот раз Третьей Брамса, лирическая и меланхоличная, квинтэссенция октября, вся осенняя грусть всех веков, собранная в прозрачную мелодию, структура которой многим обязана предыдущей части Седьмой Бетховена. Джиму нравится этот факт – во-первых, он открыл его сам, а во-вторых, такая связь подтверждает право «Супертрагической симфонии» на существование.
Ну а финал – последняя часть «Патетической» Чайковского, тут уж ни о какой сдержанности нет и речи, все стоп-краны сорваны, рыдай себе взахлеб и никого не стесняйся. Тоска, отчаяние, боль утраты, все страдания царской России плюс личные проблемы Чайковского – все сконцентрировано в одном жутком предсмертном стоне. Полный отпад.
Симфония – пальчики оближешь. Возникали, конечно, заморочки с переходом из тональности в тональность, но только Джиму на все это плевать. Зато появляется возможность выплеснуть наружу свою тоску и пришибленность, пропеть их, дирижировать ими, попутно слоняясь по квартире якобы с целью хоть немного в ней прибраться, падая обессилено то в одно, то в другое кресло, размахивая воображаемой палочкой и погружаясь при этом во все более черные глубины отчаяния. Да, вот это я понимаю – депрессуха! Понемногу Джим начинает любоваться своей депрессией, ловить от нее нечто вроде кайфа. К последним аккордам он чувствует себя совсем опустошенным. Наступил желанный катарсис, и мир стал как-то привлекательнее.
Появилось даже настроение что-нибудь написать. Джим – поэт. Да, он поэт, поэт, поэт, поэт.
Правда, занятие это весьма тяжелое – ведь наваленные на полках, кипами громоздящиеся на захламленном письменном столе книги содержат пугающее количество шедевров. На каждое тыканье пальцем в клавиатуру старенького компьютера эти тома отзываются издевательским хохотом. Шекспир, Шелли, Стивене, Снайдер – тьфу! В наши дни, в наш век писать стихи просто невозможно. Джим презрительно смеется над самыми лучшими, знаменитыми поэтами двадцать первого века – и в то же самое время рабски подражает им в собственных своих опусах. Заплесневевший постмодернизм, переваливший уже за пенсионный возраст, – что он, собственно, такое? Пустое, никчемное фиглярство. Нужно создать нечто новое, но ничего нового уже не создашь, все создали другие, раньше тебя. Положение весьма затруднительное. Джим выходит из него, сочиняя постмодернистские стихи в надежде сделать их пост-постмодернистскими, для чего компьютер тасует строчки случайным образом. К сожалению, постмодернистские стихи и сами по себе выглядят так, словно строчки их перетасовывали случайным образом, поэтому все ультрарадикальные эксперименты Джима не приводят ни к каким ощутимым результатам.
Как бы там ни было, самое время попробовать еще раз. Полчаса Джим таращится на пустой экран, полчаса печатает, а затем перечитывает, что же там такое получилось?
Сними себе квартиру.
Сквозь пол пробиваются апельсиновые деревья. Две комнаты и ванная, окна и дверь. Твоя крыша – трасса. Манящая тень. Моторизованный ландшафт: аутопия, ездить одно удовольствие.
Магнитное поле невидимо, но верим же мы в него. Взберись по освещенной вечерним солнцем опоре. Теперь ложись на медь магнитных дорожек, позагорай. Все наши пляжи насыпают привозным песком.
Ты умеешь плавать? Нет. Тогда просто полежи.
Съешь апельсин. Почитай.
Переезжающие через тебя мельком взглянут.
Порядок. Теперь прогоним через рандомайзерную программу, лучше всего через ту, удачную, у которой такое хорошее чувство ритма. Так, каков результат?
Твоя крыша – трасса. Манящая тень. Съешь апельсин. Почитай.
Моторизованный ландшафт: аутопия, ездить одно удовольствие.
Сними себе квартиру.
Теперь ложись на медь магнитных дорожек, позагорай.
Две комнаты и ванная, окна и дверь.
Магнитное поле невидимо, но верим же мы в него.
Все наши пляжи насыпают привозным песком.
Переезжающие через тебя мельком взглянут.
Ты умеешь плавать? Нет. Тогда просто полежи.
Сквозь пол пробиваются апельсиновые деревья.
Взберись по освещенной вечерним солнцем опоре.
А что, совсем неплохо, верно ведь? Джим читает новый вариант вслух. Ну, в общем-то… Он прогоняет стихотворение через компьютер еще раз, и вдруг все три варианта кажутся ему предельно глупыми. Из головы не идет высказанное кем-то мнение: если после перестановки строчек стихотворение стало лучше, значит, в этом стихотворении с самого начала что-то было не так. Например, последовательность строк. Джим думает о шекспировских сонетах, о «Юлиане и Маддало» Шелли. А точно ли он занимается тем же самым родом деятельности, что и они когда-то? «Сними себе квартиру»?
Чушь это все. Жалкие и смешные потуги. Правду говорил Артур, нет у него никакой осмысленной работы! А к тому же – он почти уже опаздывает на работу бессмысленную, ту, за которую платят деньги. Это плохо. Джим мгновенно обувается, наскоро чистит зубы, наскоро причесывается, бежит к своей машине и набирает адрес Первой Американской Компании Титульного Страхования и Торговли Недвижимостью, каковая компания расположена в Санта-Ане, на Пятой Восточной. Старейшая во всем округе Ориндж титульная компания все еще крутится, как молоденькая, так что, добравшись до своего рабочего места, Джим обнаруживает всегдашний неподъемный завал документов, которые нужно отпечатать и обработать. Извещения, передаточные записи, акты оценки, вся эта бесконечная юридическая мутотень, без которой землю не купишь и не продашь. Джим – служащий самого низшего ранга, нечто вроде внештатной машинистки; сколько он ни старается сегодня работать на автопилоте, думать исключительно о недавнем своем разговоре с Артуром, все равно трехчасовая смена тянется убийственно долго, выжимает последние силы. Каждый из сидящих в комнате уткнулся в свой экран и щелкает по своей клавиатуре, каждый настолько поглощен своей работой, что не замечает ничего и никого вокруг. Ни одного знакомого лица – у фирмы так много внештатников, а рабочий день Джима так краток, что он успел запомнить очень немногих – товарищей по несчастью, что ли? Сегодня никого из них не видно.
Становится так тоскливо, что он идет поговорить с Хэмфри, который тут вроде как босс – в том смысле, что Хэмфри пользуется услугами машинописного бюро, где работает Джим. Хэмфри – восходящая звезда торговли недвижимостью, в глазах Джима это просто омерзительно, но разве скажешь такое другу?
– Привет, Хэмф. Как оно?
– Отлично, а у тебя?
– Порядок. А чего у тебя такого отличного?
– Ты ведь слышал, как я исхитрился зацапать на правительственной распродаже один из последних кливлендских участков.
– Как же, слышал.
Про себя Джим считает это одним из самых жутких событий за последние двадцать лет: под непрестанным давлением южнокалифорнийского риэлторского лобби и Наблюдательного совета ОкО федеральное правительство согласилось распродать Кливлендский национальный лесной заповедник, расположенный на границе округов Ориндж и Риверсайд, – распродать частным владельцам, кусками. А что тут, собственно, такого? Надо же с чего-то платить проценты по гаргантюански распухшему государственному долгу, да и леса там никакого давно нет и в помине, одни голые холмы, окруженные поселками, которым земля эта нужна позарез, верно ведь? Верно. Таким вот образом, с одобрения министра охраны окружающей среды (в прошлом – владельца крупной строительной фирмы), Конгресс принял закон, почти незаметный в большом пакете других, принимавшихся одновременно, в результате чего последнюю в ОкО пустующую землю поделили на пять сотен участков и загнали с аукциона. За очень хорошие деньги. Отличный, с точки зрения политики, шаг. Вызвавший всеобщее одобрение.
– Так вот, – продолжал Хэмфри, – мы хотим поставить там административный корпус/Были, правда, трудности с финансированием, но сейчас это уже в прошлом. Проектом заинтересовался Амбанк, если они не остынут, все будет в порядке.
– Послушай, Хэмфри, – изумился Джим. – Ведь административные здания Сантьяго и так заполнены хорошо если на тридцать процентов. Ты же не мог найти ни одного дурака, согласного вьшожить деньги на строительство нового комплекса.
– Верно, но я получил уйму письменных заверений, что люди переедут в новое здание, когда оно будет построено. Тем более что мы обещаем на первые пять лет освободить их от платы за помещение. Эти записки убедили инвесторов, что проект жизнеспособен.
– Но ведь это все липа! И ты сам знаешь, что это липа! Ты построишь там еще одну сорокаэтажную махину, и она будет стоять пустая!
– Не-а, – упрямо покачал головой Хэмфри. – Главное построить, а за съемщиками дело не станет. Просто потребуется какое-то время. Ты пойми, Джим, если удалось получить одновременно и землю, и деньги, – значит, нужно строить. И не волноваться насчет заселения – как-нибудь уж все утрясется. Вот только нам позарез необходимо окончательное согласие Амбанка, и поскорее, пока другие инвесторы не разбежались, а эти ребята все тянут резину.
– Так ведь если вы построите здание и никто не захочет туда вселиться, именно Амбанку и придется платить за все эти игры. Вот они и чешут в затылке.
О таком Хэмфри не хочет и думать. Кроме того, через полчаса у него встреча с президентом компании, поэтому он выпроваживает Джима из кабинета.
Джим возвращается к столу, берет телефон и звонит Артуру.
– Слушай, я ведь и вправду заинтересовался – ну, тем, о чем мы тогда говорили. Я бы хотел…
– Давай не будем сейчас об этом, – быстро обрывает его Артур. – Лучше потом, при встрече, а то по телефону разговор какой-то не такой. Но это хорошо. Это очень хорошо.
И снова тыкать в клавиатуру, проклиная и Хэмфри, и эту идиотскую работу, и жадных тупых политиканов, всех подряд – местный наблюдательный совет, Конгресс, вконец прогнившее федеральное правительство. Ну вот, смена окончилась, еще три часа жизни возложены на алтарь великого бога денег. Джим выключает компьютер и собирается уходить. Сегодня по расписанию ужин у родителей…
Ну что б его! Совсем забыл про дядю Тома! Не навестив дядю Тома, к мамочке лучше и на глаза не показываться. Господи, что же это за день такой получается! Времени-то сколько, четыре? Вот как раз сейчас-то и пускают посетителей. Мама обязательно спросит, и никак из этого дела не выкрутишься. Самое лучшее – съездить туда побыстрее, забежать на минутку к дяде Тому, а потом уж – к маме, ужинать. Да что же это за напасть такая!
Глава 12
Как ни верти, а приходится ехать в «Подыхай на здоровье». Когда «вольво» вывернул на четыреста пятый, Джим включил радио; «Раздолбай» заканчивали свой последний хит, он врубил звук на полную катушку, на все сто двадцать децибел, и начал подпевать – тоже во все горло:
Джим находит место для парковки, вылезает из машины. Да-а, местечко. Вот уж где депрессия, так депрессия. Джим страстно ненавидит этот отдыхательно-подыхательный поселок. И дядя Том тоже его ненавидит, Джим не сомневается. Но с эмфиземой легких, да еще когда единственный твой доход – федеральная пенсия по старости, особенно не повыбираешь. Здешние квартиры содержатся на государственную дотацию, они до смешного дешевые и предоставляются Исключительно старикам. Если так посмотреть, дом, в котором живет дядя Том, похож на любой другой – разве что все в нем какое-то тесное, унылое, одним словом – занюханное. Тут уж никакого тебе показного форса, никаких тебе липовых средиземноморских фасадов, скрывающих многоквартирную тоску. Это – дом для престарелых.
Более того, психическое отделение дома для престарелых. Вообще-то, по большей части дядя Том сохраняет достаточно здравый рассудок – лежит себе спокойно в кровати, старается дышать ровно. Но время от времени он срывается и лезет в драку – с санитарами, с кем угодно; тогда за ним нужно наблюдать.
Это происходит уже давно, во всяком случае – не меньше десяти лет. Дяде Тому за сто.
Думать о дяде Томе, о его жизни – нестерпимо, и, когда подобные мысли все же приходят Джиму в голову, он сразу их выбрасывает. Но во время нечастых посещений заведения для престарелых такого не сделаешь – тут уж все прямо перед глазами.
По пандусу – здесь сплошные пандусы, это для инвалидных колясок – наверх, к столу дежурной.
– Время для посещений заканчивается через сорок пять минут.
Ну почему, спрашивается, у нее такая недовольная, постоянно кислая морда и сучий голос?
Не беспокойся.
Полутемный коридор пахнет аптекой. Кресла-каталки стукаются в стены, словно аттракционные автомобили на ярмарке; в креслах старые развалины, по большей части накачанные какими-то наркотическими препаратами – по подбородкам струится слюна, глаза пустые, остекленевшие. Совсем молоденькая нянечка толкает кресло и часто-часто моргает, явно готовая заплакать. Вот-вот, в детском саду – нянечки, здесь – опять нянечки («Выиграл я, или я проиграл?»)
Крохотная комната дяди Тома едва вмещает кровать, зато окно выходит на юг. Джим постучал и открыл дверь. Ну да, дядя Том, как всегда, смотрит в любимое свое окно – лежит, словно в трансе, и смотрит на клочок голубого неба.
Мятая фланелевая пижама в клеточку.
На подбородке трехдневная седая щетина.
Так это здесь ты живешь?
Прозрачная пластиковая трубка от ноздрей к стоящему под кроватью баллону. Кислород.
Лысая, веснушками усыпанная репа. Десять тысяч морщин. Голова черепахи.
Она медленно поворачивается, на Джима устремляются тусклые карие глаза, глаза быстро моргают, постепенно фокусируются; глядящий сквозь эти подслеповатые окошки разум неохотно возвращается в комнату – из неизвестно уж каких там своих далей. Том сглатывает слюну, как и всегда, он чувствует себя неловко.
– Привет, дядя Том.
Дядя Том смеется – словно кто-то комкает кусок бумаги.
– Не называй меня дядя Том, а то мне кажется, что сейчас придет Симон Легре. И отхлещет меня кнутом. – Снова смех; похоже, дядя Том окончательно проснулся. Он слегка приподнялся, секунду назад тусклые, глаза его приобрели знакомый Джиму острый, сардонический блеск. – Или сделаем так. Ты называй меня дядя Том, а я буду звать тебя негр Джим. Получится разговор двух рабов.
Джим заставляет себя улыбнуться.
– А что, хорошо.
– Хорошо, думаешь? Так что же тебя сюда занесло? Люси на этой неделе не придет?
– Понимаешь…
– Ничего, ничего. Будь моя воля, я бы и сам ни в жизнь сюда не пришел. – И опять комкается бумага. – Лучше расскажи, чем ты там занимаешься. Как твое преподавание?
– Прекрасно. Дело в том, что… понимаешь, это трудно, учить людей писать. Они и читают-то не слишком много, так что почти не имеют представления, как нужно писать.
– Ничего нового, так было всегда.
– Готов поспорить, сейчас все еще хуже.
– Спорь с кем-нибудь другим, я не стану.
Дядя Том смотрит на Джима, смотрит пристально, изучающе. Неожиданно Джим вспоминает свою археологическую экспедицию.
– Слушай, я ведь откопал кусок эль-моденской начальной школы. Черт, жаль, не захватил с собой, а то бы показал.
Он рассказывает дяде Тому о ночных приключениях, дядя Том отзывается все тем же болезненным смехом.
– Наверное, это просто деревяшка, оставшаяся после строительства пышечной. Но мысль отличная. Эль-моденская начальная школа. Могучая мысль, иначе не скажешь. Даже тогда, когда в ней учился я, она была очень старой. Ее закрыли вскоре после окончания строительства Ла Веты. Два длинных деревянных здания, двухэтажные, с подвалами. В одном еще, помню, был большой колокол. Колокол потом получила средняя школа, и директора тоже, того самого, который был раньше директором начальной. У него еще случился нервный припадок в день начала занятий, на построении. Взбесился прямо у нас на глазах. А между зданиями был большой двор. Здания деревянные, случись пожар, так и не выберешься, поэтому нам чуть не каждый день устраивали учебную пожарную тревогу. В этом самом дворе мы играли в бейсбол. Раз я вышел на первую, потом подал и вышел на вторую, ребята перекинули, и я взял, вышел на третью, снова перекинули, и я в доме. Я в безопасности, ребята построили на мне всю эту игру, а тут мистер Бичем меня позвал. Вроде по делу, а в действительности ему просто не нравилось, что у меня так шустро получается. Ублюдок он был. А еще мы соскакивали с качелей наверху, на самом большом размахе, и летели. Сейчас не верится даже, что мы не ломали руки-ноги каждый день, но ведь и вправду не ломали.
Дядя Том вздыхает и смотрит в окно, словно через него открывается вид на предыдущее столетие. Он описывает свое прошлое с какой-то лихорадочной горечью, словно в обиде, что оно ушло так далеко и невозвратно. Слушать его интересно, но в то же время и как-то тоскливо.
– Были две девочки, они всегда держались вместе, и все над ними издевались. Дразнили их. Лупоглазая и Гургона – это, наверное, значило Горгона. Удивительно, правда, что хоть один из наших мальчишек знал такое умное слово. Они, понимаешь, были умственно отсталые, и на вид тоже страшненькие. Лупоглазая – вся какая-то сморщенная, усохшая, а Гургона – большая и уродливая. Дебилки. Мальчишки ловили их на перемене, тыкали в них пальцами и смеялись. – Дядя Том печально покачал головой и снова взглянул в окно. – А у меня была своя забава, я вроде как играл в прятки с учительницей, которая следила за порядком на переменах. Какая уж там игра, скорее – психологическая война. Пробирался подвалами с одной стороны двора на другую, выскакивал и пугал ее. Она видит меня сперва здесь, а потом вдруг там, чуть с ума не сходила. Один раз я бежал вот так по подвалу и вдруг вижу Лупоглазую и Гургону, они там, значит, прячутся. Прижались друг к другу…
Глаза дяди Тома заморгали, как у той нянечки в коридоре.
– Дети жестокие, – умудрено заявил Джим.
– И ничуть не меняются с возрастом! Ничуть не меняются. – В голосе дяди Тома слышится медная горечь. – Здешние санитарки делят нас на «О» и «Q». «О» – это те, у которых все время раскрыт рот, a «Q» – у которых еще и язык изо рта свешивается. Смешно, правда? – Он снова покачал головой. – Люди жестоки.
Джим слегка скрипнул зубами.
– Может, потому ты и стал судебным адвокатом?
Увидеть двух умственно отсталых детей, испуганно забившихся в подвал, – неужели такое может определить всю дальнейшую жизнь?
«Подыхай на здоровье» раскинулся на Лагуна-Хиллз, от Эль-Торо до Мишн Вьехо: Россмурский центр «Отдыхай на здоровье», целый город, в прошлом доступный только самым богатым из стариков. Теперь тут есть и свои роскошные кварталы, и свои трущобы, и свои психушки – точно так же, как и в любом другом «городе» ОкО, и перенаселен этот «Подыхай» будьте нате, ведь сейчас гораздо больше стариков, чем когда-либо в прошлом, огромный процент населения перевалил за семьдесят лет, то ли два, то ли три процента – даже за сто, а ведь надо же им всем куда-то деться, верно? Вот и набилось здесь добрых полмиллиона человек.
В околоплодные воды любви.
Я без раздумья нырял.
Живчик свою яйцеклетку нашел –
Выиграл я, или я проиграл?
Джим находит место для парковки, вылезает из машины. Да-а, местечко. Вот уж где депрессия, так депрессия. Джим страстно ненавидит этот отдыхательно-подыхательный поселок. И дядя Том тоже его ненавидит, Джим не сомневается. Но с эмфиземой легких, да еще когда единственный твой доход – федеральная пенсия по старости, особенно не повыбираешь. Здешние квартиры содержатся на государственную дотацию, они до смешного дешевые и предоставляются Исключительно старикам. Если так посмотреть, дом, в котором живет дядя Том, похож на любой другой – разве что все в нем какое-то тесное, унылое, одним словом – занюханное. Тут уж никакого тебе показного форса, никаких тебе липовых средиземноморских фасадов, скрывающих многоквартирную тоску. Это – дом для престарелых.
Более того, психическое отделение дома для престарелых. Вообще-то, по большей части дядя Том сохраняет достаточно здравый рассудок – лежит себе спокойно в кровати, старается дышать ровно. Но время от времени он срывается и лезет в драку – с санитарами, с кем угодно; тогда за ним нужно наблюдать.
Это происходит уже давно, во всяком случае – не меньше десяти лет. Дяде Тому за сто.
Думать о дяде Томе, о его жизни – нестерпимо, и, когда подобные мысли все же приходят Джиму в голову, он сразу их выбрасывает. Но во время нечастых посещений заведения для престарелых такого не сделаешь – тут уж все прямо перед глазами.
По пандусу – здесь сплошные пандусы, это для инвалидных колясок – наверх, к столу дежурной.
– Время для посещений заканчивается через сорок пять минут.
Ну почему, спрашивается, у нее такая недовольная, постоянно кислая морда и сучий голос?
Не беспокойся.
Полутемный коридор пахнет аптекой. Кресла-каталки стукаются в стены, словно аттракционные автомобили на ярмарке; в креслах старые развалины, по большей части накачанные какими-то наркотическими препаратами – по подбородкам струится слюна, глаза пустые, остекленевшие. Совсем молоденькая нянечка толкает кресло и часто-часто моргает, явно готовая заплакать. Вот-вот, в детском саду – нянечки, здесь – опять нянечки («Выиграл я, или я проиграл?»)
Крохотная комната дяди Тома едва вмещает кровать, зато окно выходит на юг. Джим постучал и открыл дверь. Ну да, дядя Том, как всегда, смотрит в любимое свое окно – лежит, словно в трансе, и смотрит на клочок голубого неба.
Мятая фланелевая пижама в клеточку.
На подбородке трехдневная седая щетина.
Так это здесь ты живешь?
Прозрачная пластиковая трубка от ноздрей к стоящему под кроватью баллону. Кислород.
Лысая, веснушками усыпанная репа. Десять тысяч морщин. Голова черепахи.
Она медленно поворачивается, на Джима устремляются тусклые карие глаза, глаза быстро моргают, постепенно фокусируются; глядящий сквозь эти подслеповатые окошки разум неохотно возвращается в комнату – из неизвестно уж каких там своих далей. Том сглатывает слюну, как и всегда, он чувствует себя неловко.
– Привет, дядя Том.
Дядя Том смеется – словно кто-то комкает кусок бумаги.
– Не называй меня дядя Том, а то мне кажется, что сейчас придет Симон Легре. И отхлещет меня кнутом. – Снова смех; похоже, дядя Том окончательно проснулся. Он слегка приподнялся, секунду назад тусклые, глаза его приобрели знакомый Джиму острый, сардонический блеск. – Или сделаем так. Ты называй меня дядя Том, а я буду звать тебя негр Джим. Получится разговор двух рабов.
Джим заставляет себя улыбнуться.
– А что, хорошо.
– Хорошо, думаешь? Так что же тебя сюда занесло? Люси на этой неделе не придет?
– Понимаешь…
– Ничего, ничего. Будь моя воля, я бы и сам ни в жизнь сюда не пришел. – И опять комкается бумага. – Лучше расскажи, чем ты там занимаешься. Как твое преподавание?
– Прекрасно. Дело в том, что… понимаешь, это трудно, учить людей писать. Они и читают-то не слишком много, так что почти не имеют представления, как нужно писать.
– Ничего нового, так было всегда.
– Готов поспорить, сейчас все еще хуже.
– Спорь с кем-нибудь другим, я не стану.
Дядя Том смотрит на Джима, смотрит пристально, изучающе. Неожиданно Джим вспоминает свою археологическую экспедицию.
– Слушай, я ведь откопал кусок эль-моденской начальной школы. Черт, жаль, не захватил с собой, а то бы показал.
Он рассказывает дяде Тому о ночных приключениях, дядя Том отзывается все тем же болезненным смехом.
– Наверное, это просто деревяшка, оставшаяся после строительства пышечной. Но мысль отличная. Эль-моденская начальная школа. Могучая мысль, иначе не скажешь. Даже тогда, когда в ней учился я, она была очень старой. Ее закрыли вскоре после окончания строительства Ла Веты. Два длинных деревянных здания, двухэтажные, с подвалами. В одном еще, помню, был большой колокол. Колокол потом получила средняя школа, и директора тоже, того самого, который был раньше директором начальной. У него еще случился нервный припадок в день начала занятий, на построении. Взбесился прямо у нас на глазах. А между зданиями был большой двор. Здания деревянные, случись пожар, так и не выберешься, поэтому нам чуть не каждый день устраивали учебную пожарную тревогу. В этом самом дворе мы играли в бейсбол. Раз я вышел на первую, потом подал и вышел на вторую, ребята перекинули, и я взял, вышел на третью, снова перекинули, и я в доме. Я в безопасности, ребята построили на мне всю эту игру, а тут мистер Бичем меня позвал. Вроде по делу, а в действительности ему просто не нравилось, что у меня так шустро получается. Ублюдок он был. А еще мы соскакивали с качелей наверху, на самом большом размахе, и летели. Сейчас не верится даже, что мы не ломали руки-ноги каждый день, но ведь и вправду не ломали.
Дядя Том вздыхает и смотрит в окно, словно через него открывается вид на предыдущее столетие. Он описывает свое прошлое с какой-то лихорадочной горечью, словно в обиде, что оно ушло так далеко и невозвратно. Слушать его интересно, но в то же время и как-то тоскливо.
– Были две девочки, они всегда держались вместе, и все над ними издевались. Дразнили их. Лупоглазая и Гургона – это, наверное, значило Горгона. Удивительно, правда, что хоть один из наших мальчишек знал такое умное слово. Они, понимаешь, были умственно отсталые, и на вид тоже страшненькие. Лупоглазая – вся какая-то сморщенная, усохшая, а Гургона – большая и уродливая. Дебилки. Мальчишки ловили их на перемене, тыкали в них пальцами и смеялись. – Дядя Том печально покачал головой и снова взглянул в окно. – А у меня была своя забава, я вроде как играл в прятки с учительницей, которая следила за порядком на переменах. Какая уж там игра, скорее – психологическая война. Пробирался подвалами с одной стороны двора на другую, выскакивал и пугал ее. Она видит меня сперва здесь, а потом вдруг там, чуть с ума не сходила. Один раз я бежал вот так по подвалу и вдруг вижу Лупоглазую и Гургону, они там, значит, прячутся. Прижались друг к другу…
Глаза дяди Тома заморгали, как у той нянечки в коридоре.
– Дети жестокие, – умудрено заявил Джим.
– И ничуть не меняются с возрастом! Ничуть не меняются. – В голосе дяди Тома слышится медная горечь. – Здешние санитарки делят нас на «О» и «Q». «О» – это те, у которых все время раскрыт рот, a «Q» – у которых еще и язык изо рта свешивается. Смешно, правда? – Он снова покачал головой. – Люди жестоки.
Джим слегка скрипнул зубами.
– Может, потому ты и стал судебным адвокатом?
Увидеть двух умственно отсталых детей, испуганно забившихся в подвал, – неужели такое может определить всю дальнейшую жизнь?