Кирилл долго приводил себя в порядок, брился, принимал душ, чистился, примерял рубашки, костюмы. Побрызгался французским одеколоном, причесал уже отросшие волосы, потом спустился в гараж и долго возился с машиной. Потом опять поднялся в квартиру. Ну все. Машина завелась. Поеду. Скажи хоть, куда едешь, — беспокоилась мать. Еду в офис Интербанка, это на Севастопольском проспекте. Название, конечно, громкое — а это всего лишь маленький коммерческий банк. Мне назначил встречу директор банка. Да ты не беспокойся, скоро приеду. — Одернул длинную дубленку, криво ухмыльнулся и произнес: А и случится что, кому же жалеть о таком ничтожестве, как я.
   И, не дав матери произнести ни слова в ответ, хлопнул дверью.
   Кирилла не было весь день. Когда стало темнеть, мать потеряла покой. Она позвонила на работу мужу. Рассказала, в чем дело, попросила приехать. Через некоторое время приехал Владислав Николаевич. Что-то случилось, Владик, что-то случилось. Я больше не могу, что за напасти преследуют нашу семью! За что все это нам?! Как можно воспитывать девочку в таких условиях?! Успокойся, Ниночка, успокойся… Странно, что Кирилл даже не догадается позвонить… — говорил отец, умалчивая о том, что он навел справки и узнал, что никакого Интербанка на Севастопольском проспекте нет и в помине. Жене и так было тяжело. — Вообще-то, ты не очень переживай, — добавил он. — Это в его правилах, правилах законченного эгоиста.
   Ты не знаешь, Владик, между нами произошел такой неприятный разговор. Я после него места себе не нахожу. Я, наверное, тоже была неправа, била по самому больному месту. Не надо было упрекать его этой шлюхой. Он сам переживает больше всех. А эгоистом он стал, потому что мы с тобой его таким воспитали. Мы не готовили его к трудностям, он вырос в тепличных условиях, он считал, что при всех обстоятельствах должен жить богато, широко, при этом не прилагая никаких усилий. Он всю жизнь искал легких путей. А столкнувшись с трудностями жизни, сник и дался. Теперь он ни на что не способен. Он в полном отчаянии. Да, пожалуй, ты права, Нина. Я чувствую большую вину и за собой.
   Так просидели до двенадцати часов ночи. Уложили спать Вику, поужинали, посмотрели телевизор. А от Кирилла никаких сведений не было. Иди спать, Нина, — сказал Владислав Николаевич. — Иди, ты устала, а я еще посижу. Да что ты?! — крикнула мать. — Какой там сон? Я не знаю, что с нашим Кирюшей, может быть, его уже убили, а ты говоришь — иди спать. Буду ждать всю ночь…
   Всю ночь, однако, ждать не пришлось. В половине первого пришел Кирилл, бледный, усталый, мрачный. Ну что?! Как там? — бросилась к нему мать. Да все нормально, — ответил Кирилл. Добился еще отсрочки. Да? — подозрительно посмотрел на него отец. — В Интербанке был? Да, — немигающим взглядом глядя в глаза отцу ответил Кирилл. — В Интербанке. Ну, ну. А что так долго? Дела были. Ездил по людям, просил помощи. Ну и как? Да так, с переменным успехом. Так, обещают, восторгов, понятно, никто не испытывает. Подо что занимать-то? Нет ведь ничего. Кушать будешь? — спросила мать. Почему бы и нет? Там меня кормили одними обещаниями.
   Отец заметил, что, несмотря на мрачный вид, настроение сына заметно улучшилось.
   Кирилл быстро поужинал и лег спать.
   Когда мать встала, он уже сидел на кухне, пил кофе и курил. Доброе утро, Кирилл. Доброе утро, мама. Ты знаешь, я думаю, а не поехать ли нам, действительно, на несколько дней на дачу. Устал я — сил нет. Хочется отвлечься ото всего, подышать воздухом, на лыжах походить. Машина на ходу, давай, соберем Вику и поедем. У тебя еще отпуск? Пока да, но что дальше делать, не знаю. Придется, видимо, увольняться. Наверное, мама, — устало произнес Кирилл. — Придется тебе выходить на пенсию. Выйду, мне ведь уже пятьдесят восемь. Жалко, правда, работу бросать, ты не представляешь себе, как жалко.
   Вышел из комнаты и отец. Попили вместе кофе и решили, что завтра Кирилл с матерью и Викой поедут на несколько дней на дачу.
   Доехали хорошо. Ясная февральская погода, прекрасная машина, отличная дорога. Со стороны могло показаться — едут люди, у которых все хорошо. Иномарка, дубленки, меха… Мать, сын, внучка… Кто бы знал, что таится в душах этих вроде бы благополучных людей…
   На даче Кирилл как-то оживился. Они хорошо покушали, погуляли. А на следующее утро он пошел ходить на лыжах. Вернулся разрумянившийся, веселый. Мать просто не узнавала его. Он играл с Викой, чего давно уже не было, шутил с матерью, даже взялся приготовить мясо. Вытащил из холодильника бутылку водки и предложил матери выпить за хорошим обедом. Мать порадовалась его настроению, они вместе приготовили обед, сначала мать накормила Вику, потом сели за стол вдвоем. Кирилл разлил по рюмкам водку. Ты извини меня, мам, за тот разговор. Я был тогда совершенно не в себе. Понимаешь, наверное, ты права насчет Лены, но я не могу выбросить ее из сердца. И ты лучше мне о ней вообще не напоминай. Хорошо? Хорошо, сынок, хорошо, — поддержала его мать. — Я тоже тогда погорячилась. Нельзя так по живому — видимо, хирургическая привычка. Давай, мам, выпьем за все хорошее! За нашу Вику, за н а ш у Вику…
   Они подняли рюмки, и тут прозвучал телефонный звонок. Кирилл быстро дернулся с места, но телефон был ближе к матери и она подняла трубку. Тебя, — сказала она. — Голос какой-то с акцентом, вроде бы, иностранец. Да? — Почему-то это встревожило Кирилла, но он быстро взял себя в руки. Взял трубку. Да…Да… Да, да, это я, Кирилл. Здравствуйте. Да? Очень хорошо, очень хорошо… Во сколько? Буду. Да, на машине. Буду, буду. Ладно, до встречи…
   Нина Владимировна заметила, как волнуется Кирилл. Его лицо покраснело, потом опять побледнело. Глаза блестели каким — то нездоровым огнем. Кто это? — спросила мать, когда он положил трубку.
   — А? Это-то? А… Это мой знакомый, он немец. Знакомый еще по старой работе. Его зовут Вильгельм. Хороший парень. Он из Нюрнберга, из Баварии. Мне надо с ним встретиться. Прямо сейчас? Ну не то, чтобы сейчас. Попозже. Я успею пообедать. Но вот пить не придется, извини. Я приеду вечером, а, может быть, завтра утром. Тогда и выпьем. Но почему такая срочность? Ты же приехал сюда отдохнуть от всяких дел. Видишь ли, мам, Вильгельм бизнесмен. У него в России бизнес. Они торгуют немецкой мебелью, в основном, кухнями. Я позавчера звонил Вильгельму, обратился к нему за помощью, он обещал подумать. А сейчас говорит, что нам надо срочно встретиться, он что-то придумал. Сама понимаешь, утопающий хватается за соломинку.
   Звучало довольно логично, но Нине Владимировне показалось, что Кирилл как будто выдавливает из себя эту информацию, словно придумывает все прямо по ходу разговора. Осталось, однако, поверить ему.
   Они пообедали, попили чаю, потом Кирилл завел машину и уехал в Москву. Я позвоню, мам! — крикнул он на прощание, трогая машину с места и махая рукой матери и Вике, провожавших его.
   Почему-то Нине Владимировне не понравился ни этот звонок, ни срочный отъезд Кирилла, ни его возбужденное поведение после этого звонка. Она знала своего слабохарактерного сына, знала, что решимость, резкое возбуждение были ему не очень-то свойственны. Она поняла, что он что-то задумал. Но что?
   Она уложила спать Вику, прилегла сама, но ей не спалось. У нее не выходили из головы слова Кирилла о продаже квартиры, и она полагала, что он вполне может свою идею воплотить в жизнь. А для нее это было совершенно неприемлимым. Квартиру на Тверской все очень любили. С ней связано столько дорогих воспоминаний, и радостных, и печальных. Ее дали Владимиру Владимировичу Остерману, знаменитому хирургу, академику Медицинской Академии еще в 1940 году. Они туда переехали, когда Нине было семь лет, здесь, через полгода после переезда умерла ее мать Мария Александровна, которая была младше мужа на двенадцать лет. Она умерла ночью, от сердечного приступа, не выдержав переживаний по поводу ареста сына Кирилла. Кирилл был арестован в 1939 году еще когда они жили в Ленинграде, и только долгие годы спустя Нина и отец узнали, что он был расстрелян тогда же, в 1939 году. Тогда это называлось «десять лет без права переписки». Мать же этого не узнала никогда. И в то же время именно она это знала еще тогда — материнское сердце не обманешь… Кирилл был старше Нины на восемнадцать лет, он был военным моряком, капитан-лейтенантом.
   Перипетии человеческих судеб причудливо переплетены с изуверской политикой. Судьбами как марионетками управлял кукловод. В 1939-м арестован, а потом, как выяснилось — расстрелян сын, а в 1940-м отец избран академиком, удостоен Сталинской премии, переведен в Москву, облагодетельствован огромной квартирой, дачей, машиной. И никогда никем не тронут, несмотря на невыдержанность в высказываниях, от которых холодели те, кто это слышали. Даже слышать такое было преступлением, за которое можно было поплатиться жизнью. А отец скончался в 1968-м году в возрасте восьмидесяти пяти лет. Но ареста ждал постоянно, каждый день, по крайней мере, в течение пятнадцати лет. Так и жил, так и оперировал, и ел, и спал, и шутил… Крепок оказался, а мать не выдержала и года после ареста Кирилла.
   Обыска в ленинградской квартире произведено не было, брат был арестован прямо на корабле, на котором служил. Нина помнит этот грандиозный переезд в Москву, сборы, упаковку колоссальной библиотеки, принадлежавшей еще отцу и деду ее отца. Сухой, невозмутимый отец в пенсне, указывавший тростью, что куда надо класть, и мама, бледная, совершенно потерянная, еле стоящая на ногах. Ей было совершенно все равно, переезжать или не переезжать. Исчез ее сын Кирилл, они покидали квартиру, где она родила и воспитывала его, где он начал ходить, где учился читать. Полностью сборы и переезд продолжались несколько месяцев, но отец перевез мать в Москву в мае. Она села в машину и поглядела на старый дом на Лиговском проспекте такими жуткими глазами, что до сих пор Нина не может забыть этих глаз. Она прощалась не с Ленинградом — родным городом, она прощалась с жизнью. Умерла она седьмого ноября 1940 года в день двадцатитрехлетия революции. Отец пережил ее на двадцать восемь лет. Он не женился после смерти матери, Нину воспитывали няньки и горничные. Во время войны они были в эвакуации с теткой, старшей сестрой матери, в Алма-Ате. Отец подал заявление на фронт — военным хирургом, у него был богатейший опыт, он участвовал в Первой мировой и гражданской войнах, причем, в гражданскую умудрился служить и в белой, и в красной армии. Заявление отклонили, отправили в тыл, где он работал в госпитале. Отец был всю жизнь немногословен, скрытен, очень саркастичен и язвителен. Отношения же к Советской власти он не скрывал, оно угадывалось в каждой реплике. Себе он, во всяком случае, до конца жизни не мог простить одного — того, что в 1918-м демократически настроенный военный хирург полковник Остерман пошел служить в Красную Армию. Драпать надо было отсюда к едреной бабушке, — слышала как-то Нина его разговор с одним маститым писателем у них в дома. Она, пионерка, была поражена этой фразой отца. Порой он еще несколькими шокирующими заявлениями ставил ее в тупик. Но с ней на эти темы не говорил никогда.
   Когда в 1956-м году отец получил, наконец, сведения о том, что Кирилл был расстрелян в 1939-м году и теперь полностью реабилитирован, он спокойным голосом рассказал об этом Нине, студентке последнего курса Первого мединститута. В ответ на возмущенные возгласы Нины он ответил: «Все это, Нина, совершенно в порядке вещей. Налей-ка мне крепенького чаю с лимоном.» — «Мама тоже умерла из-за этого!» — кричала Нина. — «Да, мама умерла из-за этого», — подтвердил отец. — «Это неоспоримый факт.» Он отхлебнул чаю из своего стакана с серебряным подстаканником и добавил: "Самое интересное заключается в формулировке, почему Кирилл реабилитирован, — «за отсутствием», видите ли, «состава преступления». После этих слов он принялся яростно поглощать пирожное, он вообще очень любил сладкое. Нина с удивлением поглядела на него, но тут за его золочеными очками она увидела такую жгучую ненависть, что поняла — ей доказывать что-то отцу, спорить с ним совершенно ни к чему.
   Отец слыл педантом и чудаком. Обычно он был подчеркнуто вежлив, но порой совершенно неожиданно для окружающих начинал браниться, как сапожник, и надо сказать, делал это смачно и профессионально. Однажды на улице он замахнулся своей огромной тростью на какого-то здоровенного мужика. И мужик испугался чудного старика в старомодной шапке и в пенсне, которому имел неосторожность сказать какую-то грубость.
   Отец вел совсем не здоровый образ жизни, никогда не занимался физкультурой и спортом, вообще редко выходил на улицу, на даче в Жуковке, в основном, сидел в кабинете и работал. Курил почти до самой смерти папиросы «Северная Пальмира», иногда заменяя их элементарным «Беломором». Любил выпить перед обедом пару рюмок водки. Так что, удивительно, что он дожил до столь преклонного возраста.
   Жениха Нины Владика Воропаева старик принял вполне благосклонно. Жениху исполнилось уже тридцать лет, он сделал немало удачных операций, защитил кандидатскую диссертацию. Жених сидел у них за столом и с открытым ртом глядел на живую легенду. Старик обожание принимал благосклонно и, когда дочь выходила из комнаты, ошарашивал жениха скабрезными анекдотами. А потом как-то взял и приехал к нему на операцию. «Ну как?» — спросила потом отца Нина. — «Он профессионал», — коротко ответил отец. — «И все это в порядке вещей. Хирург должен быть профессионалом».
   Свадьба состоялась в апреле 1961 года в ресторане «Националь». Старик сам выбрал ресторан, ему нравилось то, что после свадьбы достаточно перейти улицу Горького — и уже дома. На свадьбе присутствовал сонм знаменитостей писатели, академики, актеры, режиссеры — старого хирурга уважали все и дорожили его дружбой, если он кого-то ей удостаивал. Сам старик Остерман танцевал вальс со знаменитой киноактрисой. Его совершенно не смущал его потертый, посыпанный перхоть черный костюм и старомодные штиблеты. Было очень весело. На следующий день по радио объявили о полете Гагарина.
   Владик переехал жить к ним на улицу Горького, потому что жил с матерью в коммуналке в Сокольниках. Через некоторое время несколькими телефонными звонками Остерман устроил зятя в Кремлевскую больницу, а позднее, уже после рождения внука, пробил им четырехкомнатную квартиру на Фрунзенской набережной. С квартирой были проблемы — слишком уж большая площадь оставалась у старика. Но Остерман сначала наорал на кого-то в телефонную трубку, а потом надел свои калоши и шубу и поехал в ЦК. Вскоре прогулялся и за ордером на квартиру. Зачем вы все это затеяли, Владимир Владимирович? — мягко протестовал застенчивый зять. — Я чувствую себя неловко. Мы можем жить все вместе. Сейчас так трудно с жилплощадью… Люди ютятся в коммуналках… Мудак ты, — не моргнув глазом, ответил зятю Остерман. — Привык, понимаешь, к нищенству. Отвыкать надо!!!
   Ошеломленный Владик хотел было выйти, но старик схватил его за рукав пиджака и крикнул: Нам не дали, у нас взяли! Понял? Кого мне стесняться? И х, что ли? Теперь они дадут мне все, что я попрошу, — и с силой дернул зятя за рукав, при этом рукав треснул. Он всю свою Сталинскую премию отдал на строительство танка, — старалась потом оправдать отца в глазах мужа Нина. Но Владик все же недоумевал по поводу странных заявлений чудаковатого тестя. Он был убежденным коммунистом и не любил подобных разговоров. Однако, за квартиру был, честно говоря, весьма признателен тестю.
   Остерман не хотел жить с зятем и дочерью. Они стесняли его. И тем более он не любил детского плача в своей квартире. Когда Кириллу было полтора года, Воропаевы переехали в свою квартиру, но при этом Нина Владимировна осталась прописанной у отца — он и это сумел устроить.
   Трудно сказать, что старик очень радовался появлению внука. Он глядел на него с изумлением, как на некую диковину в паноптикуме. Радовало его только то, что дочь назвала его Кириллом. «Не похож он на нас», — как-то заявил безапелляционно старик. — «Типичный Воропаев. Будет секретарем парткома».
   За стариком ухаживала старая домработница Клава, которой самой было за семьдесят. Только она могла терпеть все его чудачества, которые к концу жизни проявлялись особенно ощутимо. Она следила за тем, чтобы старик не вышел на улицу в кальсонах, чтобы не съел замазку вместохалвы, которую обожал и мог съесть, сколько угодно. Старик был еще крепок, никаких видимых признаков дряхлости не наблюдалось, но странности все увеличивались, хотя он продолжал работать, консультировал аспирантов и читал лекции студентам. Порой ездил на заседания Академии.
   По вечерам они с Клавой смотрели телевизор. Однажды, когда Клака стала то ли возмущаться, то ли восхищаться чьими-то награбленными миллионами, старик расхохотался и заявил: Под расстрел пошел. Из-за таких копеек! Мудак! Нечто это копейки, Владимир Владимирович? Это же целый капитал! Награбь, и живи себе, и работать не надо! Это капитал? — хмыкнул Остерман.Знала б ты… вечная труженица, что такое капитал… Ну вы то, небось, богато жили до революции, знамо дело, — фыркнула Клава. Да уж побогаче всех этих новоявленных Ротшильдов. Да я и сейчас богаче их. Только мне все это не нужно. Да, уж, не бедствуете вы, Владимир Владимирович, спору нет, но ничего такого особенного у вас нет, — скривила губы Клава. — Ни мебели хорошей, ни одежды. На машине старой ездите, Захар Захарович все жалуется, умучился он с ней. Хоть бы, говорит, купил бы Владимир Владимирович новую «Волгу». А вы говорите, богаче…
   Замолчи! — заорал вдруг Остерман. — А то я тебя сейчас палкой огрею! Ну если вы так, Владимир Владимирович, поджала губы Клава, — то я вовсе от вас уйду. Колупайтесь тут сами со своим богатством, в пыли задохнетесь…
   Встала и начала собираться домой — у нее была комната на окраине Москвы. Проваливай, проваливай, — не сдавал свои позиции Остерман.
   Обиженная Клава позвонила Нине и сказала, что больше не желает терпеть выходки старика. Нина вынуждена была вечером приехать к отцу. Ты за что так обидел Клаву? — возмущалась Нина. А чем это я ее обидел? — улыбался уже все позабывший и оттаявший Остерман. — Болтает какую-то чушь вредную. Что за манера у простонародья постоянно разевать рот на чужое богатство? Вроде бы возмущаются, а сами завидуют… Лишь бы завладеть деньгами и не работать… Гнуснейшие совершенно идеи. Клава ходит за тобой, папа, как за ребенком. И зачем тебе нужно вести с ней политические разговоры? Нашел с кем связываться. Поспорил бы лучше с Владиком. Ну уж с ним-то и вовсе неинтересно спорить. Это почему, собственно говоря? А потому что он глуп, как пробка. Хоть и хороший специалист, профессионал, — добавил он, видя, что и дочь обижается на него. — Но, правда, совершенно в порядке вещей, иначе в нашем деле не должно быть. Да с тобой совершенно невозможно разговаривать, — рассердилась Нина. — Пойдем-ка лучше спать. Утро вечера мудренее.
   Впадать в маразм Остерман стал только на восемьдесят пятом году жизни. Нина уже стала бояться оставлять отца на неграмотную Клаву и все чаще ночевала у него. Однажды ночью она услышала из комнаты отца какие-то крики. Она вошла. Отец сидел с открытыми глазами на кровати и бредил. Мой тайник! Мой тайник! Где он? Где он? Папа, папа, что с тобой? — стала тормошить его Нина.
   Она долго расталкивала его, и когда он окончательно пришел в себя, то неожиданно расхохотался. Богатство, говорит, у них! Ну, шельма! Да что тебе далась эта Клава с ее словами? — подивилась на него Нина. Да потому что она дура набитая! заорал Остерман и сильно закашлялся, при этом вставная челюсть у него вывалилась — Нина забыла напомнить отцу вытащить ее на ночь и положить в воду — обычно это делала каждый вечер Клава.
   Остерман вскочил с кровати, подбежал к письменному столу, вытащил из пепельницы недокуренную «Беломорину» и смачно задымил. Комната наполнилась отвратительным дымом. Эти пролетары совершили свою революцию якобы из благородных побуждений, а суть-то одна — жадность окаянная, зависть, желание урвать, урвать как можно больше. — Старик замахал руками и опять сильно закашлялся. Пап, время ли сейчас философствовать?заметила Нина. — Докуривай лучше, да ложись спать. Когда, наконец, из этой страны можно будет спокойно убраться восвояси? — задал риторический вопрос старик. Зачем это тебе? Мне-то? Мне, Нинка, уже ни хрена не надо. Я прожил оч-чень замечательную жизнь. Они шлепнули моего Кирюшу, а потом простили — за отсутствием состава преступления. Они угробили мою дорогую Марусеньку, которую я так любил…. — при этих словах старик громко расплакался. — Но, самое главное, я предал своих, тогда, в восемнадцатом году. Я однажды увидел, как казаки порубили пленных красноармейцев и сразу сделал вывод. Это потом я понял, почему они были так жестоки…Я был глобален, монументален, куда там — мне было целых тридцать пять лет… Я стал д э м о к р а т. Я пошел на службу к дьяволу, и они мне за это заплатили. Тебе не в чем упрекнуть себя, папа. Ты никого не предавал и не убивал. Ты спасал человеческие жизни. Всякая жизнь бесценна. И нечего хаять свою жизнь, все бы так прожили свои… Ты полагаешь, всякая жизнь бесценна? Тебе известно, что именно я спас жизнь этому драному козлу… — При этих словах Нина сделала круглые глаза. — Да, да, квартира на Фрунзенской, работа твоего мужа — откуда все это? За долгий, многолетний труд? А вот тебе! — Он соорудил на обеих руках своими крючковатыми пальцами две известные комбинации и показал дочери. За то, что спас его от верной смерти, а он десяти, ста расстрелов заслужил, четвертовать его следовало, а не спасать его драгоценную жизнь. Как и всех этих хамов, к которым я пошел служить, продавать душу! Ложись, папа, хватит, ты так покраснел, у тебя поднялось давление. Ложись в постель, ложись. — Нина стала насильно укладывать отца в постель.
   Она принесла ему снотворного, и он быстро начал засыпать.
   Ты знаешь, Ниночка, — бубнил старик сквозь сон. — Ты знаешь, что я оч-чень богат. Оч-чень…
   И захрапел.
   … Нина Владимировна лежала на спине и думала. Ей почему-то вспомнился этот разговор с отцом двадцатипятилетней давности. Что-то беспокоило, тревожило ее, она сама не могла понять, что именно. Она встала и позвонила домой Кириллу. Он подошел к телефону. Голос был очень веселый, бодрый. Ты что, мам? Не беспокойся, все в порядке. Мы встретились с Вильгельмом, и он мне очень помог. Я потом тебе все расскажу. Я, может быть, буду работать у Вильгельма в фирме, он мне сделал несколько очень интересных предложений. Так что, не все еще потеряно, мы еще повоюем, мама! Ладно, пока, мы тут сидим, беседуем… Я, наверное, приеду завтра утром. Целуй Виктошу. Ладно. Пока.
   Несмотря на бодрый голос сына, тревога не оставляла Нину Владимировну. Какие-то неприятные мысли постоянно лезли в голову. В это время проснулась Вика, они попили чаю с тортом и пошли гулять. Погода была мягкая, воздух чистый и прозрачный. Они гуляли между высоких сосен, растущих на огромном дачном участке. Вика пыталась лепить снежную бабу, но снег был недостаточно мокрым, баба рассыпалась. Вика злилась и плакала, все это усиливало беспокойное настроение Нины Владимировны.
   После ужина она села к телевизору смотреть новости. Передавали про преступную группу, соорудившую пирамиду и нажившую на этом огромные деньги. Почему-то опять вспомнился отец, его странные слова о своем богатстве…
   …После того разговора здоровье отца стало быстро ухудшаться. Он порой впадал в совершенный маразм, говорил нелепые вещи, иногда бранился площадной руганью. Его отношения с ни в чем не повинной Клавой стали вообще невыносимыми. Он встречал ее с явной враждебностью. Входя в квартиру, Клава видела старика в драном халате с «Беломориной» в пальцах, шаркающего спадающими пальцами по пар кетному полу и бубнящему под нос: «У, пролетары окаянные, до чего довели страну. Давить вас всех надо, как клопов…» При этих словах он чуть ли не тыкал своим длинным пальцем несчастной Клаве в лоб. — «Вы что, с ума сошли, Владимир Владимирович?» — возмущалась Клава. — «Что вы ко мне цепляетесь?» — «Это вы ко мне прицепились! Как банный лист прицепились!» — орал старик. — «Кто расстрелял моего Кирилла? Не твой ли батюшка?» «Моего батюшку раскулачили в тридцатые», заплакала Клава. — «А мы по миру пошли, семеро детей, только я, старшая, и выжила, да Федька на войне погиб, остальные с голоду померли. А вы говорите…» — «Ладно, извини», — успокаивался старик. — «С левой ноги встал. Давай чайку попьем». Но на следующий день упреки возобновлялись.
   Почему-то вспомнилось Нине Владимировне, как она предложила отцу сделать в квартире ремонт. Квартира очень запущенна, рваные обои, облупившаяся краска, замасленный паркет. Хотелось как-то облагообразить быт больного человека. Реакция же отца была просто бешеной. «Подохну — делайте хоть сто ремонтов! Хоть бульдозером здесь проезжайте! А мне это не нужно!»
   Однажды Нина Владимировна увидела странную сцену. Она вошла в комнату и обнаружила отца, стоявшего на четвереньках возле своего неподъемного дивана и вцепившегося своими старческими пальцами в этот диван, словно он хотел сдвинуть его с места. Он весь напрягся, тяжело дышал, хрипел. Пап, что с тобой? Ты что?! — испугалась Нина. Отец вздрогнул и поднялся на ноги. Таблетка вот завалилась…. — он какими-то мутными глазами поглядел на нее и добавил со вздохом: — Устал я, однако, от жизни, дочка…