Страница:
Галина РОМАНОВА
ЛЮБИТЕЛЬ СЛАДКИХ ДЕВОЧЕК
Глава 1
— Машка! Ты попала! Ты хоть понимаешь, в какую конкретно ситуацию ты попала? Ее даже дерьмовой назвать нельзя!
Глаза напарницы светились возбуждением, предвкушением и еще бог знает чем. Но определенно чем-то таким, что необыкновенно ее радовало. Надо полагать, что как раз эта самая ситуация, которую даже «дерьмовой» она назвать остерегалась.
Нина — так звали напарницу — громко звякала ложкой о дно тарелки, хлебая столовский борщ.
Спецовочная выцветшая куртка, хлопчатобумажные штаны в пятнах, серый платок на плечах, который она сдернула с головы, резиновые сапоги до колена. Серые тонкие прядки волос до плеч, заправленные за уши. Темно-синие глаза с жирной полосой подводки по верхним векам. Узкие губы, выкрашенные неимоверно яркой помадой. Впалые щеки со скорбными складками в углах рта и недвусмысленно намекающее на возраст, сильно размытое очертание линии подбородка. Распухшие от работы пальцы с розовыми крепкими ногтями. И.., и удивительное выражение лица, роднящее их всех, находящихся сейчас в этом зале. Усталость, обреченность, настороженность. Именно так они все смотрели друг на друга. Как волки в стае волков.
Готовые разорвать в клочья любого уготованного им судьбой на роль жертвы на их волчьей тропе.
Сейчас в роли жертвы, по-видимому, выступала Мария.
Покрутив головой по сторонам, она окончательно утвердилась в этой мысли. Косые, пристальные, вороватые — все взгляды неизменно пересекались в той точке, где она сидела. Народ замер в ожидании. И она — Машка — просто не имела права обмануть их ожидание. Такое здесь не прощалось. Впрочем, как не прощалось и то, что она десять минут назад посмела сотворить…
— Убери руки! — потребовала она высокомерно, даже не поворачивая головы на того, кто облапил ее сзади и крепко прижал к себе. — Я внятно выражаюсь?!
Толпа, вмиг окружившая их, затаила дыхание.
— А то что? — глумливо прогундосил ей в ухо самый отвратительный из всех голосов на свете.
Мужские руки с ее талии поползли вверх, подбираясь все ближе к груди.
Лишь на одно мгновение она позволила страху выползти изнутри. Лишь на одно крохотное мгновение. Но и тут же погасила его. Он выполз, но не стал достоянием этого вожделенного внимания.
Почему ей удалось справиться с этим так быстро? Да потому что всю свою жизнь ей приходилось душить его в себе. Прятать меж ресниц, зарываясь лицом в мягкие лапки плюшевых игрушек.
Меж страниц учебников, меж своих девичьих грез, когда мать ей обещала… Ах да! Она ведь ей обещала! Кто мог подумать, что будет по-другому?! Да кто угодно! Только не она. Она всегда знала, что будет дальше. С тех самых пор, как осознала вкус собственного имени. Это только дураку не дано было понять, что оно в себе несет. Она-то была умной.
Она-то никогда не была дурой — Сидорова Мария Ивановна…
У кого хватит ума назвать свое дитя Марией, когда ее фамилия Сидорова, а отчество Ивановна?!
Был бы мальчик, мать бы непременно назвала его Иваном, а коли родилась девка, то Машка! Кто же еще? Сидорова Марь Иванна… Стоит ли жить с таким именем? Пожалуй, что стоит. Стоит ли пытаться быть счастливой? Вряд ли… Мать всегда думала иначе. Потому и назвала ее Машкой. Назвала, не задумываясь: как ей будет, каково, с кем ей будет это каково? Она никогда и ни о чем не задумывалась. Машке пришлось…
Маша поставила поднос, на котором гнездились тарелки с бултыхающимся борщом с нагло вылезающими наружу изуверски наструганными кусками капусты и свеклы, с сизым картофельным пюре и жуткого вида котлетой, вкус которой был ей так ненавистен. Вкус чеснока, муската и чего-то еще жутко пряного, но уж никак не мяса. Она все это поставила на свободный от зрительского присутствия стол. Толпа испуганно колыхнулась серой безликой массой и отпрянула. Даже руки, мнущие ей грудь, обмякли.
И она неторопливо повернулась к нему.
Если существовал демон в обличье человека, то он был выдворен небесными силами именно в этот забытый всеми рабочий поселок. Этот человек с изрытым оспинами лицом, черными горящими глазами и узкой полоской рта был олицетворением всех сил зла. Все темное, порочное и гнусное нашло себе воплощение в нем одном. Этот изувер стоял прямо перед ней и глумливо ухмылялся в ожидании развязки. Она — эта развязка — была предначертана. Она была обязана произойти в этом месте при подобных обстоятельствах, но… Но все пошло не так. Черт возьми! Не имела права девка с таким тривиальным именем так вести себя! Но она, дрянь, скомкала все представления о порядке, устоях и уставе этого мелкого местечкового сообщества.
Она его ударила!
Да!
Поставила красный пластиковый поднос, сальный от долгого и безалаберного употребления на освободившийся стол. Повернулась лицом к нему и смачно, наотмашь ударила его по щеке.
В этот момент на рабочую столовую опустилась такая тишина, что Маше показалось вдруг, что она оглохла. От собственной смелости, шибанувшей в голову, неоправданной дерзости. Куда в этот момент подевался ее страх — ее вечный ангел-хранитель, не раз помогавший ей и спасающий от беды?!
Она посмела преступить запретную черту, преступать которую не было дозволено никому. Этот страшный человек был здесь неформальным лидером, некоронованным королем, авторитетом, «живущим по понятиям». Плевать ему было на то, что его «понятия» шли вразрез с общепринятыми: он так решил и сказал — значит, так оно и должно быть. А Машка посмела бросить ему вызов. Посмела не подчиниться. Это был конец для нее…
Он не ударил ее в ответ. Даже не замахнулся.
Покривил тонкогубый рот в гадкой многообещающей ухмылке. Потом сунул подбородок в сильно растянутый ворот серого свитера. Буркнул что-то наподобие «ну все, сука, тебе конец» и тут же растворился в спецовочной массе окруживших их любопытных. Маша взяла со стола свой поднос с тарелками и, пройдя по мгновенно образовавшемуся живому коридору, села на свое обычное место у окна. Понемногу все рассредоточились за соседними столами. Нинка серой мышкой скользнула на свой стул напротив Маши и тут же зашипела на нее полуозабоченно-полуобрадованно.
— Федька тебе этого ни в жисть не простит! — пообещала она Маше с набитым ртом. — Он ведь тут почти всех красоток через себя пропустил. Тебя вон и так долго не трогал. Сколько ты здесь уже?
— Три месяца. — Маша бултыхала ложкой в тарелке с борщом, все никак не решаясь подцепить кусок капусты, скрипучий даже на вид.
— Во-о-о! — Нинка попыталась присвистнуть с набитым ртом, но лишь расплевала по столу крошки картофельного пюре. — А все в целках ходишь!
Здесь так не принято!
— А как здесь принято?
Черпнув ложку бурой жижи, Мария все же отправила ее в рот. Борщ оказался вполне сносным, и она пошустрее заработала ложкой, боясь, что не успеет за Нинкой и останется в столовой одна под огнем перекрестных взглядов.
— Здесь-то?.. — Нинка подскребла остатки с тарелки коркой хлеба и с удовольствием ее разжевала. — А здесь ведь как карта ляжет. Приглянулась ты кому, все — твоя песенка спета. Будешь жить с ним, пока ему не надоешь. Потом он может тебя завещать кому-нибудь, когда лыжи навострит на Большую землю.
— Так уж прямо…
— Ну, может, и не совсем так, но в основном так и случается. И слава богу, что так. А то нашлет господь такую напасть, как вот на тебя… Чего пялишься? Теперь тебя Федька застолбил, а это хуже смерти. Мало того, он себе право первой ночи присвоит, так потом определит тебя к какому-нибудь уроду, и будешь влачить здесь дни без радости.
— Нин, ты чего это такое говоришь, не пойму?! — Маша оторопело хлопала глазами, не желая верить в этот бред. — Что за средневековые штучки?! Право первой ночи! Плевать мне на этого придурка! Раз схлопотал по физиономии, еще раз схлопочет. И пошли уже. Обеденный перерыв кончается.
Она с грохотом отодвинула стул; натянула на голову такой же, как и у Нинки, серый платок и, аккуратно стянув его концы у себя на затылке, забормотала:
— Право первой ночи, елки-палки! Придумают же такое?! Тут ментов на каждого из нас по пять человек, а она — право первой ночи! Видали?! Может, я и перегнула палку с этой пощечиной, но никто не давал ему права лапать меня при всех.
Нинка лишь пожала плечами и пошла следом за ней, на ходу продолжая все так же пожимать плечами, когда натыкалась на чей-нибудь вопрошающий взгляд. Они вышли из жаркого нутра столовой на улицу, и тут же в лицо им швырнуло сухой снежной крупкой.
— Холодно…
Маша поежилась и плотнее запахнула на груди телогрейку, которая документально значилась как хлопчатобумажная куртка на утепленной основе.
Основа была так себе — хиленькая, дрябленькая.
Пока они шли до цеха готовой продукции, где они с Нинкой на пару упаковывали копченого палтуса по коробкам — все тепло рабочей столовой из них было вытравлено нахальными порывами студеного северного ветра. Он деловито заползал под короткие полы телогрейки, рвал с головы платок, засыпал им пригоршни снега в широкие рукава и буквально примораживал подошвы резиновых сапог к ледяной земле.
Маша холод ненавидела.
Нинка, напрягшись изо всех сил, потянула на себя тяжеленную железную торцевую дверь их цеха, и они быстренько юркнули в образовавшуюся щель. Тут же их окутал густой, как клейстер, духмяный запах коптящейся рыбы. Им тут было пропитано все: большие коробки толстого картона, фартуки, в которых они работали, столешницы, на которых они ворочали жирные рыбьи тушки, стулья, куда в редкие часы отдыха они падали без сил, двери, за которыми открывался вид на снежную равнину с выстроенными почти в шахматном порядке бараками. Маше казалось, что даже куски туалетного мыла в душевой насквозь пропитаны этим запахом. Его она ненавидела тоже. Как возненавидела рыбу, аппетитные кусочки которой по первости все норовила сунуть себе в рот.
Все ей здесь было ненавистно. Вечная стужа, слепящая глаза бескрайней снежной равниной без единого намека на растительность. Дикие, неуправляемые ветры, поднимающие с помоек горы мусора и швыряющие в лицо прохожим пустые сигаретные пачки и рваные полиэтиленовые пакеты.
Скупое солнце, которое никак не хотело согреть ее, а все норовило завалиться в пухлые барханы темных облаков и уснуть там вечным сном. Серые, неструганые доски бараков, которые тут горделиво именовались общежитиями. Нет, это были именно бараки. Такие она видела в кино про фашистов.
Они туда сгоняли пленных, там их гноили в вечном голоде и болезнях, а потом сжигали в печах крематория… Ей были ненавистны дощатые строения общего пользования, претензионными скворечниками торчащие в торцах бараков. Вечные ,тазики под умывальниками и постирушки в них. Но более всего этого ей были неприятны люди, с которыми ей пришлось здесь столкнуться.
Господи! Разве могла она подумать что-нибудь подобное?! Разве именно этого она ждала от судьбы?! А все мать! Она ей обещала светлое место под солнцем, заставляя беспрекословно слушаться и всегда и во всем понукая ею.
Заставляла ходить к репетитору и заниматься английским, хотя Маша боялась этого слащавого вертлявого старикашку, норовившего усадить ее к себе на колени и ущипнуть за тощий девчоночий зад.
Заставляла ходить в музыкальную школу и часами тренькать на пианино. А Маша потом плакала ночью, потирая ноющие от напряжения пальцы.
Заставляла иметь в друзьях только умных и нужных, не желая принимать к сведению тот факт, что Машка стыдится своего поношенного платья и прошлогодних босоножек с подбитой подошвой.
Что замирает от страха, когда со стола на пол из ее рук выпадает вилка с нацепленным на нее куском мяса в жирной подливке.
Матери было плевать на ее страх, смущение и слезы стыда. Она перла буром, стуча себя кулаком в грудь и убеждая дочь в том, что она обязательно сделает ее судьбу сказочной.
Сделала…
Нет, поначалу все казалось и вправду сказочным. И экзамены вступительные в институт Маша выдержала блестяще. И училась успешно, не забывая быть вежливой и приветливой с перспективными молодыми людьми, которых мать всеми правдами и не правдами заманивала к ним в дом. Она даже тренькала им на пианино под их восторженные аплодисменты какие-то сюитки. И позволяла себя провожать, при этом не позволяя ничего лишнего.
Потом была благополучная защита диплома. Прекрасное место работы с повышением зарплаты каждые три месяца. На горизонте обозначился вполне конкретный перспективный претендент на ее руку и сердце, и вот тут-то мать дала маху…
То ли сыграл с ней злую шутку печальный опыт собственного замужества. То ли какой-то злой рок решил посмеяться надо всеми ее жизненными потугами по устройству дочериного счастья. То ли просто ума не хватило разглядеть в «перспективном и благонадежном» отъявленного мерзавца. Но на сей раз мать облажалась. Она сама провозгласила ей об этом, самым странным образом присовокупив к своему имени еще и ее, Машкино. С какой стати? Да все с той, что взваливать свою собственную вину на одни свои плечи было ей очень обременительно.
— Дочь, мы облажались, — объявила она, выпуская тонкую струйку сигаретного дыма в Машкину сторону. — Мы с тобой наделали кучу ошибок. Тебе надобно срочно уехать. Как можно быстрее и как можно дальше. Здесь тебе оставаться нельзя.
Она снова наплевала на ее чувства, на то, что Машке страшно. Что она уже неделю не может подняться с дивана и заставить себя сделать хоть что-нибудь. Мать исчезла на два дня и две ночи, а потом ворвалась в квартиру, потрясая в воздухе какой-то бумагой и воодушевленно гикая что-то о том, что победа будет за ними, а все виновные все равно будут наказаны.
— Это то, что тебе нужно! — уже совершенно спокойным голосом увещевала она трясущуюся в лихорадке Марию, а сама потихоньку складывала в чемоданы ее колготки, свитера, джинсы и лифчики. — Это так далеко! Тебя там никто и никогда не достанет! Ни одна гадина не посмеет сделать тебе там плохо… Тебе нужно будет это платье? Вряд ли, Маш. Мне в нем так здорово, и эти туфли… Пожалуй, их надо оставить. Там, говорят, немного прохладно…
Там, куда спровадила ее мать, не было прохладно. Там было жутко холодно, пусто, сиро и убого.
Только потом ей стало понятно значение косых взглядов в головном управлении их рыбпромхренхоза, куда она сдавала свою трудовую книжку. Только потом она поняла, почему кадровичка, доверительно склонившись к ее уху, уговаривала ее почти по-родственному:
— Вам нужно крепиться, дорогая. У каждого в жизни случаются черные полосы, это нужно постараться пережить.
Те люди, в окружение которых попала Марь Иванна Сидорова, сами по себе уже были черными полосами. Олицетворением самых что ни на есть черных жизненных зон: Воры, непредумышленные убийцы, злостные хулиганы, карточные шулеры и прочая шушера, как называла их всех Нинка.
Поселенцы…
Сюда старательно спроваживали так называемых выселенных на сто первый километр либо условно освобожденных под надзор и ждущих окончательного помилования в честь какой-нибудь очередной круглой даты. Потом амнистированные уезжали, им на смену приезжали другие. И так шло из года в год.
Правда, за все время своего существования поселок успел обрасти и честным людом. Кто приезжал на заработки, поскольку консервный заводик процветал и средняя зарплата здесь давно обскакала средний прожиточный минимум их региона. Кто — как вот ее напарница Нинка — приехал сюда в поисках счастья, то бишь по переписке. Написал ей какой-то «жутко одинокий и несправедливо осужденный», она и хвост распушила. Продала квартиру в Москве. Приехала, устроилась на работу. Зажили с «несправедливо осужденным» одной семьей.
Но счастья у них не вышло. Он уехал, а Нинка с чего-то вдруг осталась. Да, собственно, ей и ехать было особенно некуда. Деньги, вырученные от продажи квартиры, ей помог прожить ее «жутко одинокий» избранник. Родственники ее не ждали. Вот она и осела здесь — почти на краю земли, зарабатывала деньги и никуда уезжать пока не собиралась.
Кстати, таких, как Нинка, здесь было предостаточно. Держались они все больше по парам. Многие, которым особенно повезло, переселились жить «за кордон» в бамовские вагончики, которые по сходной цене им сбагривало рыбпромхренхозовское руководство. Кордоном здесь называли дальний угол поселка, где четыре ряда бамовских вагончиков, похожих на огромный конфетный батончик, организованно именовались Стрелецкими переулками под номером один, два, три и четыре — соответственно.
У них там был свой собственный магазинчик, куда вход «выселенным» строго был заказан. Свое почтовое отделение. Свой фельдшерский пункт.
Общей у них была лишь столовая.
А вообще, там все было свое. Свои порядки, свои устои, и даже мужчин и женщин здесь делили между собой по своим собственным законам. Холостяки если и не особенно приветствовались, то и не преследовались волчьей стаей с таким остервенением. Не то что в их закордонном барачном захолустье. Здесь каждой твари должно было быть по паре. Иначе человек превращался в изгоя, как вот она…
— А чего ты хотела?! — вытаращила на нее глаза Нинка, когда они сдали смену и, еле волоча ноги, — двинулись в душевую. — Ты вообще куда приехала-то?! Тут прынцев нету и быть не может! Я и сама уже третьего мужика переживаю. Думаешь, мне так уж хочется, что ли?! А что делать?! Да и деньги нужны. Еще немного скоплю и за «кордон» переселюсь. А в нашем гадюшнике по-другому нельзя. Здесь не принято по-другому. А ты уже три месяца в холостых. Удивляюсь, как это ты до сих пор одна? А Федька — он зверь. Не знаю, Машка, как ты сегодня ночь переживешь… Угораздило же тебя отделиться от других!
— Не могу я трусами трясти у посторонних людей перед носом, понятно? — огрызнулась до сего молчаливо ступавшая по ее следам Маша и принялась с гримасой отвращения стягивать с себя прокопченную спецуху. — Пусть уж лучше такой закуток — два на два с половиной, зато с отдельным входом и своим собственным окном…
— Во-во! Будет тебе отдельный вход, уж поверь!
Эта тварь тебе устроит еще не одну «варфоломеевскую» ночь. Тебе бы за «кордон», там почти безопасно. А тут…
— А милиция? — вяло поинтересовалась Маша, переступая на цыпочках по холодному бетонному полу к единственной лейке в их душевой. — Может, у них попросить помощи?
— Совсем больная. — Нинка села на скамейку, где холмиком высились их рабочие тряпки. — Они сами в очередь к тебе выстроятся. К тому же Федька… У него здесь все куплено. Уж за что он здесь — не знаю, но что блатной — это точно. Это тебе о чем-то говорит?
Маша слушала ее вполуха. Горячие струи воды, бившие косо из давно забившейся проржавевшей лейки, стекали по закостеневшему от нудной работы позвоночнику и исчезали в осклизлом стоке.
Серо и убого… Гадко и противно…
В их квартире была огромная чугунная ванна с литыми золочеными ручками, медными сверкающими кранами и веселой мощной струей воды, взбивающей душистые пенки и масла в густую крепкую пену. Маленьким ребенком Маша держалась за ручки, боясь нырнуть с головой. Будучи взрослой, ухватывалась за них, чтобы рывком выпростать свое сильное тело из воды. Потом обычно сдергивала с крючка огромное мохнатое полотенце, обматывалась им и, оставляя на полу следы мокрых ног, шла к себе в комнату. Там она насухо вытиралась и облачалась либо в пижаму, либо в домашний шелковый костюм, на котором всегда настаивала мать.
— Женщина не должна выглядеть кухаркой ни при каких обстоятельствах! — увещевала она дочь, застав ту дома в халате либо в футболке и стареньких джинсах. — Ты всегда должна чувствовать себя женщиной! Всегда! Даже в поле!
Что бы она сказала сейчас, увидев свою дочь на. сером дощатом полу в убогой душевой консервного заводика? Ужаснулась бы, упала бы в обморок, узнав, в окружении какой шушеры живет она? Или отреагировала как-то еще?..
Этот вопрос мучил Машу все три месяца, которые она здесь провела.
Знала ли мать об участи, которая ждала ее дочь в этом дальнем уголке нашей необъятной родины?
И если знала, то как могла ввергнуть в пучину такого ужаса?
— Хорош баландаться! — Нинка звучно шлепнула ее сильной ладонью по голому боку и тут же вытеснила из-под редких спасительных струй воды. — Обсыхай пока, теперь моя очередь.
Нинка мылась всегда суетно, суматошно. То и дело роняла скользкий кусок мыла и долго его поймать потом не могла. Наскоро мылилась, наскоро ополаскивалась, кое-как вытиралась и поспешно втискивала себя в чистую одежду, которую они оставляли на пластиковых крючках в предбаннике.
— Голову будем сушить? — озадачилась напарница, обнаружив сломанную сушилку. — Или так пойдем?
Маша не отреагировала, скрутив волосы жгутом и пряча их под толстой шерстяной шапочкой.
Провести здесь лишние несколько минут — в душном, прокоптившемся пару душевой — было выше ее сил. У нее всего лишь по три часа в день, не считая выходного, перед тем как в общагах отрубали свет. И эти три часа всегда были ее личным и неприкосновенным временем. Временем уединения, отдыха и блаженного покоя перед телевизором — крохотным черно-белым «Рекордом». Маша приобрела его по случаю в областном центре в тот день, когда оформлялась в головном управлении.
Купила в комиссионке по такой смешной цене, что надежды на то, что телевизор находится в рабочем состоянии, у нее практически не было никакой. Но .телик показывал. Как только она водрузила его на казенную тумбочку в крохотном закутке, выделенном ей в «порядке исключительного исключения», нажала «патриархальный» тумблер, он сразу же забубнил, выдавая ей программу за программой. Тогда она, как наивная чукотская девушка, вдруг поверила в то, что у нее все здесь получится. Что она привыкнет и втянется. Но.., не слюбилось и не срослось. Через три месяца ее пребывания в этом затерявшемся среди снегов поселке кривая ее радужной эмоциональной эйфории резко поползла вниз.
Единственной радостью в жизни оставались эти вот три часа после рабочей смены.
Она шла с Нинкой с работы. Заходила, как привязанная, следом за ней в магазин. Скупала все, что можно было скупить: от засахарившегося варенья и черствых перемерзших кренделей до глянцевых красивых журналов и оригинальных фарфоровых пепельниц. Она выстраивала их строем на подоконнике, который выстлала мягким блескучим мехом какого-то животного. Его ей втиснул «за бутылку» местный поселенец, убедив, что сей мех когда-то носил самый настоящий соболь. Ему Маша верила мало, зная, что местный контингент нередко грешит против правды. Но мех на подоконнике со стройным рядом фарфоровых пепельниц смотрелся великолепно. К тому же закрывал собой нижнюю часть рамы, из щелей которой садил такой ветер, что к утру стекло со стороны комнаты покрывалось густым шершавым инеем. И хотя она его завесила бамбуковой вьетнамской шторкой, это мало спасало от холода.
Тумбочку и узкую пружинную кровать, визгливо выражавшую протест при каждом ее вторжении, Маша также застелила меховыми шкурками, которые самоотверженно сшивала в аккуратные квадраты в единственный выходной день в неделю. Получилось красиво и почти уютно. Войдя во вкус, благоустраивая свою крохотульку комнатку, она увешала стены глянцевыми картинками из купленных журналов, втиснув их в пластиковые рамки, застелила некрашеный дощатый пол толстым ковром, который, вняв ее просьбам, приобрела ей одна «закордонная» барышня в своем магазине. И маленький дощатый пенал, коим сначала ей показался выделенный угол, превратился в миленькую обжитую комнатку.
— Ничего себе! — завистливо выдохнула через нос Нинка, как-то напросившись к ней в гости. — А то у меня… Что ни куплю, все пропивают. Сейчас я уже поумнела, стала просто деньги копить. А жить приходится, как на вокзале, хотя комната больше твоей раза в четыре. Какая ты…
— Какая? — Маша гремела в тумбочке пластиковыми кружками, собираясь угостить Нинку чаем.
— Не такая, как все. Странно, что ты вообще здесь оказалась… Тут ведь у нас либо за длинным рублем, либо с длинным хлыстом, либо со сроком.
Ты не за деньгами, это точно.
— С чего ты так решила? — осторожно поинтересовалась Маша, выдвинула на середину комнатушки две табуретки и, накрыв их льняной салфеткой, устроила подобие стола.
— Так покупаешь всякую лабуду! Чего же тут непонятного? Те, кто за деньгами сюда едет, те денежки куркулят. На журнальчики и пятилетнее варенье ни рубля не потратят. А ты то циновки какие-то на окна вешаешь, то все пластмассовые рамки с пепельницами в магазине скупаешь. Благо бы курила, а то ведь от дыма тебя воротит!
— Так ведь красиво, сама сказала, — попробовала выразить протест Маша, накладывая это самое варенье горкой в пластиковую розеточку. — Чего же жить, как в хлеву?
— Тю-ю-ю, — присвистнула Нинка, жадно ощупывая глазами каждый сантиметр Машиного жилища. — Как бы это да на всю жизнь. А то ведь при первом удобном случае сорвешься отсюда. Только он предоставится — случай-то — так и упорхнешь.
И чего ты сюда приперлась вообще, не пойму?..
С тех пор этим вопросом она терзала Машу постоянно, при каждом удобном и неудобном случае: в обеденный перерыв и минуты перекура, когда Нинка завешивалась от нее плотной пеленой вонючего едкого дыма. В душевой и магазине, по дороге с работы и обратно. Вопрос всегда звучал грубо и никогда не вуалировался никакими предлогами. Идет-идет, да вдруг как брякнет:
— Чего ты вообще сюда, Машка, приперлась, не пойму? Не убогая и не хромая, не нищая и не в отсидке, чего же тогда влачишь свои дни среди этой шушеры? Приключений захотелось? Подожди, тебе их тут устроят, только наливай…
Глаза напарницы светились возбуждением, предвкушением и еще бог знает чем. Но определенно чем-то таким, что необыкновенно ее радовало. Надо полагать, что как раз эта самая ситуация, которую даже «дерьмовой» она назвать остерегалась.
Нина — так звали напарницу — громко звякала ложкой о дно тарелки, хлебая столовский борщ.
Спецовочная выцветшая куртка, хлопчатобумажные штаны в пятнах, серый платок на плечах, который она сдернула с головы, резиновые сапоги до колена. Серые тонкие прядки волос до плеч, заправленные за уши. Темно-синие глаза с жирной полосой подводки по верхним векам. Узкие губы, выкрашенные неимоверно яркой помадой. Впалые щеки со скорбными складками в углах рта и недвусмысленно намекающее на возраст, сильно размытое очертание линии подбородка. Распухшие от работы пальцы с розовыми крепкими ногтями. И.., и удивительное выражение лица, роднящее их всех, находящихся сейчас в этом зале. Усталость, обреченность, настороженность. Именно так они все смотрели друг на друга. Как волки в стае волков.
Готовые разорвать в клочья любого уготованного им судьбой на роль жертвы на их волчьей тропе.
Сейчас в роли жертвы, по-видимому, выступала Мария.
Покрутив головой по сторонам, она окончательно утвердилась в этой мысли. Косые, пристальные, вороватые — все взгляды неизменно пересекались в той точке, где она сидела. Народ замер в ожидании. И она — Машка — просто не имела права обмануть их ожидание. Такое здесь не прощалось. Впрочем, как не прощалось и то, что она десять минут назад посмела сотворить…
— Убери руки! — потребовала она высокомерно, даже не поворачивая головы на того, кто облапил ее сзади и крепко прижал к себе. — Я внятно выражаюсь?!
Толпа, вмиг окружившая их, затаила дыхание.
— А то что? — глумливо прогундосил ей в ухо самый отвратительный из всех голосов на свете.
Мужские руки с ее талии поползли вверх, подбираясь все ближе к груди.
Лишь на одно мгновение она позволила страху выползти изнутри. Лишь на одно крохотное мгновение. Но и тут же погасила его. Он выполз, но не стал достоянием этого вожделенного внимания.
Почему ей удалось справиться с этим так быстро? Да потому что всю свою жизнь ей приходилось душить его в себе. Прятать меж ресниц, зарываясь лицом в мягкие лапки плюшевых игрушек.
Меж страниц учебников, меж своих девичьих грез, когда мать ей обещала… Ах да! Она ведь ей обещала! Кто мог подумать, что будет по-другому?! Да кто угодно! Только не она. Она всегда знала, что будет дальше. С тех самых пор, как осознала вкус собственного имени. Это только дураку не дано было понять, что оно в себе несет. Она-то была умной.
Она-то никогда не была дурой — Сидорова Мария Ивановна…
У кого хватит ума назвать свое дитя Марией, когда ее фамилия Сидорова, а отчество Ивановна?!
Был бы мальчик, мать бы непременно назвала его Иваном, а коли родилась девка, то Машка! Кто же еще? Сидорова Марь Иванна… Стоит ли жить с таким именем? Пожалуй, что стоит. Стоит ли пытаться быть счастливой? Вряд ли… Мать всегда думала иначе. Потому и назвала ее Машкой. Назвала, не задумываясь: как ей будет, каково, с кем ей будет это каково? Она никогда и ни о чем не задумывалась. Машке пришлось…
Маша поставила поднос, на котором гнездились тарелки с бултыхающимся борщом с нагло вылезающими наружу изуверски наструганными кусками капусты и свеклы, с сизым картофельным пюре и жуткого вида котлетой, вкус которой был ей так ненавистен. Вкус чеснока, муската и чего-то еще жутко пряного, но уж никак не мяса. Она все это поставила на свободный от зрительского присутствия стол. Толпа испуганно колыхнулась серой безликой массой и отпрянула. Даже руки, мнущие ей грудь, обмякли.
И она неторопливо повернулась к нему.
Если существовал демон в обличье человека, то он был выдворен небесными силами именно в этот забытый всеми рабочий поселок. Этот человек с изрытым оспинами лицом, черными горящими глазами и узкой полоской рта был олицетворением всех сил зла. Все темное, порочное и гнусное нашло себе воплощение в нем одном. Этот изувер стоял прямо перед ней и глумливо ухмылялся в ожидании развязки. Она — эта развязка — была предначертана. Она была обязана произойти в этом месте при подобных обстоятельствах, но… Но все пошло не так. Черт возьми! Не имела права девка с таким тривиальным именем так вести себя! Но она, дрянь, скомкала все представления о порядке, устоях и уставе этого мелкого местечкового сообщества.
Она его ударила!
Да!
Поставила красный пластиковый поднос, сальный от долгого и безалаберного употребления на освободившийся стол. Повернулась лицом к нему и смачно, наотмашь ударила его по щеке.
В этот момент на рабочую столовую опустилась такая тишина, что Маше показалось вдруг, что она оглохла. От собственной смелости, шибанувшей в голову, неоправданной дерзости. Куда в этот момент подевался ее страх — ее вечный ангел-хранитель, не раз помогавший ей и спасающий от беды?!
Она посмела преступить запретную черту, преступать которую не было дозволено никому. Этот страшный человек был здесь неформальным лидером, некоронованным королем, авторитетом, «живущим по понятиям». Плевать ему было на то, что его «понятия» шли вразрез с общепринятыми: он так решил и сказал — значит, так оно и должно быть. А Машка посмела бросить ему вызов. Посмела не подчиниться. Это был конец для нее…
Он не ударил ее в ответ. Даже не замахнулся.
Покривил тонкогубый рот в гадкой многообещающей ухмылке. Потом сунул подбородок в сильно растянутый ворот серого свитера. Буркнул что-то наподобие «ну все, сука, тебе конец» и тут же растворился в спецовочной массе окруживших их любопытных. Маша взяла со стола свой поднос с тарелками и, пройдя по мгновенно образовавшемуся живому коридору, села на свое обычное место у окна. Понемногу все рассредоточились за соседними столами. Нинка серой мышкой скользнула на свой стул напротив Маши и тут же зашипела на нее полуозабоченно-полуобрадованно.
— Федька тебе этого ни в жисть не простит! — пообещала она Маше с набитым ртом. — Он ведь тут почти всех красоток через себя пропустил. Тебя вон и так долго не трогал. Сколько ты здесь уже?
— Три месяца. — Маша бултыхала ложкой в тарелке с борщом, все никак не решаясь подцепить кусок капусты, скрипучий даже на вид.
— Во-о-о! — Нинка попыталась присвистнуть с набитым ртом, но лишь расплевала по столу крошки картофельного пюре. — А все в целках ходишь!
Здесь так не принято!
— А как здесь принято?
Черпнув ложку бурой жижи, Мария все же отправила ее в рот. Борщ оказался вполне сносным, и она пошустрее заработала ложкой, боясь, что не успеет за Нинкой и останется в столовой одна под огнем перекрестных взглядов.
— Здесь-то?.. — Нинка подскребла остатки с тарелки коркой хлеба и с удовольствием ее разжевала. — А здесь ведь как карта ляжет. Приглянулась ты кому, все — твоя песенка спета. Будешь жить с ним, пока ему не надоешь. Потом он может тебя завещать кому-нибудь, когда лыжи навострит на Большую землю.
— Так уж прямо…
— Ну, может, и не совсем так, но в основном так и случается. И слава богу, что так. А то нашлет господь такую напасть, как вот на тебя… Чего пялишься? Теперь тебя Федька застолбил, а это хуже смерти. Мало того, он себе право первой ночи присвоит, так потом определит тебя к какому-нибудь уроду, и будешь влачить здесь дни без радости.
— Нин, ты чего это такое говоришь, не пойму?! — Маша оторопело хлопала глазами, не желая верить в этот бред. — Что за средневековые штучки?! Право первой ночи! Плевать мне на этого придурка! Раз схлопотал по физиономии, еще раз схлопочет. И пошли уже. Обеденный перерыв кончается.
Она с грохотом отодвинула стул; натянула на голову такой же, как и у Нинки, серый платок и, аккуратно стянув его концы у себя на затылке, забормотала:
— Право первой ночи, елки-палки! Придумают же такое?! Тут ментов на каждого из нас по пять человек, а она — право первой ночи! Видали?! Может, я и перегнула палку с этой пощечиной, но никто не давал ему права лапать меня при всех.
Нинка лишь пожала плечами и пошла следом за ней, на ходу продолжая все так же пожимать плечами, когда натыкалась на чей-нибудь вопрошающий взгляд. Они вышли из жаркого нутра столовой на улицу, и тут же в лицо им швырнуло сухой снежной крупкой.
— Холодно…
Маша поежилась и плотнее запахнула на груди телогрейку, которая документально значилась как хлопчатобумажная куртка на утепленной основе.
Основа была так себе — хиленькая, дрябленькая.
Пока они шли до цеха готовой продукции, где они с Нинкой на пару упаковывали копченого палтуса по коробкам — все тепло рабочей столовой из них было вытравлено нахальными порывами студеного северного ветра. Он деловито заползал под короткие полы телогрейки, рвал с головы платок, засыпал им пригоршни снега в широкие рукава и буквально примораживал подошвы резиновых сапог к ледяной земле.
Маша холод ненавидела.
Нинка, напрягшись изо всех сил, потянула на себя тяжеленную железную торцевую дверь их цеха, и они быстренько юркнули в образовавшуюся щель. Тут же их окутал густой, как клейстер, духмяный запах коптящейся рыбы. Им тут было пропитано все: большие коробки толстого картона, фартуки, в которых они работали, столешницы, на которых они ворочали жирные рыбьи тушки, стулья, куда в редкие часы отдыха они падали без сил, двери, за которыми открывался вид на снежную равнину с выстроенными почти в шахматном порядке бараками. Маше казалось, что даже куски туалетного мыла в душевой насквозь пропитаны этим запахом. Его она ненавидела тоже. Как возненавидела рыбу, аппетитные кусочки которой по первости все норовила сунуть себе в рот.
Все ей здесь было ненавистно. Вечная стужа, слепящая глаза бескрайней снежной равниной без единого намека на растительность. Дикие, неуправляемые ветры, поднимающие с помоек горы мусора и швыряющие в лицо прохожим пустые сигаретные пачки и рваные полиэтиленовые пакеты.
Скупое солнце, которое никак не хотело согреть ее, а все норовило завалиться в пухлые барханы темных облаков и уснуть там вечным сном. Серые, неструганые доски бараков, которые тут горделиво именовались общежитиями. Нет, это были именно бараки. Такие она видела в кино про фашистов.
Они туда сгоняли пленных, там их гноили в вечном голоде и болезнях, а потом сжигали в печах крематория… Ей были ненавистны дощатые строения общего пользования, претензионными скворечниками торчащие в торцах бараков. Вечные ,тазики под умывальниками и постирушки в них. Но более всего этого ей были неприятны люди, с которыми ей пришлось здесь столкнуться.
Господи! Разве могла она подумать что-нибудь подобное?! Разве именно этого она ждала от судьбы?! А все мать! Она ей обещала светлое место под солнцем, заставляя беспрекословно слушаться и всегда и во всем понукая ею.
Заставляла ходить к репетитору и заниматься английским, хотя Маша боялась этого слащавого вертлявого старикашку, норовившего усадить ее к себе на колени и ущипнуть за тощий девчоночий зад.
Заставляла ходить в музыкальную школу и часами тренькать на пианино. А Маша потом плакала ночью, потирая ноющие от напряжения пальцы.
Заставляла иметь в друзьях только умных и нужных, не желая принимать к сведению тот факт, что Машка стыдится своего поношенного платья и прошлогодних босоножек с подбитой подошвой.
Что замирает от страха, когда со стола на пол из ее рук выпадает вилка с нацепленным на нее куском мяса в жирной подливке.
Матери было плевать на ее страх, смущение и слезы стыда. Она перла буром, стуча себя кулаком в грудь и убеждая дочь в том, что она обязательно сделает ее судьбу сказочной.
Сделала…
Нет, поначалу все казалось и вправду сказочным. И экзамены вступительные в институт Маша выдержала блестяще. И училась успешно, не забывая быть вежливой и приветливой с перспективными молодыми людьми, которых мать всеми правдами и не правдами заманивала к ним в дом. Она даже тренькала им на пианино под их восторженные аплодисменты какие-то сюитки. И позволяла себя провожать, при этом не позволяя ничего лишнего.
Потом была благополучная защита диплома. Прекрасное место работы с повышением зарплаты каждые три месяца. На горизонте обозначился вполне конкретный перспективный претендент на ее руку и сердце, и вот тут-то мать дала маху…
То ли сыграл с ней злую шутку печальный опыт собственного замужества. То ли какой-то злой рок решил посмеяться надо всеми ее жизненными потугами по устройству дочериного счастья. То ли просто ума не хватило разглядеть в «перспективном и благонадежном» отъявленного мерзавца. Но на сей раз мать облажалась. Она сама провозгласила ей об этом, самым странным образом присовокупив к своему имени еще и ее, Машкино. С какой стати? Да все с той, что взваливать свою собственную вину на одни свои плечи было ей очень обременительно.
— Дочь, мы облажались, — объявила она, выпуская тонкую струйку сигаретного дыма в Машкину сторону. — Мы с тобой наделали кучу ошибок. Тебе надобно срочно уехать. Как можно быстрее и как можно дальше. Здесь тебе оставаться нельзя.
Она снова наплевала на ее чувства, на то, что Машке страшно. Что она уже неделю не может подняться с дивана и заставить себя сделать хоть что-нибудь. Мать исчезла на два дня и две ночи, а потом ворвалась в квартиру, потрясая в воздухе какой-то бумагой и воодушевленно гикая что-то о том, что победа будет за ними, а все виновные все равно будут наказаны.
— Это то, что тебе нужно! — уже совершенно спокойным голосом увещевала она трясущуюся в лихорадке Марию, а сама потихоньку складывала в чемоданы ее колготки, свитера, джинсы и лифчики. — Это так далеко! Тебя там никто и никогда не достанет! Ни одна гадина не посмеет сделать тебе там плохо… Тебе нужно будет это платье? Вряд ли, Маш. Мне в нем так здорово, и эти туфли… Пожалуй, их надо оставить. Там, говорят, немного прохладно…
Там, куда спровадила ее мать, не было прохладно. Там было жутко холодно, пусто, сиро и убого.
Только потом ей стало понятно значение косых взглядов в головном управлении их рыбпромхренхоза, куда она сдавала свою трудовую книжку. Только потом она поняла, почему кадровичка, доверительно склонившись к ее уху, уговаривала ее почти по-родственному:
— Вам нужно крепиться, дорогая. У каждого в жизни случаются черные полосы, это нужно постараться пережить.
Те люди, в окружение которых попала Марь Иванна Сидорова, сами по себе уже были черными полосами. Олицетворением самых что ни на есть черных жизненных зон: Воры, непредумышленные убийцы, злостные хулиганы, карточные шулеры и прочая шушера, как называла их всех Нинка.
Поселенцы…
Сюда старательно спроваживали так называемых выселенных на сто первый километр либо условно освобожденных под надзор и ждущих окончательного помилования в честь какой-нибудь очередной круглой даты. Потом амнистированные уезжали, им на смену приезжали другие. И так шло из года в год.
Правда, за все время своего существования поселок успел обрасти и честным людом. Кто приезжал на заработки, поскольку консервный заводик процветал и средняя зарплата здесь давно обскакала средний прожиточный минимум их региона. Кто — как вот ее напарница Нинка — приехал сюда в поисках счастья, то бишь по переписке. Написал ей какой-то «жутко одинокий и несправедливо осужденный», она и хвост распушила. Продала квартиру в Москве. Приехала, устроилась на работу. Зажили с «несправедливо осужденным» одной семьей.
Но счастья у них не вышло. Он уехал, а Нинка с чего-то вдруг осталась. Да, собственно, ей и ехать было особенно некуда. Деньги, вырученные от продажи квартиры, ей помог прожить ее «жутко одинокий» избранник. Родственники ее не ждали. Вот она и осела здесь — почти на краю земли, зарабатывала деньги и никуда уезжать пока не собиралась.
Кстати, таких, как Нинка, здесь было предостаточно. Держались они все больше по парам. Многие, которым особенно повезло, переселились жить «за кордон» в бамовские вагончики, которые по сходной цене им сбагривало рыбпромхренхозовское руководство. Кордоном здесь называли дальний угол поселка, где четыре ряда бамовских вагончиков, похожих на огромный конфетный батончик, организованно именовались Стрелецкими переулками под номером один, два, три и четыре — соответственно.
У них там был свой собственный магазинчик, куда вход «выселенным» строго был заказан. Свое почтовое отделение. Свой фельдшерский пункт.
Общей у них была лишь столовая.
А вообще, там все было свое. Свои порядки, свои устои, и даже мужчин и женщин здесь делили между собой по своим собственным законам. Холостяки если и не особенно приветствовались, то и не преследовались волчьей стаей с таким остервенением. Не то что в их закордонном барачном захолустье. Здесь каждой твари должно было быть по паре. Иначе человек превращался в изгоя, как вот она…
— А чего ты хотела?! — вытаращила на нее глаза Нинка, когда они сдали смену и, еле волоча ноги, — двинулись в душевую. — Ты вообще куда приехала-то?! Тут прынцев нету и быть не может! Я и сама уже третьего мужика переживаю. Думаешь, мне так уж хочется, что ли?! А что делать?! Да и деньги нужны. Еще немного скоплю и за «кордон» переселюсь. А в нашем гадюшнике по-другому нельзя. Здесь не принято по-другому. А ты уже три месяца в холостых. Удивляюсь, как это ты до сих пор одна? А Федька — он зверь. Не знаю, Машка, как ты сегодня ночь переживешь… Угораздило же тебя отделиться от других!
— Не могу я трусами трясти у посторонних людей перед носом, понятно? — огрызнулась до сего молчаливо ступавшая по ее следам Маша и принялась с гримасой отвращения стягивать с себя прокопченную спецуху. — Пусть уж лучше такой закуток — два на два с половиной, зато с отдельным входом и своим собственным окном…
— Во-во! Будет тебе отдельный вход, уж поверь!
Эта тварь тебе устроит еще не одну «варфоломеевскую» ночь. Тебе бы за «кордон», там почти безопасно. А тут…
— А милиция? — вяло поинтересовалась Маша, переступая на цыпочках по холодному бетонному полу к единственной лейке в их душевой. — Может, у них попросить помощи?
— Совсем больная. — Нинка села на скамейку, где холмиком высились их рабочие тряпки. — Они сами в очередь к тебе выстроятся. К тому же Федька… У него здесь все куплено. Уж за что он здесь — не знаю, но что блатной — это точно. Это тебе о чем-то говорит?
Маша слушала ее вполуха. Горячие струи воды, бившие косо из давно забившейся проржавевшей лейки, стекали по закостеневшему от нудной работы позвоночнику и исчезали в осклизлом стоке.
Серо и убого… Гадко и противно…
В их квартире была огромная чугунная ванна с литыми золочеными ручками, медными сверкающими кранами и веселой мощной струей воды, взбивающей душистые пенки и масла в густую крепкую пену. Маленьким ребенком Маша держалась за ручки, боясь нырнуть с головой. Будучи взрослой, ухватывалась за них, чтобы рывком выпростать свое сильное тело из воды. Потом обычно сдергивала с крючка огромное мохнатое полотенце, обматывалась им и, оставляя на полу следы мокрых ног, шла к себе в комнату. Там она насухо вытиралась и облачалась либо в пижаму, либо в домашний шелковый костюм, на котором всегда настаивала мать.
— Женщина не должна выглядеть кухаркой ни при каких обстоятельствах! — увещевала она дочь, застав ту дома в халате либо в футболке и стареньких джинсах. — Ты всегда должна чувствовать себя женщиной! Всегда! Даже в поле!
Что бы она сказала сейчас, увидев свою дочь на. сером дощатом полу в убогой душевой консервного заводика? Ужаснулась бы, упала бы в обморок, узнав, в окружении какой шушеры живет она? Или отреагировала как-то еще?..
Этот вопрос мучил Машу все три месяца, которые она здесь провела.
Знала ли мать об участи, которая ждала ее дочь в этом дальнем уголке нашей необъятной родины?
И если знала, то как могла ввергнуть в пучину такого ужаса?
— Хорош баландаться! — Нинка звучно шлепнула ее сильной ладонью по голому боку и тут же вытеснила из-под редких спасительных струй воды. — Обсыхай пока, теперь моя очередь.
Нинка мылась всегда суетно, суматошно. То и дело роняла скользкий кусок мыла и долго его поймать потом не могла. Наскоро мылилась, наскоро ополаскивалась, кое-как вытиралась и поспешно втискивала себя в чистую одежду, которую они оставляли на пластиковых крючках в предбаннике.
— Голову будем сушить? — озадачилась напарница, обнаружив сломанную сушилку. — Или так пойдем?
Маша не отреагировала, скрутив волосы жгутом и пряча их под толстой шерстяной шапочкой.
Провести здесь лишние несколько минут — в душном, прокоптившемся пару душевой — было выше ее сил. У нее всего лишь по три часа в день, не считая выходного, перед тем как в общагах отрубали свет. И эти три часа всегда были ее личным и неприкосновенным временем. Временем уединения, отдыха и блаженного покоя перед телевизором — крохотным черно-белым «Рекордом». Маша приобрела его по случаю в областном центре в тот день, когда оформлялась в головном управлении.
Купила в комиссионке по такой смешной цене, что надежды на то, что телевизор находится в рабочем состоянии, у нее практически не было никакой. Но .телик показывал. Как только она водрузила его на казенную тумбочку в крохотном закутке, выделенном ей в «порядке исключительного исключения», нажала «патриархальный» тумблер, он сразу же забубнил, выдавая ей программу за программой. Тогда она, как наивная чукотская девушка, вдруг поверила в то, что у нее все здесь получится. Что она привыкнет и втянется. Но.., не слюбилось и не срослось. Через три месяца ее пребывания в этом затерявшемся среди снегов поселке кривая ее радужной эмоциональной эйфории резко поползла вниз.
Единственной радостью в жизни оставались эти вот три часа после рабочей смены.
Она шла с Нинкой с работы. Заходила, как привязанная, следом за ней в магазин. Скупала все, что можно было скупить: от засахарившегося варенья и черствых перемерзших кренделей до глянцевых красивых журналов и оригинальных фарфоровых пепельниц. Она выстраивала их строем на подоконнике, который выстлала мягким блескучим мехом какого-то животного. Его ей втиснул «за бутылку» местный поселенец, убедив, что сей мех когда-то носил самый настоящий соболь. Ему Маша верила мало, зная, что местный контингент нередко грешит против правды. Но мех на подоконнике со стройным рядом фарфоровых пепельниц смотрелся великолепно. К тому же закрывал собой нижнюю часть рамы, из щелей которой садил такой ветер, что к утру стекло со стороны комнаты покрывалось густым шершавым инеем. И хотя она его завесила бамбуковой вьетнамской шторкой, это мало спасало от холода.
Тумбочку и узкую пружинную кровать, визгливо выражавшую протест при каждом ее вторжении, Маша также застелила меховыми шкурками, которые самоотверженно сшивала в аккуратные квадраты в единственный выходной день в неделю. Получилось красиво и почти уютно. Войдя во вкус, благоустраивая свою крохотульку комнатку, она увешала стены глянцевыми картинками из купленных журналов, втиснув их в пластиковые рамки, застелила некрашеный дощатый пол толстым ковром, который, вняв ее просьбам, приобрела ей одна «закордонная» барышня в своем магазине. И маленький дощатый пенал, коим сначала ей показался выделенный угол, превратился в миленькую обжитую комнатку.
— Ничего себе! — завистливо выдохнула через нос Нинка, как-то напросившись к ней в гости. — А то у меня… Что ни куплю, все пропивают. Сейчас я уже поумнела, стала просто деньги копить. А жить приходится, как на вокзале, хотя комната больше твоей раза в четыре. Какая ты…
— Какая? — Маша гремела в тумбочке пластиковыми кружками, собираясь угостить Нинку чаем.
— Не такая, как все. Странно, что ты вообще здесь оказалась… Тут ведь у нас либо за длинным рублем, либо с длинным хлыстом, либо со сроком.
Ты не за деньгами, это точно.
— С чего ты так решила? — осторожно поинтересовалась Маша, выдвинула на середину комнатушки две табуретки и, накрыв их льняной салфеткой, устроила подобие стола.
— Так покупаешь всякую лабуду! Чего же тут непонятного? Те, кто за деньгами сюда едет, те денежки куркулят. На журнальчики и пятилетнее варенье ни рубля не потратят. А ты то циновки какие-то на окна вешаешь, то все пластмассовые рамки с пепельницами в магазине скупаешь. Благо бы курила, а то ведь от дыма тебя воротит!
— Так ведь красиво, сама сказала, — попробовала выразить протест Маша, накладывая это самое варенье горкой в пластиковую розеточку. — Чего же жить, как в хлеву?
— Тю-ю-ю, — присвистнула Нинка, жадно ощупывая глазами каждый сантиметр Машиного жилища. — Как бы это да на всю жизнь. А то ведь при первом удобном случае сорвешься отсюда. Только он предоставится — случай-то — так и упорхнешь.
И чего ты сюда приперлась вообще, не пойму?..
С тех пор этим вопросом она терзала Машу постоянно, при каждом удобном и неудобном случае: в обеденный перерыв и минуты перекура, когда Нинка завешивалась от нее плотной пеленой вонючего едкого дыма. В душевой и магазине, по дороге с работы и обратно. Вопрос всегда звучал грубо и никогда не вуалировался никакими предлогами. Идет-идет, да вдруг как брякнет:
— Чего ты вообще сюда, Машка, приперлась, не пойму? Не убогая и не хромая, не нищая и не в отсидке, чего же тогда влачишь свои дни среди этой шушеры? Приключений захотелось? Подожди, тебе их тут устроят, только наливай…