Все должны были погибнуть, кроме некоторых, весьма немногих избранных. Появились какие-то новые трихины, существа микроскопические, вселявшиеся в тела людей. Но эти существа были духи [Первая идея романа "Бесы", который, таким образом, через это место связывается с "Преступлением и наказанием", а через смысл этого места с "Записками из подполья", и, далее, с "Легендою", "Бесы" -- только очень широко выполненная картина этого сна, она же и картина своего времени и общества, иносказательно выраженного здесь, в этом сне.], одаренные умом и волей. Люди, принявшие их в себя, становились тотчас же бесноватыми и сумасшедшими. Но никогда, никогда люди не считали себя так умными и непоколебимыми в истине, как считали эти зараженные. Никогда не считали непоколебимее своих приговоров, своих научных выводов, своих нравственных убеждений и верований. Целые селения, целые города и народы заражались и сумасшедствовали. Все были в тревоге и не понимали друг друга, всякий думал, что в нем одном заключается истина, и мучился, глядя на других, бил себя в грудь, плакал и ломал себе руки. Не знали, кого и как судить, не могли согласиться, что считать злом, что добром [Это язык и мысли "Легенды о Великом Инквизиторе". Несколькими строками ниже, от смутности настоящего -- воображение продвигается вперед, к ужасу будущего. Момент этого-то ужаса и взят в некоторых местах "Легенды", в словах "об антропофагии", о "неумении человека различать добро и зло" и т. д.]. Не знали, кого обвинять, кого оправдывать. Люди убивали друг друга в какой-то бессмысленной злобе. Собирались друг на друга целыми армиями, но армии, уже в походе, вдруг начинали сами терзать себя, ряды расстраивались, воины бросались друг на друга, кололись и резались, кусали и ели друг друга. В городах целый день били в набат: созывали всех, но кто и для чего зовет -никто не знал того, а все были в тревоге. Оставляли [Здесь, собственно, и выступает неустроимость, несогласимость человеческой мысли, которая к единству, всеобщности признания чего-либо истинным и окончательным -никогда не придет.] самые обыкновенные ремесла, потому что всякий предлагал свои мысли, свои поправки и не могли согласиться; остановилось земледелие. Кое-где люди сбегались в кучи, соглашались вместе на что-нибудь, клялись не расставаться, -- но тотчас же начинали что-нибудь совершенно другое, чем сейчас же сами предполагали [Мысль совершенно "Записок из подполья".], начинали обвинять друг друга, дрались и резались. Начались пожары, начался голод. Все и все погибало. Язва росла и подвигалась дальше и дальше. Спастись во всем мире [Это уже образы "Легенды", ей "оправданных и избранных", 144 тысяч Апокалипсиса.] могли только несколько человек: это были чистые и избранные, предназначенные начать новый род людей [Через эти слова данное место соединяется со "Сном смешного человека" в "Дневнике писателя", с полетом на новую землю, к новой породе людей, еще чистых и неразвращенных.] и новую жизнь, обновить и очистить землю, -- но никто и нигде не видал этих людей, никто не слыхал их слова и голоса". "Преступление и нак.", Эпилог, II. Здесь мы имеем, таким образом, как бы узел, в котором связаны лучшие произведения Достоевского: это -- заключение "Преступления и наказания", в то же время -- это тема "Бесов"; она входит, как образующая черта, в "Легенду о Великом Инквизиторе", которая и отвечает на потребность умиротворить этот хаос, уничтожить это смятение, и, хотя одною стороною, косым намеком, указывает на "Сон смешного человека" в "Дневнике писателя". К стр. 76 -- 86. "Идея понижения психического уровня человека, сужения его природы как средство устроения судьбы его на земле составляет вторую образующую черту "Легенды", отвечающую только что выясненной первой". -- Первоначальное ее выражение, но без примеси религиозно-мистических основ, было сделано Достоевским в 1870 -- 71 гг. в романе "Бесы". Это -- теория, высказанная эпизодически вставленным лицом, Шигалевым, и мы приведем из главы VII ("У наших", отд. II) места, в которых или он сам, или за него другие указывают коренные пункты этой теории: "Длинноухий Шигалев с мрачным и угрюмым видом медленно поднялся с своего места и меланхолически положил толстую и чрезвычайно мелко исписанную тетрадь на стол. Он не садился и молчал. Многие с замешательством смотрели на тетрадь, но Липутин, Виргинский и хромой учитель были, казалось, чем-то довольны. -- Посвятив мою энергию, -- начал он, -- на изучение вопроса о социальном устройстве будущего общества, которым заменится настоящее, я пришел к убеждению, что все созидатели социальных систем, с древнейших времен до нашего 187... года, были мечтатели, сказочники, глупцы, противоречившие себе, ничего ровно не понимавшие в естественной науке и в том странном животном [Язык и тон "Легенды"; под "естественною наукою" разумеется естественная наука о человеке, его психология, как она выражается в фактах истории и текущей действительности.], которое называется человеком. Платон, Руссо, Фурье, колонны из алюминия -- все это годится разве для воробьев, а не для общества человеческого. Но так как будущая общественная форма необходима именно теперь, когда все мы наконец собираемся действовать, чтоб уже более не задумываться, то я и предлагаю собственную мою систему устройства мира. Объявляю заранее, что система моя не окончена. Я запутался в собственных данных, и мое заключение в прямом противоречии с первоначальной идеей, из которой я выхожу. Выходя из безграничной свободы, я заключаю безграничным деспотизмом [Тема и "Легенды о Великом инквизиторе".]. Прибавлю, однако ж, что, кроме моего разрешения общественной формулы, не может быть никакого. -- Если вы сами не сумели слепить свою систему и пришли к отчаянию, то нам-то тут чего делать? -осторожно заметил один из слушающих. -- Вы правы, -- резко оборотился к нему Шигалев, -- и всего более тем, что употребили слово "отчаяние". Да, я приходил к отчаянию; тем не менее все, что изложено в моей книге, -незаменимо, и другого выхода нет; никто ничего не выдумает. И потому спешу, не теряя времени, пригласить все общество, по выслушании моей книги, заявить свое мнение. Если же члены не захотят меня слушать, то разойдемся в самом начале, -- мужчины -- чтобы заняться государственною службой, женщины в свои кухни, потому что, отвергнув книгу мою, другого выхода они не найдут. Ни-ка-кого! Упустив же время, повредят себе, так как потом неминуемо к тому же воротятся [Слова об отчаянии и об отсутствии иного выхода проникают и "Легенду".]. Среди гостей началось движение: "Что он, помешанный, что ли?" раздались голоса... -- Тут не то-с, -- ввязался наконец хромой. Вообще он говорил с некоторой как бы насмешливою улыбкой, так что, пожалуй, трудно было и разобрать, искренно он говорит или шутит. -- Тут, господа, не то-с. Г. Шигалев слишком серьезно предан своей задаче и притом слишком скромен. Мне книга его известна. Он предлагает, в виде конечного разрешения вопроса, -- разделение человечества на две неравные части. Одна десятая доля получает свободу личности и безграничное право над остальными девятью десятыми. Те же должны потерять личность и обратиться вроде как в стадо и, при безграничном повиновении, достигнуть -- рядом перерождений -- первобытной невинности, вроде как бы первобытного рая, хотя, впрочем, и будут работать. Меры, предлагаемые автором для отнятия у девяти десятых человечества воли и переделки его в стадо, посредством перевоспитания целых поколений, -- весьма замечательны, основаны на естественных данных и очень логичны [Это уже есть логический компендиум "Легенды"; с тем вместе, из трех формул жизни человеческой, указанных в "Записках из подполья", мысль автора клонится к идее "Муравейника", с заменой господствующего там неошибающегося инстинкта -- непрекословящим повиновением.]. Можно не согласиться с иными выводами, но в уме и знаниях автора усомниться трудно. Жаль, что условие десяти вечеров совершенно несовместимо с обстоятельствами, а то бы мы могли услышать много любопытного. "-- Неужели вы серьезно? -- обратилась к хромому m-me Вергинская, в некоторой даже тревоге. -- Если этот человек, не зная, куда деваться с людьми, обращает девять десятых их в рабство? Я давно подозревала его. -- То есть, вы про вашего братца? -- спросил хромой. -Родство? Вы смеетесь надо мною или нет? -- И, кроме того: работать на аристократов и повиноваться им, как богам, -- Это подлость! -- яростно заметила студентка. -- Я предлагаю не подлость, а рай, земной рай, -- и другого на земле быть не может, -- властно заключил Шигалев. -- А я бы вместо рая, -- вскричал Лямшин, -- взял бы этих девять десятых человечества, если уж некуда с ними деваться, и взорвал их на воздух, а оставил бы только кучку людей образованных, которые и начали бы жить-поживать по-ученому. -- Так может говорить только шут! -- вспыхнула студентка. -- Он шут, но полезен, -- шепнула ей m-me Вергинская. -- И, может быть, это было бы самым лучшим разрешением задачи! - горячо оборотился Шигалев к Лямшину. -- Вы, конечно, и не знаете, какую глубокую вещь удалось сказать, господин веселый человек. Но так как ваша идея почти невыполнима, то и надо ограничиться земным раем, если уж так это назвали. -- Однако, порядочный вздор! -- как бы вырвалось у Верховенского. Впрочем, он совершенно равнодушно и не подымая глаз продолжал обстригать свои ногти. -- Почему же вздор-с? -- тотчас же подхватил хромой, как будто гак и ждал от него первого слова, чтобы вцепиться. -- Почему же именно вздор? Господин Шигалев отчасти фанатик человеколюбия; но вспомните, что у Фурье, у Кабета особенно и даже у самого Прудона есть множество самых деспотических и самых фантастических предрешений вопроса. Господин Шигалев даже, может быть, гораздо трезвее их разрешает дело. Уверяю вас, что, прочитав книгу его, почти невозможно не согласиться с иными вещами. Он, может быть, менее всех удалился от реализма, и его земной рай есть почти настоящий -- тот самый, о потере которого вздыхает человечество, если только он когда-нибудь существовал". Дальнейшее изложение и оценку мысли Шигалева мы находим в разговоре между Ставрогиным и П. Верховенским, когда они шли с вечера: "Шигалев -- гениальный человек! Знаете ли, что это гений вроде Фурье, но -смелее Фурье; я им займусь. Он выдумал "равенство"! -- проговорил Верховенский. "С ним лихорадка, и он бредит; с ним что-то случилось особенное", -- подумал о нем еще раз Ставрогин. Оба шли не останавливаясь. -- У него хорошо в тетради, -- продолжал Верховенский, -- у него шпионство. У него каждый член общества смотрит один за другим и обязан доносом. Каждый принадлежит всем, а все каждому. Все рабы и в рабстве равны. В крайних случаях -- клевета и убийство, а главное -- равенство. Первым делом понижается уровень образования, наук и талантов. Высокий уровень наук и талантов доступен только высшим способностям, -- не надо высших способностей! Высшие способности всегда захватывали власть и были деспотами. Высшие способности не могут не быть деспотами и всегда развращали более, чем приносили пользы, их изгоняют или казнят. Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалывают глаза. Шекспир побивается камнями, -- вот Шигалевщина! Рабы должны быть равны: без деспотизма еще не бывало ни свободы, ни равенства, но в стаде должно быть равенство -- и вот Шигалевщина! Ха-ха-ха, вам странно? Я за Шигалевщину! Ставрогин старался ускорить шаг и добраться поскорее домой. "Если этот человек пьян, то где же он успел напиться, -- приходило ему на ум. -- Неужели же коньяк?" -Слушайте, Ставрогин: горы сровнять -- хорошая мысль, не смешная. Я за Шигалева! Не надо образования, довольно науки! И без науки хватит материалу на тысячу лет, но надо устроиться послушанию. В мире одного только недостает [С этих слов мы прямо входим в оборот мысли, развиваемой в "Легенде".] -- послушания. Жажда образования есть уже жажда аристократическая. Чуть-чуть семейство или любовь -- вот уже и желание собственности. Мы уморим желание: мы пустим пьянство, сплетни, донос; мы пустим неслыханный разврат; мы всякого гения потушим в младенчестве. Все к одному знаменателю, полное равенство! "Мы научились ремеслу, и мы честные люди, нам не надо ничего другого" -- вот недавний ответ английских рабочих. Необходимо лишь необходимое! -- вот девиз земного шара отселе. Но нужна и судорога; об этом позаботимся мы, правители. У рабов должны быть правители. Полное послушание, полная безличность, но раз в тридцать лет Шигалев пускает и судорогу и все вдруг начинают поедать друг друга, до известной черты, единственно чтобы не было скучно. Скука есть ощущение аристократическое; в Шигалевщине не будет желаний. Желание и страдания -для нас [Здесь опять встречаем частную мысль "Легенды" -- о том, что свобода и познание добра и зла должны быть взяты немногими, а остальному человечеству должно быть предоставлено повиновение и сытость.], а для рабов -- Шигалевщина. -- Себя вы исключаете? -- сорвалось опять у Ставрогина. -И вас. Знаете ли, я думал отдать мир папе. Пусть он выйдет пеш и бос и покажется черни: "Вот, -- дескать, -- до чего меня довели!" -- и все повалит за ним, даже войско. Папа -- вверху, мы -- кругом, а под нами -Шигалевщина. Надо только, чтобы с папой Internationale согласилась: так и будет. А старикашка согласится мигом. Да другого ему и выхода нет, вот помяните мое слово" [Слишком, слишком приходится "помянуть"... Писано было это Достоевским в 1871 году, при Пии IX, консервативнейшем из пап (во вторую половину своей жизни) и наиболее униженном в своей власти. И вот -его преемник. Лев XIII, из всего, что он тайно думал, что ему явно указывалось, на что он манился, к чему призывался, избирает, к смущению целого мира, как бы программою своею -- слова, сказанные еще при его предшественнике о папстве далеким и ему, вероятно, неизвестным публицистом враждебной и мало знаемой страны. Между великим и смешным часто один шаг; в словах: "я думал отдать мир папе" как не увидеть и тему деятельности публициста-богослова, Вл. Соловьева, с его усилиями дать папе духовно Россию, дабы в ней он получил физическое орудие, матерьяльную силу для восстановления своего владычества над расшатанным, дезорганизованным миром. Но мы должны помнить замечательные слова "проекта": вокруг него -- мы (религиозно-политические мошенники, как ниже, в не приведенных строках, определяет себя П. Верховенский), а внизу -- Шигалевщина (рабское, тупое стадо). Конечно, история не может, не должна так грустно кончиться: этого не допустит Бог, живой наш Бог, Царь Небесный истинный, а не Его немое подобие, мелькающее в воображении экзальтированных людей, глаза которых слепы, слух утерян и потому разум так искажен и слово косноязычно.]. "Бесы", гл. VII и VIII. Вот грубый и грязный, но уже полный очерк "Легенды"; мазок углем по полотну, который, однако, там именно и так именно проводится художником, как и где позднее он положит яркие и вечные краски своею кистью. К стр. 86 -- 94. Идея римского католицизма как противоположения христианству впервые высказана была Достоевским в 1868 г., в романе "Идиот", в следующем разговоре: "...Не с этим ли Павлищевым история вышла какая-то странная... с аббатом... с аббатом... Забыл, с каким аббатом, но только все тогда что-то рассказывали, -- произнес, как бы припоминая, сановник. -- С аббатом Гуро, иезуитом, -- напомнил Иван Петрович, -- да-с, вот-с превосходнейшие-то люди наши -- достойнейшие-то! Потому что все-таки человек был родовой, с состоянием, камергер, и, если бы... продолжал служить... И вот бросает вдруг службу и все, чтобы перейти в католицизм и стать иезуитом, да еще чуть не открыто, с восторгом каким-то. Право, кстати умер... Да, тогда все говорили. -- Павлищев был светлый ум и христианин, истинный христианин, -- произнес вдруг князь ("идиот"), -- как же мог он подчиниться вере... нехристианской? Католичество -- все равно, что вера нехристианская, -- прибавил он вдруг, засверкав глазами и смотря перед собой, как-то вообще обводя глазами всех вместе. -- Ну, это слишком, -- пробормотал старичок и с удивлением поглядел на Ивана Федоровича. -- Как так? Это католичество -- вера нехристианская? -- повернулся на стуле Иван Петрович. -- А какая же? -- Нехристианская вера, во-первых! -- в чрезвычайном волнении и не в меру резко заговорил опять князь, -- это во-первых, а во-вторых, католичество римское даже хуже самого атеизма, таково мое мнение! Да, таково мое мнение! Атеизм только проповедует нуль, а католицизм идет дальше: он искаженного Христа проповедует, им же оболганного и поруганного, Христа противоположного! Он Антихриста проповедует, клянусь вам, уверяю вас! Это мое личное и давнишнее убеждение, и оно меня самого измучило... Римский католицизм верует, что без всемирной государственной власти Церковь не устоит на земле, и кричит: Non possumus! По-моему, римский католицизм даже и не вера, а решительно -продолжение Западной Римской империи, и в нем все подчинено этой мысли, начиная с веры. Папа захватил землю, земной престол и взял меч; с тех пор все так и идет, только к мечу прибавили ложь, пронырство, обман, фанатизм, суеверие, злодейство, играли самыми святыми, правдивыми, простодушными, пламенными чувствами народа, все, все променяли за деньги, за низкую земную власть. И это не учение антихристов?! Как же было не выйти от них атеизму? Атеизм от них вышел, из самого римского католичества! Атеизм, прежде всего, с них самих и начался: могли ли они веровать себе сами? Он укрепился из отвращения к ним; он -- порождение их лжи и бессилия духовного! Атеизм! У нас не веруют еще только сословия "исключительные", как великолепно выразился Евгений Павлович, корень потерявшие; а там, в Европе, уже страшные массы самого народа начинают не веровать, -- прежде от тьмы и от лжи, а теперь уже из фанатизма, из ненависти к Церкви и к Христианству. Князь остановился перевести дух. Он ужасно скоро говорил. Он был бледен и задыхался. Все переглядывались, но, наконец, старичок откровенно рассмеялся. Князь N вынул лорнет и, не отрываясь, рассматривал князя. Немчик-поэт выполз из угла и подвинулся поближе к столу, улыбаясь зловещею улыбкой. -- Вы очень пре-у-вели-чиваете, -- протянул Иван Петрович с некоторою скукой и даже как будто чего-то совестясь, -- тамошней Церкви тоже есть представители, достойные всякого уважения и до-бро-детельные... -- Я никогда и не говорил об отдельных представителях Церкви. Я о римском католичестве в его сущности говорил, я о Риме говорю. Разве может Церковь совершенно исчезнуть? Я никогда этого не говорил! -- Согласен, но все это -- известно, и даже -- не нужно и... принадлежит богословию... -- О, нет, о, нет! Не одному богословию, уверяю вас, что нет! Это гораздо ближе касается нас, чем вы думаете. В этом-то вся и ошибка наша, что мы не можем еще видеть, что это дело не исключительно одно только богословское! Ведь и социализм порождение католичества и католической сущности! Он тоже, как и брат его атеизм, вышел из отчаяния, в противоположность католичеству в смысле нравственном, чтобы заменить собой потерянную нравственную власть религии, чтобы утолить жажду духовную возжаждавшего человечества и спасти [Говорится сейчас "также", т. е. эти черты есть и в католицизме, как в нем указаны они "Легендою".] его не Христом, а также насилием! Это тоже свобода через насилие! Это тоже объединение через меч и кровь! "Не смей веровать в Бога, не смей иметь собственности, не смей иметь личности, fraternite ou la mort, два миллиона голов!" "По делам их вы узнаете их" -- это сказано! И не думайте, чтоб это было все так невинно и бесстрашно для нас; о, нам нужен отпор, и скорей, скорей! Надо, чтобы воссиял в отпор Западу наш Христос, которого мы сохранили и которого они и не знали! Не рабски попадаясь на крючок иезуитам, а нашу русскую цивилизацию им неся, мы должны теперь стать перед ними; и пусть не говорят у нас, что проповедь их изящна, как сейчас сказал кто-то... -- Но позвольте же, позвольте же, -- забеспокоился ужасно Иван Петрович, озираясь кругом и даже начиная трусить, -- все ваши мысли, конечно, похвальны и полны патриотизма: но все это в высшей степени преувеличено и... даже лучше об этом оставить. -- Нет, не преувеличено, скорей уменьшено; именно уменьшено, потому что я не в силах выразиться, но... -- По-зволь-те же! Князь замолчал. Он сидел, выпрямившись на стуле, и неподвижно огненным взглядом глядел на Ивана Петровича. -- Мне кажется, что вас слишком уже поразил случай с вашим благодетелем, -- ласково и теряя спокойствие, заметил старичок, -- вы воспламенены... может быть, уединением. Если бы вы пожили больше с людьми -- а в свете, я надеюсь, вам будут рады, как замечательному молодому человеку, -- то, конечно, успокоите ваше одушевление и увидите, что все это гораздо проще... и к тому же такие редкие случаи... происходят, по моему взгляду, отчасти от нашего пресыщения, а отчасти от... скуки... -- Именно, именно так, -- вскричал князь, -- великолепнейшая мысль! Именно "от скуки, от нашей скуки", не от пресыщения, а, напротив, от жажды... не от пресыщения, вы в этом ошиблись! Не только от жажды... но даже от воспаления, от жажды горячешной! И... и не думайте, что в таком маленьком виде, что можно только смеяться; извините меня, надо уметь предчувствовать! Наши как доберутся до берега, как уверуют, что это -- берег, то уж так обрадуются ему, что немедленно доходят до последних столпов; отчего это? Вы вот дивитесь на Павлищева, вы все приписываете его сумасшествию или доброте, но это не так! И не нас одних, а всю Европу дивит в таких случаях русская страстность наша: у нас коль в католичество перейдет, -- то уж непременно иезуитом станет, да еще из самых подземных; коль скоро атеистом станет, то непременно начнет требовать искоренения веры в Бога насилием, то есть, стало быть, и мечом! Отчего это, отчего разум такое исступление? Неужто не знаете? Оттого, что он отечество нашел, которое здесь просмотрел, и обрадовался; берег, землю нашел и бросился ее целовать! Не из одного ведь тщеславия, не все, ведь, от одних скверных, тщеславных чувств происходят русские атеисты и иезуиты, а и из доли духовной, из жажды духовной, из тоски по высшему делу, по крепкому берегу, по родине, в которую веровать перестали, потому что никогда ее и не знали! Атеистом же так легко сделаться русскому человеку, -- легче, чем всем остальным во всем мире! Но наши не просто становятся атеистами, а непременно уверуют в атеизм, как бы в новую веру, никак и не замечая, что уверовали в нуль. Такова наша жажда! "Кто почвы под собой не имеет, тот и Бога не имеет". Это -- не мое выражение. Это выражение одного купца из старообрядцев, с которыми я встретился, когда ездил. Он, правда, он не так выразился, он сказал: "Кто от родной земли отказался, тот и от Бога своего отказался". Ведь, подумать только, что у нас образованнейшие люди в хлыстовщину даже пускались... Да и чем, впрочем, в таком случае хлыстовщина хуже, чем нигилизм, иезуитизм, атеизм? Даже, может, и поглубже еще! Но вот до чего доходила тоска! Откройте жаждущим и воспаленным Колумбовым спутникам берег Нового Света, откройте русскому человеку Русский Свет, дайте отыскать ему это золото, это сокровище, сокрытое от него в земле! Покажите ему в будущем обновление всего человечества и воскресение его, может быть, одною только русскою мыслью, русским Богом и Христом [Это совершенно мысли "Пушкинской речи".] -- и увидите, какой исполин, могучий и правдивый, мудрый и кроткий, вырастет пред изумленным миром, изумленным и испуганным, потому что они ждут от нас одного лишь меча, меча и насилия, потому что они представить себе нас не могут, судя по себе, без варварства. И это до сих пор, и это чем дальше, тем больше!" "Идиот", часть четвертая, VII. В "Дневнике писателя" за 1877 год, в номерах январском и июльском, Достоевский вновь возвращается к характеристике стремлений Римско-Католической церкви, оттеняя роль их в истории характеристикою германского протеста. Нельзя отрицать, что оба явления им характеризованы немного не так, как они существовали и развивались в истории, -- и недостаточно, и несколько косо. И, однако, по крайней мере что касается до Римско-Католической церкви в истории, она схвачена и выражена исторически верно. Недостаточность характеристики Достоевского заключается в том, что он берет явление как усилие, и почти сознательное, преднамеренное, что все он понимает как некоторую политическую деятельность, тогда как мы имеем дело с формою духа и строением культуры, которое выражалось в поэзии, драме, философии так же отчетливо, как и в деятельности великих политиков Франции, в римских первосвященниках или, ранее, в цезарях. Мы приведем все три отрывка, сюда относящиеся: "Три идеи встают перед миром и, кажется, формулируются уже окончательно. С одной стороны, -- с краю Европы, -- идея католическая, осужденная, ждущая в великих муках и недоумениях, быть ей или не быть, жить ей еще или пришел ей конец. Я не про религию католическую одну говорю, а про всю Идею Католическую, про участь наций, сложившихся под этой идеей в продолжение тысячелетия, проникнутых ею насквозь. В этом смысле Франция, например, есть как бы полнейшее воплощение Католической идеи в продолжение веков, глава этой идеи, унаследованной, конечно, еще от римлян и в их духе. Эта Франция, даже и потерявшая теперь, почти вся, всякую религию (иезуиты и атеисты тут все равно, все одно), закрывавшая не раз свои церкви и даже подвергавшая однажды баллотировке Собрания самого Бога, эта Франция, развивавшая из идей 89-го года свой особенный французский социализм, т. е. успокоение и устройство человеческого общества уже без Христа, и вне Христа, как хотело, да не сумело устроить его во Христе католичество, -- эта самая Франция и в революционерах Конвента, и в атеистах своих, и в социалистах своих, и в теперешних коммунарах своих, -все еще в высшей степени есть и продолжает быть нацией католическою [Т. е. нужно разуметь -- "романскою": здесь имя части заменяет название целого.