PERTURBATIO-TERNA

   — "Аз же глаголю вам: первые да будут последними, а последние станут первыми".
   И спросили Его ученики: "Но, Господи: до какого предела и в каких сроках?"
   И паки рек:
   "— Первые да будут последними и последние первыми".
   "— Но, учитель благой: если так, то какое-же царство устоит, и какая земля останется тверда, если все станет класться верхом вниз, а снизу — наверх?"
   И рек снова: — "Первые да будут последними, а последние станут первыми".
   Ученики же глаголаша:
   "— Но если это не медь бряцающая и не кимвал звенящий: то как вырасти овощу, если будет не гряда с лежащею землею, а только мелькание заступа, переворачивающего землю со стороны на сторону?"
   И паки еще рек: "Аз же истинно, истинно глаголю вам: первые станут последними, а последние первыми".
   И убоялись ученики Его. И отойдя — совещались. И качали головами. И безмолвствовали.
   . . . . . . . . . . . . . .
   Но зашумела история: заговоры, бури, перевороты. Смятения народных волн. И все усиливаются подняться к первенству. И никто долго не может его удержать, а идет ко дну.
   . . . . . . . . . . . . . .
   Воистину: "Пошли серп твой на землю: и пусть пожнет растущее на ней" (Апокал.).
   "И был плач и скрежет зубовный. И земля была пожата".
   . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . .
   "Он (Раскольников) пролежал в больнице весь конец поста и Святую. Уже выздоравливая, он припомнил свои сны, когда еще лежал в жару и бреду. Ему грезилось в болезни, будто весь мир осужден в жертву какой-то страшной, неслыханной и неведомой моровой язве, идущей из глубины Азии на Европу. Все должны были погибнуть, кроме некоторых, весьма немногих избранных. Появились какие-то новые трихины, существа микроскопические, вселявшиеся в тела людей. Но эти существа были духи, одаренные умом и волей. Люди, принявшие их в себя, становились тотчас же сумасшедшими и бесноватыми. Но никогда, никогда люди не считали себя так умными и непоколебимыми в истине, как считали зараженные. Никогда не считали непоколебимее своих приговоров, своих научных выводов, своих нравственных убеждений и верований. Целые селения, целые города и народы заражались и сумасшествовали. Все были в тревоге и не понимали друг друга, — всякий думал, что в нем в одном и заключается истина, и мучился, глядя на других, бил себя в грудь, плакал и ломал себе руки. Не знали, кого и как судить, не могли согласиться, что считать злом, что добром. Не знали, кого обвинять, кого оправдывать. Люди убивали друг друга в какой-то бессмысленной злобе. Собирались друг на друга целыми армиями, но армии, уже в походе, вдруг начинали сами терзать себя, ряды расстраивались, воины бросались друг на друга, кололись и резались, кусали и ели друг друга. В городах целый день били в набат: созывали всех; но кто и для чего зовет, никто не знал того, а все были в тревоге. Оставили самые обыкновенные ремесла, потому что всякий предлагал свои мысли, свои поправки, и не могли согласиться. Остановилось земледелие. Кое-где люди сбегались в кучи, соглашались вместе на что-нибудь, клялись не расстраиваться, — но тотчас же начинали что-нибудь совершенно другое, чем сейчас же сами предполагали, начинали обвинять друг друга, дрались и резались. Начались пожары, начался голод. Все и все погибало. Язва росла и подвигалась дальше и дальше. Спастись во всем мире могли только несколько человек, — это были чистые и избранные, предназначенные начать новый род людей и новую жизнь, обновить и очистить землю"
   ("Преступление и наказание", издание 1884 года, страницы 500–501).
   . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . .
   "И вышедши, Иисус шел от Храма. И приступили ученики Его, чтобы показать Ему здания Храма".
   Иисус же сказал им: "Видите ли все это? Истинно, истинно говорю вам: не останется здесь камня на камне. Все будет разрушено" (Евангелие от Матфея, глава 24, 1–2).
   . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . .
   И спросил Его Иоанн: "Господи, кто предаст Тебя?" Иисус же ответил: — "Кому Я, обмакнув в соль, подам кусок хлеба — тот предаст Меня". И, обмакнув, подал Иуде. И тотчас вошел Сатана в душу Иуде. И он, встав, пошел и предал Его".
   . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . .
   "Не бо врагом Твоим тайну повем, ни лобзания Ти дам яко Иуда…"
   . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . .
   "Не спешите колебаться умом, и смущаться ни от духа, ни от слова, ни от послания как бы нами посланного, будто бы наступает уже день Христов.
   Да не обольстит вас никто никак: ибо день тот не прийдет, доколе не придет прежде отступление, и не откроется человек греха, сын погибели:
   Противящийся и превозносящийся выше всего, называемого Богом, или святынею, так что в Храме Божием сядет Он, как Бог, выдавая Себя за Бога.
   И ныне вы знаете, что не допускает открыться Ему в свое время.
   Ибо тайна беззакония уже в действии, только не совершится до тех пор, пока не будет взят от среды удерживающий теперь.
   И тогда откроется беззаконник — тот, Которого приход по действию сатаны будет со всякою силою и знамениями и чудесами ложными.
   И со всяким неправедным обольщением погибающих" (Второе послание Апостола Павла к Фессалоникийцам. Глава 2, 2-10).
   . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . .
   "Я испытал тех, которые называют себя Апостолами, а они не таковы, и нашел, что они — лжецы.
   И они говорят о себе, что они — иудеи, но они не таковы, а — сборище сатанинское"
   (Апокалипсис, глава 2, 2–3).

НАДАВИЛО ШКАФОМ

   Нельзя иначе, как отодвинув шкаф, спасти или, вернее, избавить от непомерной вечной муки целую народность, 5-8-10 миллионов людей, сколько — не знаем: но ведь даже и одного человека задавить — страшно. И вот он хочет дышать и не может дышать.
   "Больно", «больно», «больно». Но между тем кто же отодвинет этот шкаф? Нет маленькой коротенькой строчки "из истории христианства", которая не увеличивала бы тяжести давления.
   Кто может отодвинуть блаженного Августина? Такой могучий, исключительный ум. Кто может отодвинуть Иоанна Златоуста? Одно имя показывает, каков он был в слове. И
   Апостола Павла? И уж особенно — Самого?
   Между тем уже один тот факт, что "живой находится под шкафом", соделывает какое-то содрогание в груди. "Как живой под шкафом?" "Как он попал туда?" Но — "попал".
   Притом — кто? Любимейшее дитя Божие, которое от начала мира, от создания мира, было любимейшим. И никогда Бог от него не отвращался, и он Бога никогда не забывал.
   "Человек под шкафом". — "Человек в море". И корабль останавливается, чтобы вытащить из моря. Бросают сети, канаты, плавательные круги. «Вытащен». «Спасен». И все радуются.
   "Человек спасен". И не сетуют, что "корабль задержался", что "долго ждали". Лишь бы "спасен был".
   Посему "ход христианского корабля" уже потому представляется странным, что "человек в море", и никто не оглянется, все его забыли. Забыли о человеке. О, о, о…
   Но "начать отодвигать шкаф" и значит — "начинать опять все дело сначала". "Не приняли Христа, а он — Бог наш". Как можно нам-то колебаться в принятии Христа?
   Надавила и задавила вся христианская история. Столько комментариев. Столько «примечаний». Разве можно сдвинуть такие библиотеки. На евреев давит Императорская Публичная Библиотека, British Museum. И в Испании — Университет в Саламанхе, в Италии — "Амвросианская библиотека" в Венеции. Господи, — все эти библиотечные шкафы надавили на грудь жидка из Шклова. А ведь знаете, как тяжелы книги.
   Но человек не умирает и все стонет. Хоть бы умер. Цивилизации легче было бы дышать. А то невозможно дышать. Все стоны, стоны.
   Странная стонущая цивилизация. Уже зло пришествия Христа выразилось в том, что получилась цивилизация со стоном. Ведь Он проповедовал "лето благоприятное". Вот в этом, по крайней мере, — Он ошибся: никакого "лета благоприятного" не получилось, а вышла цивилизация со стоном.
   Какая же это "благая весть", если "человек в море" и "шкаф упал на человека"?
   Нет: во всем христианстве, в христианской истории, — и вот как она сложена, вот как развивался ее спиритуализм, — лежит какое-то зло. И тут немощны и "цветочки"
   Франциска Ассизского, и Анатоль Франс, и Ренан.
   "Человека задавило", и не хочу слушать "Подражание Фомы Кемпийского".

ТРИ ГОРОСКОПА

   Есть ли связь планеты с обитающим ее человеком? И вообще — "о чем горит солнышко?"… "Что там в звездах?" Шепчут ли звезды? Или они только тупо и пусто, как пустые горшки, движутся, по Копернику?
   Об этом говорили гороскопы. "Глупое знание древности", на которое при новой науке не обращается никакого внимания. Но "новая наука" даже за месяцы только не предрекала и теперешней войны. И, словом, "savoir pour prйvoir" Конта — именно в контизме его, именно в позитивизме, как-то плоско расшиблось…
   Что же такое «гороскопы»? Что такое они? Демон? Бог? Но и христиане, по крайней мере на деревнях, "верят в судьбу". Т. е. верят в тайную власть звезд. И вот поразительно, что никто из историков не обратил внимания на три поразительные «гороскопа» и, значит, "веления звезд" — уже исполнившиеся, и — как мы эти три гороскопа уже знаем из истории, и как историки о них самым подробным образом рассказывают. Громко.
   Отчетливо. Во услышание целого мира.
   Один гороскоп — Иисуса Христа.
   Другой гороскоп — Апостола Петра.
   Третий гороскоп — Константина Великого.
   Один был распят.
   Другой — распят же, но головою книзу.
   Третий — Константин Великий — казнил сына, по подозрению в связи его с мачехой Фаустою. Этот сын был Крисп. А самую жену, очевидно любимую, он сжег в раскаленной бане.
   Достоевский в одном месте замечает, что "планета не пощадила Создателя своего"… О, о, о… Что же зла — земля? Но он сам говорит о "земле белой", о земле «благой». Не он ли сказал и "Святая Русь"? Ведь это — тоже планета, часть планеты. Нет, уж если что, то сама планета — бела, хороша. И мы в нее должны поверить. Ну, так, — просто поверить. И вот эта нами «веримая» планета (по Достоевскому) сложила о Нем и о них такие ужасающие, в истории беспримерные, леденящие душу гороскопы…
   О, стоны…
   Стоны, стоны, стоны…
   Но, — которые так совпадают со страхом евреев "переменить туфлю".
   Но как содержится в этом ревущий подобно Мальштрему, — величайший океанический водоворот, — рев Апокалипсиса:
   — Они называют себя «Апостолами», а на самом деле — исчадия Сатаны. И говорят:
   "Церкви", а на самом деле — это сборища бесовские…
   О, о, о…
   Ужасы, ужасы…
   Ноумены планеты.
   "И поколебались основания земли" (Евангелие о моменте распятия Христа)…
   "И сошел — в Преисподнюю". … Ужасы, ужасы…
   Как разбита планета. И где же, земля, твои осколки?
   Гороскопы, гороскопы, гороскопы. О, как ужасны их предсказания. Неужели это шепот звезд? Бегите, историки, — зажимайте уши.
   "Блаженны уши, которые ничего из человеческой истории не слышали".

О СТРАСТЯХ МИРА

   Здешняя земная жизнь — уже таит корни неземной. Как и сказано:
 
Есть упоение в бою…
 
   Это — Марс и Арей, божества Марса и Арея; они — как боги.
 
И бездны мрачной на краю,
И в бушеваньи урагана.
И в дуновении чумы…
Бессмертья, может быть, залог.
 
   Какая мысль, — какая мысль, инстинктом, — скользнула у Пушкина! Именно — "залог бессмертия и вечной жизни". Это — «аид» и «элизий» древности: и как мы не поверим им и их реальности, раз у христианина — Пушкина, у стихотворца — Пушкина, ничего о древних в минуту написания стихотворения не думавшего, вдруг и неожиданно, вдруг и невольно, вдруг и неодолимо, — скользнула мысль к грекам, к римлянам, к тартару и мыслям Гезиода и Гомера…
* * *
   Также мне ничего не приходило в голову при виде гусеницы, куколки и бабочки, которых я видал, с одной стороны, — одним существом; но, с другой стороны, — столь же выразительно, столь же ярко, и — не одним.
   Тогда войдя к друзьям, бывшим у меня в гостях, Каптереву и Флоренскому, естественнику и священнику, я спросил их:
   Господа, в гусенице, куколке и бабочке — которое же я их?
   Т. е. «я» как бы одна буква, одно сияние, один луч.
   "Я" и «точка» и "ничего".
   Каптерев молчал. Флоренский же, подумав, сказал: "Конечно, бабочка есть энтелехия гусеницы и куколки".
   "Энтелехия" есть термин Аристотеля, и — один из знаменитейших терминов им самим придуманный и филологически составленный. Один средневековый схоласт прозакладывал черту душу, только чтобы хотя в сновидении он объяснил ему, чтo в точности Аристотель разумел под «энтелехиею». Но, между прочим и Другим, у Аристотеля есть выражение, что "душа есть энтелехия тела". Тогда сразу определилось для меня — из ответа Флоренского (да и что иначе мог ответить Флоренский, как не — это именно?), что «бабочка» есть на самом деле, тайно и метафизически, душа гусеницы и куколки.
   Так произошло это, космогонически — потрясающее, открытие. Мы, можно сказать, втроем открыли душу насекомых, раньше, чем открыли и доказали ее — у человека.
   Сейчас — давай рассматривать, "что же она делает?"
   "Собирает нектар", "копается в цветах". Это подозрительно и осудительно. Но, в самом деле: у бабочки — совершенно нет рта, нет — ничего для питья и для принятия твердой пищи. Каптерев сейчас же сказал, как натуралист: "у них (он не сказал — у всех) — нет кишечника (я читал где-то, что, кажется, — иногда, "не бывает кишечника"): значит это — что нет и желудка? Конечно! Что за странное… существо, бытие? "Не питающееся". Да долго ли они живут? Есть «мухи-поденки». Но, во всяком случае — они, и уже бесспорно все, — совокупляются. Значит, "мир будущего века", по преимуществу, определяется как «совокупление»: и тогда проливается свет на его неодолимость, на его — ненасытимость и, «увы» или "не увы", — на его «священство», что оно — «таинство» (таинство — брака).
   Открытий — чем дальше, тем — больше. Но явно, что у насекомых, коров, везде, — в животном и растительном мире, а вовсе не у человека одного, — оно есть "таинство, небесное и святое". И именно в центральной его точке — в совокуплении. Тогда понятна "застенчивость половых органов": это — "жизнь будущего века", входим через это "в загробную жизнь", "в жизнь будущего века".
   И, странно: тогда понятно наслаждение. "Эдем, блаженство". Но — и более: обратимся к "нектару цветов". Действительно, поразительно то особенно, что насекомые (не одни бабочки, но и жуки, «бронзовики», "Божии коровки") копаются в громадных относительно себя половых органах деревьев, и особенно — кустов, роз и проч. олеандров и т. п., орхидей. Чем цветы представляются для бабочек? Вот бы что надо понять и что понять — ноуменально необходимо. Не невозможно, что для каждого насекомого — "дерево и цветок", "сад и цветы" — представляются «раем»… Да так ведь и есть: "лето, тепло; и –
   Солнце", в лучи которого они влетают; а с цветов — "собирают нектар". Тогда нельзя не представить себе "соединение нектара и души", и что "душа — для нектара", а "нектар — для души". В-третьих — миф: "боги на Олимпе питаются нектаром и амброзией". Но и раньше мифа и параллельно ему: сколько света проливается в то, "почему же цветы пахнут", и отчего же у растений цветы такие огромные, что в них — "влезть целому насекомому". Совершенно явно: величина цветов — именно чтобы насекомому войти всему. Тогда понятно, что "растения слышат и думают" (сказки древности), да и вообще понятно, что они — "с душою"!! О, какою еще… Но вот что еще интереснее: что «сад», вообще всякий сад, "наш и земной", есть немножко и не «наш» и не «земной», а тоже — «будущего», "загробного века". Тогда понятно — "зима и лето", ибо из зимы и через зиму, пролежав зиму "в земле", зернышко "встает из гроба". В сущности, по закону — как и «куколка» бабочки.
   Таким образом, "наши поля" суть "загробные поля", "загробные нивы". Тогда, конечно:
   Когда волнуется желтеющая нива
   . . . . . .
   То в небесах я вижу Бога.
   . . . . . .
   Вообще понятно — особенное и волнующее чувство, испытываемое человеком в саду, испытываемое нами в поле, испытываемое нами в лесу, и — рационалистически никак не объяснимое. Понятно, почему "Антей, прикасаясь к матери-земле, опять восстанавливается в силах". В «древности» вообще тогда очень многое объясняется: как равно у Достоевского его знаменитая, потрясающая, стоящая всего «язычника-Гете» фраза: "Бог взял семена из миров иных и посеял на землю. И взросло все, что могло взрасти. Но все на земле живет через таинственное касание мирам иным". Тут — все язычество уже. Уже, напр., весь Египет, храмы коего — суть прямо рощи, колонны-деревья, непременно — деревья, с «капителями-цветами». Да и каждый-то наш «сад» есть "таинственный храм", и не только "посидеть в нем — поздороветь", но и "посидеть — помолиться". Да и понятны тогда "священные рощи древности", понятна — "тишь вечера в лесу", понятна вообще "природа как святая", а — не "одно богословие святое". Но вернемся еще к страстям и огню.
   Таинственно через них и «оргии» действительно проглядывает "жизнь будущего века".
   Ведь посмотрите, как подозрительно и осудительно ласкаются мотыльки с цветами.
   Действительно — нельзя не осудить. Но… "жизнь будущего века", и… что поделаешь. Тогда понятно, откуда и почему возникли все "оргии древности"; и что "без оргий не было древних религий". Вспомнишь "нектар и амброзио" Олимпа; и как на рисунках, не смея словами, — я объяснил в "Восточных мотивах" египетские мистерии. Просматривая теперь в коллекции монет — монеты всевозможных стран с такими же точь-в-точь изображениями, — я уже смотрел на них с родством и немым пониманием: невысказанно и безмолвно, как я же в "Восточных мотивах", древние передали на них любимые свои «мистерии», о которых они о всех и все знали, но никто ни единым словом не обмолвился, как "о жизни будущего века", о которой в этой земной жизни навсегда должно быть сохранено молчание.
   Но… Так вот откуда — "наши страсти"!!?? Эти поистине "протуберанцы солнца" (факелы, извержения из тела солнца). Да уж и солнце не в «страстях» ли? Поистине, "и на солнце есть — пятна". Один Христос без-пятнист. А наше солнышко — с «грешком», горит и греет, горит и греет; горит — и вот "по весне", когда его — «больше», когда оно не только греет, но и начинает — горячить: тогда животные все забеременевают. Сила солнца, «грешок» солнца — переходит в животных. Все — тучнеет, животы у всего — разрастаются. Сама земля — просит зерна… И вот — Деметра, вот — Гея, и опять — "Волнующая нива", которая "вздымает грудь к молитве". Что же: сказать христианству, что это — «неправда»? И что в одних духовных академиях — богословие? Но гораздо более богословия в подымающемся быке на корову… И вообще:
 
Весна идет, весна идет,
Везде идет зеленый гул
 
   это — язычество, которое истинно: это — Апис и Серапеум.
   Каптерев задумался и сказал: "Открыто наблюдениями, что в гусенице, обвившейся коконом, и которая кажется — умершею, начинается после этого действительно перестраивание тканей тела. Так что она не мнимо умирает, но — действительно умирает… Только на месте умершей гусеницы начинает становиться что-то другое; но — именно этой определенной гусеницы, как бы гусеницы-лица, как бы с фамилиею и именем: ибо из всякой гусеницы, сюда положенной, выйдет — вон та бабочка. А если вы гусеницу эту проткнете, напр., булавкою, тогда и бабочки из нее не выйдет, ничего не выйдет, и гроб останется гробом, а тело — не воскреснет". Тогда-то, тогда мне стало понятно, почему феллахи (потомки древних египтян, явно сохранившие всю их веру) плакали и стреляли из ружей в европейцев, когда те перевозили мумии, извлеченные из пирамид и из царских могил. Они, эти нигилисты, заживо умершие и протухшие, не понимая ни жизни, ни смерти, "нарушили целость тела их (феллахов) предков" и тем лишили их «воскресения». Они, о чем предупредил Каптерев, как бы "разломили мумии пополам", или, все равно — пронзили иголкою «куколку», после чего она приобщается смерти без бытия. Тогда мысль, что "бабочка есть душа гусеницы", "энтелехия гусеницы"
   (Флоренский) — еще более утвердилась у меня: а главное — мне разъяснилось и доказалось, что египтяне в мышлении и открытиях "загробного существования" шли тем же путем, как я, т. е. "через бабочку" и ее «фазы». Что это и для них был путь открытий и «откровений», да ведь и вообще это — истинно. Тогда для меня ясны стали саркофаги — мумии. Кто видал их в нижнем этаже Эрмитажа, тот не мог не поразиться раньше всего — величиною. Зачем — такой большой, огромный саркофаг — для мумии умершего, вовсе не большой? Но ведь это — «кокон» куколки-человека; и строился саркофаг непременно и именно по образцу кокона. Вот такой же продолговато-гладкий, как решительно всякий кокон, какой, безусловно, строит себе всякая гусеница — и египтянин себе изготовлял, «окукливаясь». И тело клалось — в пелены, «завертывалось», как гусеница, напр., шелковичного червя, прямо "выпуская из себя" шелковые нити, прямо делает себе "шелковую рубашечку".
   Поверх этого жесткая, коричневая скорлупа. Это — саркофаг, всегда коричневатого однообразного тона. Кажется, он гипсовый, и тогда он и по материалу естества сходен с оболочкою куколки, ибо что-то вроде извести, как выпота, дает и тело гусеницы. Вообще, ритуал погребения у египтян вышел из подражания именно фазам окукливающейся гусеницы. А главное — отсюда скарабей-жук-насекомое, как "символ перехода в будущую, загробную жизнь". Это знаменитейшее из божеств Египта, можно сказать, — самое великое их божество. Почему — насекомое? Но — тот же путь, как и у меня, рассуждения. Главное, самое главное, что египтяне открыли, — это "насекомообразную будущую жизнь". И увековечили, что — именно отсюда они ее открыли — насекомыми, скарабеем. Это — благороднейшая память, т. е. воспоминание и благодарящая память за свою родную историю, и чем, главным образом, был полон смысл их истории. Отсюда уже множество объяснений, напр., почему во время «пиршеств» и особенно во время "домашних пирушек" — любили они "проносить мумии". Это — не печаль, не страх, не угроза. Не "окаянная угроза христиан смертью", — могущая прекратить всякую радость.
   Напротив, напротив: это — радость обещания вечной жизни и радости этой жизни, ее воздушности, ее прелести. "Мы теперь радуемся еще не совершенно", "мы — в пире, но еще не полном". "Лишь когда все кончится — мы войдем в полную любовь, в совершенный пир, с яствами, с питиями. Но вино наше будет неистощимо, и пития наши — сладостнее всех здешних, потому что это будет чистая любовь, и материальная же, вещественная, но уже как бы из одних лучей солнца, из света и пахучести и эссенции загробных цветов. Потому что уж если где цветы, то — за " гробом".
   Небесные розы! небесные розы!! — и египтяне вносили мумию.

№ 10

СОЛНЦЕ

   Попробуйте распять солнце,
   И вы увидите — который Бог.

КОРЕНЬ ВЕЩЕЙ

   Мы поклонились религии несчастья.
   Дивно ли, что мы так несчастны.

ДРЕВНОСТЬ И ХРИСТИАНСТВО

 
Ярко солнышко встало.
Ярче кровь забежала.
Жилушки напряглись.
— Хочется работать!
 
   (язычество).
 
Пасмурно небо…
Сон клонит к земле…
Выспаться бы?
Не выспаться ли?
 
   Все можно. Но можно как-нибудь и «обойтись». Тут запасено «покаяние». И в расчете на него можно и «погодить» (христианство).

ДОМОСТРОЙ

   "Вот когда я умру, он закроет мне глаза", мне "и — матери своей", — говорит отец при рождении первого сына — мальчика. Это и есть «Домострой», великая идея которого, замечательно, ни разу не пробудилась в русской литературе XIX, да и XVIII века, но которая была в Москве, и дал эту идею поп Сильвестр, друг Грозного, — друг и наставник.
   Великий, прекрасный наставник.
   Одна идея «Домостроя», Домо-строя, есть уже великая, священная. Самое слово как прекрасно по изобретательности, по тому, как "составилось в уме", и, составившись, выговорилось филологически.
   Несомненно, самый великий «Домострой» дан Моисеем в «Исходе», во «Второзаконии» и т. д. и продолжен в Талмуде, и затем фактически выражен и переведен в жизнь в кагале.
   Талмуд (конечно, в Вавилонской его редакции — "Бавли") и кагал — две вещи, совершенно не понятые в Европе и европейцами. Кагал есть великолепная «city», "la cite", «коммуна», где люди живут рядышком, в теплоте и тесноте, помогая друг другу, друг о друге заботясь "как один человек", и поистине — одна святыня. Это — тa естественная и необходимая социализация, которую потеряв, человечество вернулось к искусственному, дрянному, враждебному и враждующему со всеми «социализму». Социализм есть продукт исчезновения Домо-строя и кагала. Невозможно человеку жить «одному», он погибнет; или он может погибнуть; или испытать страх погибнуть. Естественное качество кагала — не давать отделяться от себя, вражда к тому, кто отделился (судьба Спинозы в Амстердаме и «херема» над ним)… Херем и был совершенно справедлив, потому что «община» важнее личности, пусть даже эта личность будет Сократ или Спиноза. Тем более что общине совершенно неизвестно, отделяется ли сейчас от нее Сократ или Спиноза, или — обычный нелюдим, хулиган.
   Община — это слишком важно. Если — хулиган, ну даже талантливый или гениальный хулиган, разрушит ее, — то ведь "все погибнут". А «все» — это слишком много. "Если ты жалеешь одного, как же ты не задумаешься надо всеми?"